Сюжеты

ЦВЕТЫ ЗАПОЗДАЛЫЕ

Этот материал вышел в № 53 от 27 Июля 2000 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

 

Александр Иванченко родился в 1945 году на Урале. В брежневские времена преследовался за инакомыслие. Проза Иванченко публиковалась многими журналами, выходила отдельными книгами в Москве, Свердловске, Германии, США... Он — финалист...


       
       Александр Иванченко родился в 1945 году на Урале. В брежневские времена преследовался за инакомыслие.
       Проза Иванченко публиковалась многими журналами, выходила отдельными книгами в Москве, Свердловске, Германии, США...
       Он — финалист первого русского Букера и лауреат Антибукера-99.
       Живет в Москве.

       
       Отрывок из новой книги «HOMO MYSTICUS» («Человек мистический»), состоящей из развернутых диалогов, философских эссе, новелл, притч, психологических комментариев, афоризмов, построенной как единое целое: попытка нового литературного жанра, синтезирующего художественное воображение и умозрение, творческое исследование и научный анализ. Текст, драматическое напряжение которого рождается из сознания всесилия и беспомощности слова, его исчерпанности и новизны. Книга надежды и отчаяния слова, которая начинается и завершается словами:
       AUM!
       Слова стоят за мною, как стена.
       Я мыслю до слов, а не после слов,
       Поэтому мои слова неуловимы.
       Ухватите мою пустоту вашей:
       Тогда слова перестанут быть словами
       И станут смыслами.

       
 
       Я сидел на фанерном диване провинциальной станции и скучал в ожидании поезда. Двери то и дело открывались, впуская в зал косой мокрый снег и озябших пассажиров. Стрелка электрических часов бессильно падала, едва взойдя на четверть часа. В этом была какая-то безнадежность.
       Вошла пожилая женщина с цветами в ведре, отряхнулась от снега и покорно встала неподалеку, протянув руку с букетом в мою сторону. Букет был неумелый и какой-то бесцветный, но рассыпчатый и щедрый, какими бывают чувства у бедных, и женщина чем-то напомнила мне мою мать. Я подошел и купил у нее букет моей матери, которой я никогда не дарил цветов и которой теперь нет. Я забыл его на диване, спеша на посадку, и вспомнил о нем только в поезде, но возвращаться уже не стал. К лучшему, подумал я. Нечего дарить подарки себе и замаливать грехи перед мертвыми.
       Мне принесла его в вагон та женщина, продающая цветы, и я поблагодарил ее. Она как-то по-домашнему взглянула на меня и перешла в другое купе, молча предлагая цветы пассажирам. Я попросил у проводницы банку и поставил букет на стол, вспомнив умершую в прошлом году мать и ее доброту ко мне. Когда она умирала, то сказала, что хотела бы умереть осенью, в пору поздних цветов, астр или георгинов, а эти цветы были, кажется, такие. Странное желание для городской жительницы, какой всю жизнь была моя мать. Выросла на арбатском асфальте и в бетонной клинике на Каширке умерла. Перед смертью она просила принести ей в больницу вот такие цветы, но я не сделал этого, не помню почему. Теперь вот будто выполняю свой запоздалый долг, словно прося у мертвой прощения. Меня охватило какое-то высокомерное сожаление к себе: смешанное чувство жалости и презрения. По привычке я достал органайзер и записал: «Высокомерие: соединение жалости и презрения» — на всякий случай, вставлю потом в какой-нибудь очерк. Выслеживать свои собственные ощущения — лучшая из охот.
       Я посмотрел на цветы. Они были довольно безжизненны и уже опадали. Цветы, лишенные личной истории и запаха. Купленные на вокзале цветы. За окном замелькали перелески. Поезд набирал ход. Проводница разносила чай. Из соседнего купе меня пригласили на партию шахмат. Я согласился. Я машинально передвигал деревянные фигуры, ассоциируя их с деревянными фигурами своего прошлого. Нечего и говорить, что я проиграл несколько партий. Наверное, мне мешали цветы. Во время игры я вспомнил рассказ незнакомца, который я когда-то слышал в таком же провинциальном городке, о таких же поздних цветах, на таком же небольшом русском вокзале. Я словно был двойником самого себя, бесконечно повторяемой шахматной комбинацией, перенесенной с обшарпанной шахматной доски на потертую шахматную доску моей жизни, где меня ждал неизбежный мат. Мы разменяли с противником по последней ладье, и он поставил его.
       
