Общество / Выпуск № 72 от 02 Октября 2000 г.

132 МЫ, Я И ЕВТУШЕНКО

02.10.2000

       
       Скромность плюс иерархия, конечно, велят, чтобы «я» стало на третье место, — но как оторвать «я» от «мы»? Да и то, что пишу, — субъективнейшая попытка нечто выяснить в отношениях этого «я» с протекшей, отчасти же и текущей эпохой. Включая воспетые-руганые 60-е и их несомненное олицетворение — руганого-воспетого Евтушенко; он-то и есть повод для этих заметок — читаю три первых вышедших тома его Собрания сочинений
       
       1. Здравствуй, любимый враг!
      
       Сам я его преимущественно ругал — на протяжении долгих лет, порою обидно. Вероятно, следует повиниться: переругал. И если немножко смешно, когда он хвастает в интервью, что наберет у себя 50 000 хороших строк, «побольше, чем у Тютчева»... Забыл, понимаете, что там другие критерии, и как раз о Тютчеве Фет сказал в укор многострочью: «...Вот эта книжка небольшая томов премногих тяжелей». Словом, если это и вправду забавно, то не я ли, сравнивая Вознесенского с Евтушенко, давно еще говорил: тот, дескать, весь из синтетики, его пощекочешь — заплачет, ущипнешь — засмеется, а «Женька» (о, наша фамильярность!) от щекотки смеется, от боли плачет. Ибо — живой! И я же могу — всегда мог — составить на свой, естественно, вкус, пусть действительно не большую, но настоящую книжку его стихов.
       Но ежели мог, стало быть, держал в голове, тем не менее продолжая ругаться, отчего говорю о своей вине с добавлением смягчающего «вероятно»? Тем более меня по контрасту постоянно смущало поразительное благодушие Евтушенко к своему ругателю.
       «Здравствуй, любимый враг!» — положим, с этим он как-то бросился мне на шею, находясь в состоянии расслабленно-подогретом, но вот уже недавняя ода (!) критикам, притом не из снисходительных: «Рассадин, Аннинский и Сидоров, сбивая позолоту с идолов, мне идолом не дали стать». Справедливо ли это или, что вероятней, свыше заслуг (моих-то уж точно), но таково его осуществленное право думать так, а не иначе. Как его же правом было бы поступить, скажем, подобно автору восхитительного «Чонкина», чья поздняя проза приводит меня в отчаяние и кто устроил мне ревнивый скандал (конечно, лучше бы — не крикливо-публичный).
       За что я его бранил? За то, что он не Пастернак? Не Самойлов или Чухонцев (мои предпочтения)? Но это было бы слишком глупо. Ссорясь с Евтушенко, я ссорился с самим собою. Я ли один?
       Да. Мне, видите ли, казалось, что он, почти мой ровесник, успевает сказать то, чем я в своей полуинтеллигентской рефлексии только начинаю заболевать, — ну и, понятно, поспешив, торопится это опошлить. Я тогда даже термин придумал, в общем, чрезвычайно нелестный: «предварительное опошление», потом не единожды распространив его действие на историю литературы. Как, к примеру, Булгарин со своими романами успел заскочить прежде Достоевского, а то и Гоголя с их «демократическим» стилем. Лишь потом стало понятно, что этот дар предугадывания сам по себе еще ни хорош, ни плох: это участь как Булгарина, так и Тургенева.
       Евтушенко, не раз произнесший слова «зависть... завидую», по крайней мере однажды сказал это совершенно всерьез: «Я так завидовал всегда всем тем, что пишут непонятно...» Ибо сам-то, скорее, исполнил ленинский завет Демьяну Бедному: мол, идет за читателем, а надо бы немножко впереди. Немножко! Казалось бы, чего лучше? Впереди, но без отрыва, рождающего драму непонимания, однако почитатели Хлебникова (Велимира) воротят нос, а ровесники-критиканы брюзжат: зачем «опошлил»?..
       Теперь догадываюсь, насколько это брюзжание было симптомом не то чтобы исключительной близости, но — неотвязности. Я же когда-то и судьбу свою литературную переломил, разом ушел из критики, предпочтя историю литературы, не только по причине возросшей тяги туда, но, хоть отчасти, из-за него, Евтушенко. Цензура, ужесточаясь, пресекала поползновения смеяться над вельможными графоманами, Софроновым или Исаевым, суперничтожного Фирсова, и того не давали тронуть, — так что ж? Односторонне сосредоточиться на недовольстве Евтушенко и Вознесенским, цензурой не защищенными? (Хотя всякое было. Одну мою книжку запороли в «Советском писателе», средь прочих неисполнимых требований предъявив и такое: как можно, говоря о Вознесенском, не отметить похвально его политическое возмужание, воплотившееся в «Лонжюмо», поэме о Ленине?) Что значило бы окончательно потерять независимость, слившись с теми, кто их ругал не так. Не за то.
       И — любопытно. Читаю уже в бесцензурное время, у человека не моего, нового поколения: «Сам готов ругать Евтушенко, но мне всякий раз неприятно, когда его ругают другие». Хлебников (на сей раз Олег) — выходит, и для него Евтушенко что-то вроде старопесенной пограничной «пяди земли», которую ни единым вершком не переуступим врагу. Да и просто — «другому».
       
