Сюжеты

Андрей ДМИТРИЕВ. ДОРОГА ОБРАТНО

Этот материал вышел в № 32 от 11 Мая 2000 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

 

ДОРОГА ОБРАТНО ФРАГМЕНТ НОВОЙ ПОВЕСТИ Она была, я помню, в теле и по тем временам немолода, по нынешним — бабец вполне, слегка за сорок, вместивших, говорят, в себя, помимо голода, войны, немного лагеря, напоминаньем о котором синела...


ДОРОГА ОБРАТНО
ФРАГМЕНТ НОВОЙ ПОВЕСТИ
       

   
       Она была, я помню, в теле и по тем временам немолода, по нынешним — бабец вполне, слегка за сорок, вместивших, говорят, в себя, помимо голода, войны, немного лагеря, напоминаньем о котором синела простенькая татуировка на правом ее предплечье. К прежней моей няне, сектантке, претензий долго не было («Сектанточки — они для нас, конечно, не того, зато они очень чистые и честные»), но как-то в пост я потянулся к ней рукой, измазанной котлетой, коснулся ситчика, и вмиг пристойно-постное лицо ее сделалось хищным — она пихнула меня так, словно я был комом грязи. Я, отлетев, ударился затылком об обои — и по сей день ломаю голову: во вред или во благо мне ее ушибли уже в самом начале жизни. Сектантка Клавдия была изгнана без наказания, ушла от нас без покаяния, не ясно, чем гордясь, и в доме появилась Мария с татуировкой. Ей было велено присматривать за мной, трехлетним, и за моей годовалой сестрой. Друзья-доброжелатели пеняли моему отцу:
       — Ты спятил, а еще комсомольский работник. Мало тебе той мракобески — выкопал эту шваль. Ты иногда слушаешь, что тебе говорят? А говорят, она во время оккупации прилежненько трудилась в солдатском бардаке на Советской, за что и отсидела что положено уже после нашей победы.
       — Быть этого не может! — дивился мой молодой отец, чокался с друзьями едва ли не шестым по счету фужером сладкого вина из Крыма «Черный доктор», потом задумчиво и долго протирал свои толстенные очки.
       — А ты спроси ее, спроси, — подзуживали отца друзья-доброжелатели. — Ты не стесняйся спросить: ты в своем праве, и у тебя дети.
       Спросила мать. Само собой, спросила не впрямую, а словно бы сетуя на склонность некоторых наших людей к недобрым сплетням.
       — Раз люди говорят, значит, так оно и было, — рассудительно ответила Мария. — Люди зря не скажут, людям надо верить, а иначе — кому верить? — сразила она моих родителей и не раз потом с готовностью, с необъяснимой радостью верила вслух всему, что о ней болтают. На первый взгляд казалось: какая беззащитность; на поверку выходило: броня. Веря явной брехне о себе, еще и довирая от себя вдогон брехне, Мария вынуждала сомневаться и в возможной правде; чем больше узнавали мы о ней, тем меньше знали — то есть мы не знали о Марии ничего достоверного. Значился в ее биографии немецкий бардак или не было бардака, сидела она послевоенный остаток сороковых или нет, а если сидела — за бардак или ни за что, или за что другое, и правда ли, будто счастливейшей ночью во всей жизни Марии была ночь в ресторане гостиницы «Аврора» — поди проверь, тем более что ночь, пожалуй, и была, но кое-что в ней представляется чрезмерным, безумным даже; ты уж готов, заслушавшись, завидовать Марии, да червь сомнения тут как тут: а и впрямь ли та ночь так была хороша?
       По словам ее, как и она, татуированных товарок, то и дело попивавших белую на нашей кухне, Марии вскоре после зоны подфартило мыть в «Авроре» посуду, и вот однажды директор ресторана Невсесян велел ей задержаться после работы. Мария, брови наслюнив, гадала: для чего. Оказалось, в станционных буфетах Пскова, Порхова, Пыталово, Дно и Тулебли, в вагонах-ресторанах скорых поездов Псков — Москва, Ленинград — Варшава и пассажирских Киев — Ленинград и Таллин — Москва внезапно закончилось холодное яйцо вкрутую.
       — Задание тебе одно, — сказал Марии Невсесян, — варить, варить и варить. Товарищи! — он щелкнул пальцами в перстнях. — Вносите яйца.
       Долго грузчики, соря древесной стружкой, вносили в пищеблок ящики с яйцом. Никогда еще Марии не доводилось видеть столько свежих яиц вблизи.
       — Ты можешь есть их — не на вынос! — сколько влезет, — сказал Марии Невсесян, оставляя ее у плиты совсем одну. — Но чтоб к утру у меня все было сварено.
       Всю ночь, не зная, чем еще избыть негаданное счастье, Мария пела в клубах пара под перестук яиц в котлах, под бульканье и рык кипящей в них воды, — варила яйца до рассвета, не присев и не вздремнув, и съела ровно сорок штук...
       — Пятьдесят три, — обыкновенно поправляла, не сердясь, подруг Мария. — Пятьдесят три вареных яичка. — И, вдруг увидев, как округляются, готовясь вылезти на лоб, глаза моих родителей, смиренно опускала свои.
