Даже постижение (не то чтобы создание) нетривиального требует душевных затрат.
Мир устраивается теперь для ленивых и нелюбопытных, все больше обретая черты дешевого (или дорогого) рынка с разовыми формулами, готовыми к недолгому потреблению. Они упаковываются в цветные, лакированные или нарочито грубые из крафт-картона слова и сминаются нами в мусор после случайного и легкого использования, не оставляя следа в душе или вовсе опустошая ее до звона.
И только Текст и Комментарий к нему, на которых, может быть, и следа не видно того, что их породило (трудной и безостановочной работы ума и сердца), добавляют к тому, что подарил нам Творец.
Битов создает тексты и рождает мысли, порой вызывая раздражение блестящим и непростым русским языком, психологичной точностью письма и глубиной, до которой не каждому донырнуть.
Когда-то он меня пугал неприступностью (избранный для избранных), пока однажды в беспокойстве и смятении, порожденном хламной сутолокой каждодневной мерцательной аритмии городской жизни, я не открыл книгу Андрея Битова «Птицы»...
Дальше я путешествовал с ним. Не скажу, что он помог мне организовать пространство и время, упорядочил душевное движение. Нет, но я обрел человека в этом опасном для одного и единственном пейзаже.
Теперь я люблю все его книги, объединенные в «Империю» и оставшиеся независимыми статьи, эссе и предисловия к чужим трудам... Я люблю его слушать и следить за тем, как смысл обретает форму. Я люблю дружить с ним, и на это мне не жалко усилий.
...Поостерегусь оценки его дара и места в русской и мировой литературе. Не потому, что оценка эта может показаться чрезмерной какому-нибудь ревнивцу, а потому, что Битову она не нужна.
К своему Таланту он еще и очень умен. И образован. И любим друзьями. И верен им. И к тому же красив (см. фото).
Юрий Рост
Редакция «Новой газеты» поздравляет Андрей Георгиевича с 70-летием
Андрей Битов «SWATCH»
Оглавление
- О правильном времени
- Уроки французского
- О правильном употреблении рукописи
- О правильном использовании книги
- О правильном читателе
- О правильном общении
О правильном времени
Я как-то уже давно перестал носить часы. Они на мне не живут.
Из долины, куда выходит мое окно, доносится глухой колокольный звон. Иногда с курантами, что приятно. Я считаю удары, но сбиваюсь. Еще у меня есть время на телефонном аппарате (и число, и день недели, а также такса за переговоры). Еще у меня есть время на компьютере. Телефон и компьютер расходятся на минуту. На рассвете, чтобы не вставать, я ориентируюсь по родному мобильнику, вычитая два часа времени из московского.
Но есть и еще часы в холле, очень старые. Они в простом деревенском футляре и не выглядят столь уж изысканно. Их любит колумбиец Педро, наш завхоз, а они любят его. И ходят они по-маркесовски (повод поздравить Гарсиа Маркеса с восьмидесятилетием): они протяжно и сипло бьют, а потом, слегка подумав, повторяют то же самое снова (для тех, кто не понял). Если Педро надолго отлучается, они не хотят больше ходить и останавливаются. Ждут Педро.
Это у русских почему-то часы во множественном числе (потому что их двадцать четыре, что ли), а наручные вообще почему-то считаются парами… (Вы видели когда-нибудь человека с парой часов на руке? Я один раз видел и спросил: оказалось, грек-вдовец носил часы жены плюс к своим в знак траура.) У колумбийца Педро тоже не все так просто насчет часов: они у него (но именно эти, внизу) — she = она (как корабль у англичан), и к ней нужен подход. Она проявляет норов: может опоздать или поторопиться по своему усмотрению, но, в конце концов, приходит вовремя.
«Сколько им лет?» — спросил я Педро. «Не знаю, может быть, триста».
И я не знаю: возможно, у Педро маркесовские понятия о времени.