       Давнее-давнее воспоминание — из 1961 года, когда в печати явился «Бабий Яр». Иду цэдээловским рестораном и вижу Евтушенко, одиноко сидящего за своим любимым шампанским. Подхожу — не могу не подойти: «Женя, поздравляю тебя с «Бабьим Яром». — «Да? Присядь. Хочешь шампанского? Правда, хорошие стихи?» И что бы хоть просто кивнуть, так нет ведь: «Женя, это лучше, чем хорошие стихи. Это хороший поступок».
       Вывернулся! И в спину мне — его защитное самоутверждение: «А я думаю, что это и как стихи хорошо!»
       Вспоминаю с той дословностью, с какой помнишь себя в минуты острого недовольства собою. То есть — с чего бы каяться? Не покривил же душой, явил, черт ее раздери, эстетическую щепетильность, но нехорош я был в этот момент. Не лучше, чем мой и евтушенковский друг поэт Винокуров, кричавший: «Провокатор! Замолчи!», когда тот прилюдно читал при нем свое «Танки идут по Праге». И, как многие, объяснявший — «Я его Гапоном зову» — свой испуг и безбоязненность Евтушенко: он еще, глядишь, преумножит тем самым свою мировую славу, значит, и защищенность ею, а нам каково?
       Так вот. При том, что Евтушенко в самом деле был человеком тактического расчета, декларируя: «Поэт, как ясновидящий Кутузов, он отступает, чтобы наступать», вот вопрос: не превращались ли мы, «сами», — в них, «других»? Хоть иногда. Хоть чуть-чуть.
       Тем более что «другие», во всяком случае для меня, не значило только: черносотенно-партийная сволочь.
       Признаюсь: как «другого» я мог воспринять и Твардовского, да, его, истинного поэта, великого редактора, в чьем журнале за честь считалось печататься. (Я-то — скажу, чтоб не выглядеть переметчиком, — как таковую принял и то, что, когда софроновский «Огонек» напечатал письмо группы влиятельных негодяев, затеявших уничтожение «Нового мира», мое имя было там названо в пятерке самых зловредных критиков-антисоветчиков.) Но...
       Читаю в «Дневнике» Корнея Чуковского: Евтушенко приходит к нему, раздавленный приговором Твардовского как редактора и корифея поэзии. «Оказывается, я совсем не поэт. Я фигляр... Все мое писательство — чушь», — записывает сочувствующий К.И., и именно здесь Твардовский для меня — «другой». Уж не из «них» ли? Что ж, в значительной степени — да. Потому что он, и обласканный, и битый верховной властью, в данном случае сам — «власть», чувствующая властное право быть безапелляционно безжалостной. Такая же власть, какою замечательный «Трифоныч», что делать, явил себя в случае с Заболоцким. Когда не просто редакторски отверг подборку его стихов, но, уловив непокорность вкуса, глумливо, при приближенных высмеял гениальную «Лебедь в зоопарке» с гениальной строкой: «...Животное, полное грез». И Заболоцкий заплакал от унижения, стыдясь непослушных слез...
       