       Теперь уже и не узнать и даже некого спросить, что пела Мария в ночь яйцеварения. Сам я слышал от нее всего три, можно сказать, песни. Она исполняла их моей сестре в заунывном ритме колыбельной, всегда на один мотив, вернее, безо всякого мотива, укладывая спать, и всякий раз — в такой последовательности: «Дорогую рыбу ела, дорогого судака...», «Эх, лапти мои, да лапоточки мои, две сопливых танцевали, это дочки мои...» — и, наконец свирепея от того, что моя ехидная сестра никак не засыпает: «Милая ты моя, обосрала ты меня, хоть и вся в говне, а повернись ко мне...».
       Эти песни, по мне, никак не подходили к радости, но что бы Мария там ни пела, она забыла закон Невсесяна: есть не на вынос, — и тот ее уволил. Голодала она потом недолго, зато довольно долго процветала, торгуя на задах базара поношенной мужской одеждой. Сведя знакомства в гарнизонах, она скупала за гроши у старшин бросовое домашнее тряпье с плеча новобранцев. Стирала, что отстирывалось, латала, что не ленилась, никогда не гладила — и тянула на базар. Там, за рядами палкинских картошек и пыталовских кочанов, эстонских кур, сыров, печорских огурцов, уже у проезжей части, где толклись, скрипя оглоблями, колхозные подводы, вздыхали, всхрапывая, лошади, орали воробьи; почти на берегу Псковы, на крутизне, над сладко коптящей трубой Гельтовой Бани всякий нищий с паперти Троицкого собора мог одеться у Марии с ног до головы, любой художник из молодых, желавший быть вроде как вольным парижанином, но с русской душой, ходить повсюду и где хочет в пестрой перекрашенной рванине, мог найти у Марии рубаху с косым воротом, каких давно не носят в городах, или с вышитым, за который, правда, не у нас, а в Киеве лет через десять стали запросто давать все десять лет, купить пиджак из довоенной чесучи, плащ с резиновой подкладкой или свитер с мишками и олешками. Мария торговала галстуками в звездочку и в горох, брюками в клетку, в искру и в полоску, с лоснящимся сиянием на заду, с зияньем дыр на вздутых, вытертых коленках. Кузнец Смирнов из Ленинграда охотно брал береты и шарфы, мужики с Запсковья — штаны и ватники для грязных и холодных уличных работ, совслужащим порой перепадали за ничто клеенчатые шляпы и почти новые на вид, пусть и почти без каблуков, сапоги. В пятьдесят восьмом лавочку прикрыли, но и статьей Марию огорчать не стали: она ведь в сущности не делала ничего плохого. Штрафанули, припугнули, да и отпустили, в спину пальцем погрозив. Надо было есть, и Мария, немного помытарясь, устроилась в ясли-сад на Леона Поземского, сперва уборщицей, потом и нянькой. Мой отец увидел ее весной пятьдесят девятого: она тянула за бельевую веревку дюжину детей мимо церкви Козьмы и Демьяна; детки шли очень смирно, с двух сторон по шестеро за веревочку держась, и отец умилился. К тому времени злая сектантка была уже месяц как отставлена, и мы с сестрой до того распоясались, что у матери начались мигрени. Отец позвал Марию к нам, суля ей деньги, стол и уважение. Мария день поколебалась и поприкидывала. Предложение поселиться с нами на одной жилплощади решило исход дела.
       Думаю, она была хорошей нянькой: я не запомнил от нее обид. И у родителей моих с нею почти не возникало вздора. Бывало, выпьет лишнего. Случалось, принесет с прогулки чужую сумку с полбуханкой хлеба и полукругом чайной колбасы.
       — Нашла на набережной, — докладывала она моей матери с удивлением и восторгом. — Гляжу: сумка; вижу: ничья. Разъелись люди: чуть коленкор полопался — и уже на помойку... А по мне — пускай коленкор кое-где и лопнутый; я подштопаю, я подкрашу, я с ней еще сто лет на базар похожу.
       Мать, привычно поскучнев, приступала к допросу:
       — А рядом на набережной, рядом с этой сумкой — там точно нигде никого не было?
       — Как же никого! Там многие гуляют. Краснопевцевых встретили. Савраевых встретили. Бунзен встретили, шла с портфельчиком. Новиков шел с супругой, сперва туда, потом обратно... Никитюк с Володечкой, чего-то задумчивый — и не поздоровался...
       — Колбасу в сумке видела? Хлеб в сумке видела? Колбаса, ты понюхай, свежая, хлеб мягкий, можешь потрогать, я спрашиваю тебя, Мария Павловна, последний раз: больше никого на набережной не было?.. Ты вспоминай, подумай как следует, а я подожду.
       Мария надувала щеки и перестала моргать. Потом спохватывалась:
       — Как же никого! Там две дуры газон стригли, позади нашей скамеечки. А сумка-то на скамеечке как раз и стояла... Может, это как раз ихняя будет сумка?