Ну, что ж, ровесница Баха, приятно было познакомиться…
Старость измеряется прожитым временем, всем понятно. Но больше, чем годами, — временем суток! Вот уже не первый год я просыпаюсь с рассветом и боюсь уснуть на закате. В этом году мне особенно повезло: мне достались в окне и рассветы и закаты! На Тайване оно у меня восходило, здесь, в Швейцарии, — заходило. (Любопытно, у немцев солнце — она, а луна — он. Но это не так важно — важно, что и он и она точны.)
Солнце и луна — вот это, доложу вам, часы! Они все делают молча. И — ни минутой раньше, ни минутой позже. Какое счастье! Когда пишешь (а это тоже молчание), время исчезает.
11 марта 2007, Лорен
Уроки французского
Посвящается Розмари Титце
«Соединение далековатых понятий», — сказал о поэзии, кажется, Ломоносов. Кажется, о поэзии. Кажется, сказал... Из Ломоносова легко получается имя Соломон. Соломонов, которому у нас сломали нос. Больно умный. Ломоносов и Соломон... далековато.
Если слишком далековато соединение понятий, то это уже проза. Смысловая рифма в ней обязательно наличествует, иначе текст может расплыться и стать бессвязным.
Так что соединение слишком далековатых понятий схлопывается до парадокса, и хоть он, по свидетельству самого Пушкина, и «друг гению», но как жанр весьма подозрителен. Хорошо развитый парадокс становится анекдотом: еще не проза, но уже и не парадокс.
Скажем, знаменитая фраза Черчилля о том, что «нельзя победить нацию, которая имеет триста сортов сыра», является парадоксом, а рассказ Джерома К. Джерома о том, как дядюшка Поттер пытается перевезти из Франции в Англию самый душистый сыр так, чтобы тот не доконал своим амбре всех его попутчиков, является анекдотом.
Но есть и такая нелепица, в которой толк знал один только носатый Гоголь.
Например.
В убежище, где я это пишу, сложилась сама собой вот какая традиция. (Вообще там, где есть заведенный порядок, заводится и обычай.) Крыша и удобства здесь предоставляются, а кормят себя люди сами. В ресторан ходить далеко и дорого, да и не каждый день он здесь, в деревне, работает. Так что готовят себе постояльцы сами, на общей кухне, кто как может. Тот, кто всему здесь научился, уже старожил, но ему пора уезжать. При всей протестантской экономности, не везти же домой три луковицы, полпачки макарон и осколок сыра? Остается в общем хозяйстве, новичкам в наследство.
Так мы циркулируем, с этим кусочком сыра как связующим звеном, осуществляем кругооборот слова в природе: с языка переводческого центра на язык своего возвращения.
Так что сидим мы с Титце на кухне и доедаем сыр предшественника.
Сыр, конечно, засох, но от этого стал еще вкуснее: крепче не только в первом, но и во втором смысле — забористей. Я строю бутерброд: хлеб—масло—мягкий сыр—лепесток ветчины... сверху посыпаю тем, что мне удалось отколоть от наследного сыра.
Я кусаю все это, но и продолжаю рассказывать нечто, скажем, про зря забытого немецкого карикатуриста Канцлера. Титце и так не дослышивает, а тут еще я жую...
«Что-то ты сегодня совсем невнятно говоришь», — мягко упрекает она меня.
«А как же, я же ем сыр!» — резонно отвечаю я, и тут меня охватывает такой чудовищный, спазматический хохот, что я давлюсь, крошка сыра попадает, слава богу, не в дыхательное горло, а в нос (тоже, скажу я вам, странный маршрут!)... слезы, сопли, смех... Титце слишком осторожно бьет меня по спине. Короче, это был случай одной из самых нелепых возможных смертей. Короткое замыкание через шестьдесят с лишком лет! Я так ясно все вспомнил, будто сейчас было тогда, а тогда сейчас...
Моя бабушка, профессор Ленинградской консерватории Александра Ивановна Кедрова (урожд. Алиса Эбель), помнила и еще языки, кроме родных немецкого и русского, и пробовала меня, послевоенного, учить всему тому, что одна она все еще не забыла.
С музыкой я сразу провалился, уперевшись в «Сулико» как в фортепьянную пьесу величайшей сложности. Тогда она взялась за французский. Нашла у себя дорежимный самоучитель, и мы начали. Не знаю, как Сулико по-французски, но этого уровня я явно достиг, когда...