       Что до Евтушенко, то круг «других» все расширялся и расширялся, образуя как бы чопорный клуб людей безупречного вкуса и обнаруживая ресурсы, казалось бы, неожиданные. Это стало совсем очевидным, когда он издал пудовую энциклопедию «Строфы века».
       То есть все было понятней понятного, когда Солоухин предъявил курьезнейшую претензию: почему Роман Солнцев представлен всего шестью строчками, а Бродский — аж шестьюстами? (Впрочем, успокоил себя и нас знаменитый почвенник, есть «одно утешение» — стихи Бродского мало кто одолеет.) Но поразительным, однако, как призадуматься, так же логичным было и то, что на «Строфы» насыпались люди из разряда «либеральных», «прогрессивных», «порядочных». За что насыпались? Да за то же самое: не так составил, не тех отобрал. Вот, дескать, если бы мы взялись...
       Стало предельно ясно: Евтушенко раздражает уже не своими действительными недостатками, а тем, что он — есть. Что — такой.
       В тот раз, с антологией, я не смолчал и ответил сразу всем недовольным в газетной статье, начав с детского любопытствующего вопроса: а что ж не взялись, дорогие мои? Но чувствую: проговорившись, что мог бы составить книжку стихов Евтушенко, которые сам, уж там прав или нет, считаю всерьез хорошими, подвергаю себя своим же укоризненным сомнениям.
       Тем более что когда-то собирался писать статью — заметьте, бескорыстно, неподцензурно, в стол, «для себя», — которую хотел озаглавить «Евгений Евтушенко, поэт». И видимая банальность заглавия (а кто же, спрашивается, еще?) была призвана подчеркнуть замысел: перенести наши с ним внутренние распри, поколенческие и вкусовые, во-
       внутрь самой поэзии Евтушенко. Словно бы защитить его, мне потрафившего, от него же, который «не мой»...
       Смешно? Если так, то жалко, что не написал. Впрочем, как знать. Сочинил же я, даже выпустил книжку о Смелякове, где как раз попытался отсеять те из его стихов, что имеют законное право жительства в области, обжитой Ходасевичем, Заболоцким, Ахматовой, от того, что, напротив, сродни Долматовскому. И, как рассказывал Александр Межиров, Ярослав Васильевич, когда прочитал книжку, ударил кулаком по столу: «Он сводит счеты с моим поколением!» (Межиров добавлял: «И заплакал», но уж это списываю на известную мифоманию Александра Петровича.)
       Итак, статьи (где если бы и сводил счеты, то со своим поколением и с собою) я не написал. Сборника «Мой Евтушенко» скорее всего не составлю, а и составил бы, вряд ли сошелся б в отборе с автором. Тем не менее...
       