       — Мария Павловна. — Мать закрывала глаза. — Люди говорят, ты иногда подворовываешь.
       — Если люди говорят, значит, бывает, — легко соглашалась Мария, но и законно злилась: — А не будьте дурами, не кладите, где все гуляют.
       Мать сухо выносила приговор:
       — Сумку отнесешь, где взяла, сейчас же. И в магазин зайди: у нас кончается комбижир.
       ...В тот злополучный июньский день, который до сих пор занимает мое воображение, Мария, не иначе, отправилась в магазин — за хлебом и за комбижиром.
       День был полон гулких, как медь, и медно бухающих звуков — их издавали репродукторы на фонарных столбах Пролетарского бульвара. То были звуки победительного баритона, каким обычно объявляют спортивный результат, трудовой рекорд или научный подвиг. Раздвоенные эхом, рассеянные утренним ветром с Великой, раздробленные криками воробьев и бодрой погудкой «Волг» и «Побед» на перекрестках, они никак не давались осмысленному слуху, но стоило их ухватить и удержать — складывались в слова, откуда-то знакомые Марии: про месяц с левой стороны, про месяц с правой стороны, потом — про чудное мгновенье и про любовь еще, быть может.
       Навстречу Марии шли люди в свежих рубашках и светлых ситцах, шли стайками, толпами, порознь и попарно, с фотоаппаратами и баянами, с туго набитыми сумками в руках, с предвкушением праздника в глазах. Мария со своей пустой авоськой, в мятой юбке и домашней блузке вдруг увидела себя со стороны, всем чужой и совершенно одинокой. Репродукторы разом притихли, пошипели потом, пощелкали, запели тревожным тенором про черную шаль, про хладную душу и неверную деву, и Мария, заслушавшись, не сразу обнаружила, что магазин остался позади. Вспомнив, что суеверна, она обрадовалась поводу не возвращаться и наметила себе круг по городу, дабы выветрить из сердца жалость к себе.
       Возле касс кинотеатра «Победа» было непривычно пусто, и Летний сад был пуст, зато тротуар был тесен: все новые люди в светлом шли навстречу Марии, иные, уже нетрезвые, уже и подпевали репродукторам. Шумели липы на горках Детского парка; скрипели, покачивались качели-лодочки, кружили черные галки над колокольней Анастасии Римлянки. Мария на миг замешкалась, размышляя, не помлеть ли ей с полчасика на травке у Василия-на-горке. Тут ее и окликнули.
       Она не сразу поняла — откуда, кто, но страшно обрадовалась оклику, как если б, жалея себя, ждала его. Завертела головой, ища знакомое лицо; все лица казались ей немножечко знакомыми, но ни одно из них не потянулось к ней, не захотело встретиться с нею глазами. «Павловна!» — послышалось вновь, и следом дважды недовольно квакнул клаксон. Возле тротуара стоял бурый «газик» с брезентовым верхом. Истопник яслей Теребилов, высунувшись, махал ей своей тюбетейкой: «А ну садись, глушня, по-быстрому; здесь вставать запрещено!». Мария чинно подошла, молча забралась на заднее сиденье, где уже были двое с сумками в ногах: старик в ковбойке, в круглых очках и круглой гладкой бороде, однако же безусый, и веселая тетка лет тридцати, или же сорока лет, или даже лет пятидесяти — красная, с зубом из белого золота, с клипсами на ушах в виде двух крупных красных вишен. «Георгий», — пахнув вином, сумрачно представился старик. «Приветик», — не назвавшись, кивнула тетка из-за его плеча. «Теперь едем?» — нетерпеливо спросил водитель, подмигнув Марии в зеркальце заднего вида. Она узнала в зеркальце шофера санэпидемстанции Терелю, мигнула ему в ответ и, как только «газик» тронулся, поинтересовалась: «А куда?». «Куда народ, туда и мы», — отозвался Теребилов. Повозился с китайским пестрым термосом и, перегнувшись назад через сиденье, протянул Марии алюминиевый стакан с резьбой: «Мы — уже, а ты — прими, не расплескай». Мария зажмурилась, сжав стакан в горсти, и медленно выпила холодную белую...
       «Чего ж вы так, без тоста?» — с укором произнес старик Георгий. «Я извиняюсь, — сказала Мария, — я задумалась. Я — без слов, за счастье всех». «Не так, не то, не это было нужно, — сказал старик Георгий. — А нужно было вслух сказать: здоровье Александра Сергеича». «Здоровье Алексан Сергеича, — покорно повторила Мария вслед за стариком. — А кто у нас, я очень извиняюсь, этот Александр Сергеич? Я что-то вспоминаю и никак не вспомню». «Пушкин, дура, — отозвался Теребилов. — День рождения у него. Вместе с нами, скобарями, его сегодня отмечает целый мир, а ты и не вспомнила». Тетка слева расхохоталась, постукивая клипсами. «Я же извинилась», — кротко, но с достоинством напомнила Мария и примолкла...
       