Самоучитель был с картинками, несколько ироничными для доходчивости. Некий господин изволил кушать, а расшифровывалось наглядное изображение так (я помню лишь русский перевод под французскими фразами):
ЧТО ЗА ШУМ В СОСЕДНЕЙ КОМНАТЕ?
(Выходит, дяденька не только ел, но и прислушивался. К чему?)
Ответ следовал незамедлительно:
ЭТО ДЯДЮШКА ЕСТ СЫР.
Смех, поразивший меня от мгновенного представления, что этот месье на картинке так шумно ест, заразил и бабушку. Занятия французским сами собой прекратились, как и музыкой. Жаме.
И вот теперь, уже в XXI веке, когда бабушки уже более полувека нет на свете, далековатость понятий материализовалась в прозе жизни как реальность: выходит, я поедал сыр с таким грохотом, что чуть не погиб, не обладая французским опытом дядюшки.
Выкарабкавшись из удушья, я попросил Титце совершить обратный перевод на французский — не получилось. Как по-французски слова «комната—дядя—есть—сыр», я и сам знал.
Но сыр, застрявший в носоглотке как «соединение далековатых понятий», оказался потрясшей меня новостью.
Лорен
О правильном употреблении рукописи
А — буду!
Конечно, хорошо, когда на твою свежую рукопись раскладывается кот. Удивительно, как он чует эту энергетику, как умудряется так расслабиться и расплыться, чтобы покрыть собою всю ее несущественную сущность: а я все равно совершеннее и лучше! Кто бы спорил...
Но кота нет, как и Титце. Я один. Со своими козявками.
Еще вчера я мог отпечатать эту страничку и отнести ее (раз нет кота), как бы невзначай, на одобрение Титце. Положить страничку на кухонный стол и тактично наблюдать, как она варит гречку. Но я ей все равно мешаю (немец умеет заниматься каждый раз только одним делом): кулек с гречкой опрокидывается на мою рукопись, как кот, и рассыпается. Титце сердится (так вежливо, как умеют только немцы, отчего еще страшнее), собирая крупу. «Подожди! — ликую я. — Я придумал штюку не хуже немца!»
(Она недопонимает нашу пословицу «Немец без штуки с лавки не свалится», т.е. не может ее перевести на немецкий.)
И я начинаю сгребать крупу на лист рукописи как в совок и ссыпать обратно в кулек.
Быстро, чисто, рационально. «Вот правильное использование рукописи!» — заключаю я. Титце смеется: чувство юмора у немцев есть.
Однако на мое дальнейшее рассуждение, что штука (stuck — штюк) не русское, а их слово и что, возможно (что возможно?) даже, слово «шутка» может оказаться не русским, а своего рода звуковой опечаткой (над кем же и смеяться русскому, как не над немцем?), она уже никак не реагирует (реагирует никак), т.е. правильно: это уже не смешно.
О правильном использовании книги
Чувство юмора у них есть, просто несколько замедленное. Например, наш завхоз Педро, со своим таинственным южноамериканским прошлым, реагирует на шутку гораздо быстрее (но и короче). Немец должен сначала понять, что это был не statement, а шутка; потом она должна до него дойти; потом он взвесит, в какой мере над такой шуткой прилично смеяться... зато когда он наконец рассмеется, то смеется он благодарно.
Поедая, например, гречневую кашу, я вспоминаю (зацепившись за правильное использование рукописи) следующую историю.
Как раз накануне моего сюда приезда мне звонит мой новоявленный адыгский племянник Заур (как всегда неожиданно и уже по-родственному не вовремя).
Нет, я не стану выделять здесь в отдельную главку о том, где пребываешь и чем занимаешься, когда звонят родственники. Это подлинные, необсуждаемые, на биологическом уровне связи. К тому же (не надо забывать) мы за обеденным столом.
Начнем снова.
У меня было отвратительное состояние духа, и тут звонит мне из Хант (Ханты-Мансийска) Заур и, не жалея мобильника, рассказывает такую историю. У него не так хороши дела, а его невестке (у которой бельканто) надо заплатить за обучение 50 тысяч (рублей, слава богу; ну, думаю, такую сумму я найду...), но Заур и не просит, а повествует дальше. Обратился он к местному банкиру. Что, тоже черкесу? Нет, белорусу. Все рассказал этому белорусу как есть: и про временные затруднения, и про сестру.
Тот оказался внятным человеком и выслушал. Однако попросил устроить прослушивание. Заур устроил. Не зная, как отблагодарить (предлагать откат с такой суммы нелепо, а дарить даже самый дорогой коньяк глупо), купил мою книгу «Пятое измерение». «Зачем ему?» — возмутился я. «Хорошая ведь книга!» — сказал Заур. (Неужели читал? Слушаю его рассказ дальше.) Банкир прослушал вокал, взял мою книгу, повертел: «Зачем вы мне это принесли?» — вернул Зауру.
Действительно, зачем?
Заур вышел, обескураженный, раскрыл книгу... в ней лежало пятьдесят тысяч!
Как мало надо человеку, чтобы поправить настроение! Я хохотал, я был счастлив.
Пригодилась-таки моя книга!
Необязательно ее читать, можно даже ставить на нее сковородку, но использовать ее как портмоне!.. нет, не каждому автору... я был горд!
Заур — тоже. Любопытно, что, оставшись равнодушным при первом прослушивании, банкир заявился на концерт, где наша протеже с успехом исполнила свой номер, и, подойдя (сам) к Зауру, сказал: «О ее дальнейшем обучении можете не беспокоиться, мы это возьмем на себя». (Не чета швейцарским хамам-банкирам.)
Любопытно и другое, что это чудо Заур все равно приписывает мне: я у них стал неким талисманом или оберегом. Незаслуженное, но тоже правильное употребление для автора нечитаемых книг.
Титце от души смеялась.
Да, так можно использовать книгу. Сковородку даже на плохую книгу не поставят.
25 февраля 2007, 15 ч., Лорен
О правильном читателе
В основном женщины... Но бывают и мужского полу. Как правило, это молодые, не пробившиеся дарования с рукописями, или авторы с первыми книжками, или чтобы на обложку парочку слов...
Их я еще могу заподозрить, что они меня когда-то читали: теперь пусть читаю их я, такая логика...
Лучше не перечислять. Закончу ряд самым выдающимся своим читателем (читателем меня).
В 1986-м, когда меня разрешили, то и накинулись издатели; я истощался в составлении сборников и дошел до такой роскоши, как собрать свои изыски о литературе (эссе, статьи, штудии — все эти слова отвратительны). Книга сложилась недурно, даже дизайн я сумел навязать свой. Называлась «Статьи из романа», с кивком в сторону Пастернака («Пушкинский дом» еще не печатался в СССР). Художник постарался выполнить мои претензии, но цвет обложки выбрал сам — красный с золотыми буквами. Книга считалась убыточной как литературоведческая, тираж был минимальным, в магазины она не поступила, и весь тираж оказался почему-то в магазине «Спортивная книга». Когда я это надыбал, то едва урвал последнюю пачку: тираж был весь раскуплен. Продавец непродаваемых спортивных книг посмотрел на меня с почтительным удивлением: читатель, выходит, у меня был.
Вот так, эта непопулярная книга оказалась самой редкой на моей книжной полке.
Я даже выменивал ее у знакомых на более дорогие и популярные свои издания.
В конце концов, их оказалось у меня две, но совсем уж последних: никому!
Проходит лет двадцать, и вдруг звонит один из моих по-читателей. Уж так он рассыпался насчет того, какой я... «Нет, что вы, я ничего сам не пишу, — тут же успокаивает он меня, — я только книжник…» Просто у него все-все-то мои книги есть, и нет только одной — «Статей из романа». А ему так нужно, чтобы я был у него весь, весь-весь!
Размяк я... короче говоря, «сыр выпал», и пригласил я его на дом для торжественного вручения: интересно было взглянуть на такого чайника.