       Чем был Евтушенко 60-х — и тех трех томов, что читаю сейчас? В общем, таким же неореалистом, каким тогда полагалось быть в словесности, на театре, в кинематографе — назло патетике официоза; так что, допустим, даже Александра Володина, драматурга, как стало особенно ясно потом, притчево-фарсового, «надбытового», молодой «Современник» вначале стилизовал под «жизнь как она есть». Но Евтушенко-то с его типажами — продавщица галстуков, Муська с конфетной фабрики, дикторши телевидения, пьющие по-мужски дешевый коньяк, крановщица Верочка-вербочка — был неореалистом природным. Только, если не избегать аналогии с итальянским кино, которое, собственно, само по себе синоним понятия «неореализм», — не в роде «Похитителей велосипедов» или тем паче пазолиниевского «Аккатоне», а в духе прелестно-сентиментальных «Двух сольди надежды».
       Евтушенко был (да и остался) сентиментален, как Диккенс. Слезлив, как Некрасов (величие этих теней пусть никого не смущает: слезливость и сентиментальность свидетельствуют не о степени гениальности, а о свойствах натур). Потом он — чем дальше, тем больше — станет конструировать свою трогательную, а порой и сверхтрогательную реальность; будет тянуть за зеленые уши ростки добра на земле, засеянной ложью и злом. Но вот поэзия первых лет — стихи безотчетной пронзительности, недоумения и растерянности: «Наделили меня богатством. Не сказали, что делать с ним». «А если ничего собой не значу, то отчего же мучаюсь и плачу?!» «Обидели. Беспомощно мне, стыдно». «Мама, не пой ради бога! Мама, не мучай меня!» «Со мною вот что происходит: ко мне мой старый друг не ходит...» И т.п. Сам «Бабий Яр» — это же плач, вопль, воспринятый как образец гражданственности; воспринятый и самим Евтушенко, соответственно им и переоформленный.
       Конечно, с другой стороны: «Я целе- и нецелесообразный... Границы мне мешают... Мне неловко не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка». В дальнейшем, как известно, перестанут мешать, обрушится как результат лавина стихов «заграничных», которые, говоря по правде, все или почти все — мимо меня. Ибо, если Монтень сказал, что некий вельможа, пытаясь в путешествиях набраться ума, нисколько не поумнел, так как всюду возил себя самого, то Евтушенко, мне кажется, наоборот, частенько оставлял себя дома. «Я целе- и нецеле...» — это крик экстраверта, в то время как он по своей изначальности — показательный интроверт.
       Что, кстати, прекрасно понял тот же Чуковский. Выслушав стихотворение Евтушенко о ползучей березке, он заметил: это «о себе, о своей литературной судьбе. К этому сводятся все его стихи».
       Заграница как экзотическая декорация заставляла принимать позы под стать антуражу; заставляла скорее придумывать себя, чем выворачивать наизнанку, по-русски, а мой (спрошу, наглея: вдруг и свой?) Евтушенко — это: «Как стыдно одному ходить в кинотеатры без друга, без подруги, без жены... Жевать, краснея, в уголке пирожное, как будто что-то в этом есть порочное...»
       Не множа примеров — а мог бы, — скажу, возможно, кого-нибудь удивив: здесь не только индивидуальность молодого Евтушенко, его «экзистенция». Здесь — нечто даже не общепоколенческое, но общевременное. Наши 60-е ныне, издалека, тем паче насмешливого, кажущиеся такими сплоченно-дружными в общем братстве и общих иллюзиях, были временем осознанного — по крайней мере осознаваемого — одиночества. Временем, когда оно, одиночество, начало не только страшить личность, ощутившую себя вне стада, но когда эта личность, мучаясь и пугаясь, ощутила и то, как человечески, творчески важно, необходимо — быть вне...
       К этому еще вернемся.
       
       (Продолжение следует)
       




Этот материал вышел в номере

Опрос

Как вы спланировали свой отпуск?

Блог редакции

Почтовый ящик

Наши читатели часто присылают нам свои вопросы и наблюдения. Каждый понедельник мы публикуем их:

Присылайте свои письма 2015@novayagazeta.ru

Самое обсуждаемое

Самое читаемое

Наши авторы

Связь с редакцией

Если вы нашли ошибки в тексте, неточные факты или другие помарки, просто выделите текст и нажмите ctrl+enter.

Если у вас есть предложения редакции, если вы хотите купить у нас рекламу или располагаете какими-либо материалами, напишите нам или позвоните по телефону.

2015@novayagazeta.ru (495) 926-20-01

Для сообщений рекламного характера

reklama@novayagazeta.ru (495) 623-17-66 (495) 648-35-01
(495) 621-57-76

Реклама

Партнеры

Тви-новости

Реклама

Нужна ваша помощь

«Новая газета» участвует в благотворительных акциях по сбору средств нуждающимся. В наших силах вместе помочь ближнему.

Реклама