       Андрей Дмитриев, в конце 1980-х годов более известный просвещенной публике как киносценарист, опубликовал в 1990-х три небольших по объему прозаических текста: повести «Воскобоев и Елизавета» (1992) и «Поворот реки» (1995), роман «Закрытая книга» (1999). И вошел с ними не только в шорт-листы Букера, но, несомненно, в число самых интересных ныне прозаиков.
       Он лапидарен, Дмитриев. Даже роман уместился весь в одном номере «Знамени». В роман же вместилась история В. В., учителя географии, восторженно и невыносимо чтимого городом Хновым, история его гимназических товарищей, в коих легко узнать Тынянова, академика Л. А. Зильбера и В. Каверина, история сына В. В., сломанного благополучными 1970-ми годами, история внука В. В., основателя концерна «Деликат», история восторженного безумия начала 1990-х годов с очерками в областной газете «И вот Россия оживает!», история российского корабля, арестованного в Гамбурге за долги судовладельца...
       Все тексты — художественные исследования гибели Больших Надежд — на Высшее Образование, Городские Библиотеки и Духовность («Воскобоев и Елизавета»), на возрождение старого монастыря, знаменитого своими полубесплотными уже фресками («Поворот реки»), на нашу преемственную связь со страной гимназических товарищей В. В., смертельно раненной в начале века и умиравшей десятилетиями.
       Однотомник Дмитриева «Закрытая книга» недавно вышел в издательстве «Вагриус».
       Отдел культуры

       

Друзья!

Если вы тоже считаете, что журналистика должна быть независимой, честной и смелой, станьте соучастником «Новой газеты».

«Новая газета» — одно из немногих СМИ России, которое не боится публиковать расследования о коррупции чиновников и силовиков, репортажи из горячих точек и другие важные и, порой, опасные тексты. Четыре журналиста «Новой газеты» были убиты за свою профессиональную деятельность.

Мы хотим, чтобы нашу судьбу решали только вы, читатели «Новой газеты». Мы хотим работать только на вас и зависеть только от вас.
Вы можете просто закрыть это окно и вернуться к чтению статьи. А можете — поддержать газету небольшим пожертвованием, чтобы мы и дальше могли писать о том, о чем другие боятся и подумать. Выбор за вами!
Стать соучастником
Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera