Андрей Синявский — герой шумного судебного процесса «дела Синявского — Даниэля» — вышел на свободу 7 июня 1971 года. Выходя, он категорически заявил властям, что ни на какую липовую работу не пойдет, что шестью годами лагерей заслужил право писать и будет только писать. Чем и занимался некоторое время. Он закончил начатый в лагере вполне ученый труд «В тени Гоголя» и составил из своих лагерных писем ко мне книгу «Голос из хора». Она была не об ужасах неволи и ужасных надзирателях, не про плохую советскую власть, а о замечательных людях, с которыми ему посчастливилось, как бы странно это ни звучало, познакомиться в лагере. Посаженные за религию всех мастей, беглецы, возвращенные обратно, рассказывали свои истории, одна другой интереснее. И вот эту безобидную книжку не взялось печатать ни одно издательство.
Стало ясно, ситуация повторяется: Синявскому, равно как и его бесшабашному двойнику Абраму Терцу, печататься негде. Так что содержать семью, в которой был еще первоклассник Егор Андреевич, приходилось мне. Я зарабатывала тяжелым трудом художника-металлиста, украшая женщин, дома и театральные сцены. Ситуация совсем осложнилась, когда я заболела. Во мне росла кровоточащая фиброма, которую надо было срочно оперировать, а не толкать больным брюхом вяльцы. Положение безнадежное, и другого не предвидится. И тогда пришла идея уехать.
У нас было несколько частных приглашений, и приглашение прочесть курс в Сорбонне. Мы решили уехать по сорбоннскому приглашению, не на совсем, а как советские граждане, чтобы посмотреть, что из этого получится. Подали заявление на выезд сроком на один год. Документы в ОВИРе приняли, а это значило, что все формальности согласованы с властями, и оставалось только ждать разрешения на выезд. Идет месяц, два, три, опухоль растет, кровь из меня вытекает, ни ответа ни привета не слышно.
В какой-то момент Синявский решает, что ему все это надоело, если они не хотят выпустить нас тихо-мирно, а идут на скандал, то, пожалуйста, скандал будет. И пишет письмо в правительство (см. ниже). Сначала посылает его в Париж нашему близкому другу Элен Замойской на случай объявления нам войны, а 14 мая 1973 года и в наши верхи. Перед этим я переписала его махонькими буковками на крохотном листочке, который, сложенный вчетверо, от греха подальше, всегда носила с собой.
Однако на этот раз правительство поступило благоразумно, сообразив, что такие письма просто так не пишутся. Разнообразные начальники просчитали, что это обращение не только к ним, но и «всем, всем, всем», и напечатанное, при популярности Синявского на Западе, вызовет новый большой скандал. Поэтому до этого дело не дошло, разрешение было получено быстро. Уже 8 августа 1973 года мы выехали во Францию. О том, что было дальше, вы скоро прочтете в книге «Абрам да Марья».
Мария Розанова
В Советское правительство
5 января с.г. я подал документы на выезд из Советского Союза во Францию — сроком на один год. Я выбрал форму отъезда «на один год», «по гостевому приглашению», потому что хотел сохранить за собой возможность вернуться в Россию. Подобный вариант отъезда, казалось мне, должен устроить все стороны, поскольку он гарантировал мою лояльность и невмешательство в политику.
Прошло более 4-х месяцев, как я не получаю ответа, а в последнее время появилась угроза дальнейших оттяжек и проволочек по этому вопросу. Мне делаются намеки, что международная конъюнк¬тура в настоящий момент не благоприятствует ни тому, чтобы дать мне визу на выезд, ни тому, чтобы отказать. Попутно говорят (в форме риторического вопроса): а какое, собственно, право вы имеете просить разрешение на выезд?!.
Спешу объясниться. Я и раньше не скрывал причины моего отъезда, но сейчас, очевидно, пришло время высказаться письменно и публично — на тему, почему я хочу уехать. Я — писатель и, независимо от того, как расцениваются мои вещи, вижу в этом единственный смысл моей жизни. За это я был судим в 65-м году, за это отсидел шесть лет в лагере — и не раскаялся, и если понадобится, готов за это же идти в тюрьму и в лагерь по-новой. В настоящее время я не вижу возможностей моего существования в России в этом качестве — писателя. (Да и просто человеческие условия моей жизни и жизни моей семьи сейчас крайне стеснены и близятся к бедствию.)
У меня имелось четыре варианта судьбы или образа жизни в нынешних условиях.
1. Жить, как я жил до сих пор, вернувшись из лагеря, — то есть существовать на заработки моей жены, содержащей меня и семью, и писать в ящик, дожидаясь, когда придут ваши мальчики из КГБ и выгребут из ящика мои рукописи.