Парень как парень, не могу вспомнить: все среднестатистическое, в норме. Вежлив и предупредителен до суетливости. Увидел на столе уже приготовленную книжицу, неподдельно возликовал: она! в отличном состоянии! ой, дайте подержать!
Я такого отношения к себе еще ни разу не видел. Он не выпускал книгу из рук, чтобы я не передумал. Я был польщен: «Хотите автограф? Как вас величать?»
«Ой, только подпись, больше ничего! — он с трудом выпустил книгу из рук. — И даты не надо!»
(Я отдал ему должное: так поступают только истинные библиофилы.)
«Ничего больше не надо! — И он буквально вырвал книгу у меня из рук. — Такое спасибо! Такое большое, такое огромное спасибо!»
«Что вы, что вы!» — я был уже несколько смущен.
И он бережно погрузил ее поглубже в свою сумку. Я еще подумал, что он достанет оттуда какие-нибудь мои другие книги для автографа (так обычно поступают почитатели) и мы поболтаем о литературе (возможно, и обо мне), пока я буду их надписывать... ничего подобного! Он тут же очень заторопился, будто даже убегая, словно торопясь тут же начать ее читать.
Он все еще был радостно возбужден от обретения долгожданной книги и, не в силах сдержать своего восторга, уже в дверях, так объяснил свою страсть ко мне: «Понимаете, я собираю все книги красные с золотом! И только красные с золотом! И у меня не было только вашей!».
Я остался перед захлопнувшейся тут же дверью, воображая тот замечательный шкаф, в который наконец попал.
«Я любил твою скучную прозу...» — я рассмеялся, это вспомнив. Подошел ко мне как-то поэт с книжкой и словами, как я на него повлиял. «Тут есть даже посвященное вам одно стихотворение!» Я поблагодарил и сунул в карман. Дома, выгребая из карманов, достал и книжку и стал искать себе посвящение... нашел: «Я любил твою скучную прозу», — такова была первая строчка.
И я подумал о собирателе «красного золота» с симпатией.
(2-3-07)
«Это была наша дорога...»
(О правильном общении)
Попутчик — правильное слово: те, кому оказалось по пути. Не в одной семье, не в одной упряжке...
Я давно уже определил свою память о людях так: сказал ли мне NN хоть что-нибудь?
Я вспоминаю, что он сказал, и сразу вспоминаю всего человека. Тут и разделяется: я помню не о нем, а его.
Скажем, милейший человек Авва Зак... Мы познакомились лет сорок назад в Ялте. Сразу очень хорошо ко мне отнесся, а я к нему. Встречаю его через год-другой в ЦДЛ, и он мне рад, а я ему. На вопрос «как дела?» начинаю как зануда жаловаться на какие-то обстоятельства. Он без усилия выслушал и сказал: «Запомните, Андрей, одну старую еврейскую мудрость: если что-нибудь делается плохо, значит, это кому-то выгодно».
Я запомнил. Но я запомнил это вместе с ним, стоящим на лестнице на ступеньку выше, вроде как я спускался, а он поднимался (или наоборот). Вскоре он умер. А вот что мне сказал его красавец-соавтор, не помню, хотя мы общались значительно чаще и он давал мне на прочтение рукопись своего романа... не помню. Ничего не сказал.
Вот, скажем, позавчера. Бреду я с тяжелой сумкой из местного сельпо. Вижу старушка (белая голова) опасается перейти дорогу: машины туда-сюда, кончился рабочий день. Я на высокой стороне дороги — вижу дальше, машу ей, чтобы переходила. И нам оказывается по пути. Она ворчит на трафик: раньше такого не было. Не такая уж она старушка, может, и моложе меня — румянец во всю щеку: деревенский воздух. Неплохо для деревни владеет английским, и вдруг получается, что это первый человек, с которым я за две недели общаюсь. Общение в нашей богадельне не в счет: все по делу или по форме вежливости (горожане, интеллектуалы). С попутчицей мы общаемся легко, будто давно знакомы. Здесь все здороваются друг с другом (деревня). «Вы, наверно, все здесь друг друга знаете?» — завязываю я разговор. «Это раньше, — сказала она, — теперь все в машинах, — и она снова с легким неодобрением посмотрела вниз на проезжавшую. — Кто скажет, кто в ней?» Ясность этого соображения обрадовала меня.