2. «Вписываться в действительность» и «поступать на работу», мне совершенно чуждую, постылую, ходить на собрания, голосовать — мне обрыдло, за время тюрем и лагерей я отвык, я не хочу больше к вам приспосабливаться. (И потом, «вписавшись», я не смогу, у меня не хватит времени и сил — писать.)
3. Публиковаться за границей, сидя здесь, в России, без прописки и без работы, рискуя в любой момент вернуться в лагерь (что ж, если вы не отпустите, так и будет).
4. Уехать.
Я выбрал уехать, потому что иного (кроме лагеря) у меня выхода нет.
За последние годы мною написаны три книги: «Прогулки с Пушкиным», «Голос из хора», «В тени Гоголя». Они далеки от политики, но их невозможно издать в советском издательстве, поскольку они не вписываются в программу «соцреализма»: уеду я или нет, я сделаю все, чтобы опубликовать их на Западе.
Я выразился бестактно, что я — «вне политики», и хочу разъяснить мой «аполитизм». Нам всю жизнь внушали: что если ты не «за», так, значит, ты «против». Объяснюсь. Я запутался: давно уже не знаю, где «за» и где «против» (и поэтому нахожусь в стороне). Следователь по особо опасным делам Пахомов (Виктор Александрович) долго меня уговаривал, что де Голль — фашист. Второй, старший следователь по особо важным делам, подполковник Кочетов (не помню имени-отчества) грозил, что всех французских коммунистов давно пора за решетку. Начальник лагерей (со слезою) говаривал:
— Придет еще на вашу голову Берия!..
Еще слыхали мы от авторитетных начальников (в новейшее время), что Броз Тито как был, так и остается американским шпионом.
Еще запомнилась формула (из мордовских лагерей):
— «Декларация прав человека и гражданина» — это не для вас, это — для негров…
Я растерялся, я потерял представления, где — кто и кто — фашист и с кем я должен под страхом смерти бороться как советский человек и писатель, пусть временно репрессированный. Скажу прямо:
— Мне надоело.
Мне плевать, кто из вас победит. И когда мне сейчас говорят: сидите тихо и дайте нашему Брежневу облапошить ихнего Никсона, я — хотя и рад сочувствовать русскому имени — в глубине души беспокоюсь и сомневаюсь: а вдруг все это опять пойдет на пользу мировому империализму?..
Надоело. Не могу. Не хочется. Не интересно. Противно.
Я чувствую — мною торгуют, как торговали скотом, рабами, заложниками, только дешевле. Не велик вес — но все же 15 грамм моей жизни куда-то кидают «для пользы государства».
Еще спрошу: вы болеете за Россию? за мощь государства? Но у таких, как я, у нескольких человек, интеллигентов, извините за выражение, тоже есть своя боль. Поймите — нам стыдно. Стыд сжигает лицо. За Россию. Хотя все про все, чего мы стыдимся, о чем болеем, заключается в слабых словах: иск-во, лит-ра…
Вам жаль Сталина. А нам жаль Мандельштама, Бабеля, Пастернака, Ахматову, Булгакова, Цветаеву… Их — убивали. Не вы персонально, но те, кто тогда голосил и голосовал от имени Правительства.
Мне — стыдно: за облавы, за расправы — с писателями, за рукописи, как если бы — до сих пор в лагерях и таможнях — они были ценнее и опаснее бриллиантов. Мне стыдно, что от искусства — от русского искусства — почти ничего не осталось.
Мне плевать на ракеты, на танки, на то, будет или не будет завоевана Россией вторая, останняя часть света. Стыдно, если не станет художников. Писателей. Что тогда — через двести лет — останется от России?
С этим последним стыдом ничего не поделаешь: у меня узкая специальность — писатель, и как узкий специалист я держусь за свою дудку.
Генерал КГБ Абрамов, курирующий совпис (а может, полковник — кто их разберет? — все ходят в штатском, при галстуках), недавно объявил в среде писателей, что в доказательство гуманной политики советской власти меня выпустят за границу. Нынче — иные веяния. Задержать.
Я не знаю, зачем меня нужно держать — в качестве ли заложника каких-то торговых-хлебных-государственных операций или расчетов, в расчете ли на новые, будущие репрессии, или просто потому, что способнее и выгоднее держать писателей под прессом? На все политические резоны, в которых я плохо разбираюсь, у меня один довод: пустите — жить.
Если почему-либо выпускать меня за границу на некоторое время представляется невозможным — пойдите на крайность и, отпустив навсегда, лишите меня прав и обязанностей советского гражданина.
14 мая 73