Я ей сказал, что однажды поразился, увидев машину, ехавшую даже без водителя. Она заинтересовалась. Ответ был прост: дело было ночью и за рулем был черный. Она рассмеялась и так продолжила тему: «У кого нет машины, как у меня, те друг друга еще знают... Владельцы собак, — обрадовалась она. — Вот кто друг друга знает!» И я не стал спрашивать, есть ли у нее собака, ибо это было еще более внятное сообщение.
И тут мы уже дошли до моего дома, и мне надо было спуститься по травянистому раскисшему склону к шоссе, чтобы перейти его. Тут она заволновалась: не лучшая идея, — и стояла, выжидая, пока я благополучно спущусь и перейду шоссе. «Меня Андрей зовут», — сказал я ей на прощанье. «А у меня странное имя, греческое, Мелита». «Значит, ортодоксы?» — сказал я. Она улыбнулась и пошла дальше.
Только тут я обнаружил, как тяжела была моя сумка.
Она мне сообщила, по крайней мере, две новых для меня мысли (хотя и не считала их таковыми), а я ни одной, и поэтому я ее не забуду.
Запоминая сейчас Мелиту, я вспомнил еще одну замечательную мысль, которую сообщил мне мой попутчик весной 1995-го в Штатах (ее-то я ей и не сообщил, чтобы не утомлять (я бы и не сумел так кратко и ясно, как она) и подольше слушать, что она говорит; и правильно сделал: именно сейчас эта мысль-воспоминание и станет более уместна в рассуждениях о памяти).
Мелита как раз рассказывала, все еще продолжая сердиться на трафик, о том, что раньше-то все ездили нижней дорогой и в деревне было тихо («Это была наша дорога», — сказала она); но потом начался ремонт и объезд назначили здесь, и все так привыкли, что и продолжают здесь ездить, совсем перестав пользоваться нижней...
А у меня перед глазами вставала другая дорога, с бесконечными свежими трупиками.
Эти кровавые лепешки впечатляли. Столько кошек здесь не могло быть.
«Это ракуны, — комментировал мое недоумение попутчик. — Сейчас их пора».
Я поддержал тему, на которую не однажды размышлял, почему даже умные животные (скажем, собаки) так часто гибнут под автомобилем? Потому, что они не видят неживое. И вот что мне сказал мой попутчик: «Это мы проложили здесь себе дорогу и думаем, что она наша. А это исторически вчера. А это их дорога, она тысячи лет проходила у них поперек».
Поразила меня эта мысль своей этологической грамотностью (мой попутчик не был биологом, но никто, кроме моего друга Виктора Дольника, не выразил бы ее столь же четко). И вот, помню руль, помню автомобиль, помню степь из окна, помню лицо попутчика. Как зовут, не помню.
(Не так ли и я, как ракун, продолжаю печатать на компьютере, как на машинке, нажимаю не те кнопки, и мой текст гибнет в его механической памяти?)
«И празднословия не дай душе моей...» Вот не надо было писать о раздавленных ракунах! (Я заметил, что компьютер зачастую выкидывает мне из текста именно праздные места. Это мстительно сохранил.)
Мы вышли из ресторанчика, сияла полная луна. Именно сияла. «Сегодня полная луна, как бледная царевна...» — опять же не просто сказано. Я наблюдал здесь ее ясное рождение 17 февраля (см. эпиграф), отсчитал: получилось ровно четырнадцать дней, две недели — никакого обмана. Теперь она начнет стареть, а я уезжать... Под ногами поблескивал, если и не «кремнистый путь», то зернистый асфальт. Так, любуясь, наступил я... Это были две большие раздавленные вместе лягушки. Восхищенные луной, они вышли на лобное место любви и погибли. Ромео и Джульетта. «Таков и ты, поэт...» — понимай, как хочешь. Как можешь. Это была их брачная постель, а не наше шоссе. Путь прозаика…
«Это была наша дорога», — может сказать себе человек моего поколения, озираясь, как ее перейти.
1.3.07