       ...Я услышал эту историю много лет назад, дожидаясь московского поезда на маленьком провинциальном вокзале, читая газету.
       Общеизвестна экзистенциальная тоска небольших российских городов, в особенности их вокзалов и рынков. Голуби на привокзальной площади лениво подбирают семечную шелуху, в газетном киоске торгуют одной или двумя газетами, фото умерших артистов и алюминиевыми расческами. Двери вокзальчика, стянутые тугой пружиной, беспрестанно хлопают, впуская и выпуская все тот же десяток-другой надоевших себе пассажиров. На рынке, что тут же, у вокзала, за крашенной серебряной краской скульптурой могучей девушки с лыжами, поднятой на немыслимый пьедестал, торгуют перезрелым горохом, вареной картошкой и цветами. У подножия лыжницы милиционер мирно беседует с бомжами, пустив по кругу бутылку жигулевского. Слепой играет на гармошке. По путям назойливо, как-то напоказ, маневрирует тепловоз, развлекая накрашенных девушек в кабине, подруг машиниста. Горит рябина...
       Мне предупредительно открыл дверь, как-то вежливо оттолкнув меня, шедший за мной мужчина; я поблагодарил его.
       — Что, не понравилось у нас? — как-то искательно спросил он, угадав во мне столичного жителя. — У нас комбинат большой, металлургический. Дискотека.
       Я кивнул головой.
       — Ягод много, кедровые орехи. Грибы косой косим. Но, в общем, конечно, тоска. Раньше было не то.
       Мы сели; я углубился в чтение местных новостей. С некоторых пор я избегаю случайных знакомств и откровенных разговоров — тоже. А то, что надвигался именно такой разговор «по душам», я уже предчувствовал: достаточно было взглянуть на безвкусный, съехавший на сторону галстук этого человека и его стоптанные башмаки. Они откроют вам с непрошеной вежливостью дверь, как бы невзначай расскажут какую-нибудь жалостливую историю, а затем попросят на вино. Скучно.
       — Присмотрите, будьте так добры, за моими цветами, — положил он на диван тяжелый мокрый букет каких-то неприятных цветов (не разбираюсь в них), — я только справлюсь с расписанием. Цветы запоздалые, — усмехнулся он и удалился.
       Я пригляделся к нему. Лет 45 или около того. Сутул; изможден даже в походке. Наверняка пьет или недавно бросил. Выражается как-то филологически, книжно. Бывший провинциальный журналист или школьный учитель, потерявший навыки общения. Неинтересно. Я кивнул, и он удалился.
       Он вернулся вскоре, но уже сильно навеселе. Впрочем, это так, оборот речи. Скорее он был угрюм, но запах какого-то крепленого вина сильно чувствовался. Я поморщился и закрылся газетой.
       — Жду автобуса, — сказал он. — Редко сейчас ходят. Что-то неладно в датском королевстве.
       И виновато хихикнул, прикрывая рот. Я отодвинулся дальше, закрываясь газетой от его назойливости и яблочного перегара.
       Он взял в руки свой букет и, низко наклонившись, глядя в пол, сглотнул слезы. Он как-то нервно теребил свои цветы, обрывая увядшие лепестки, а затем отложил букет в сторону и стал рассказывать. За окном вдруг замелькал снег.
       
       «Мы стояли в осеннем саду с отцветающими цветами, последними цветами моей матери: летом она умерла. Она так и не дождалась последнего их цветения. Очень хотела посмотреть на них в последний раз.
       Мы срезали цветы в огромный мясистый букет и поставили их посередине комнаты в ведро. Ночью я долго не мог заснуть и вслушивался в сладкий похоронный аромат подмороженных георгинов. В темноте он казался еще пьянее. По углам скреблись мыши. Наши старые ходики, как-то по-старчески прихрамывая и спеша, тоже вслушивались в аромат и вздохи цветов. Эти часы нам подарила мамина подруга тетя Аня. Анна Александровна. Кошачьи глазки подаренных часов мама называла анютиными. Теперь тети Ани тоже нет. Когда-то у нее был сын Лёка, друг моего детства. Мы росли вместе, и он считался моим братом. Ему оторвало два пальца на левой руке, когда мы стреляли из поджига, самодельного деревянного пистолета с прикрученной медной трубкой. Мы палили по собачьим свадьбам, по чучелам на огородах, по птицам и белкам. В тот раз мы испытывали новую модель. Не понимая, что произошло, еще весь в голубом дыму пороховых газов, он смотрел на свои висящие на коже пальцы, побледневший, как известь, а потом в ужасе закричал: «Ну мамка и даст мне теперь! Ну мамка и даст, бляха!» Потом заплакал. Но все еще не от боли и страха, а от нежности к музыке: «Ну как, ребя, я теперь буду играть ими на баяне, а? Ну как я с этой культей буду играть? Лучше уж сразу к жмурикам!» Теперь Лёки тоже нет. Утонул нелепо, во цвете, как говорится, лет. Нырял-нырял за утопленным лодочным мотором и утонул сам. А мотор-то был совсем в другом месте, потом нашли. Почти у берега.
       Каждую весну мама доставала из подполья клубни георгинов и проращивала их перед посадкой. Все полы, столы, тумбочки и подоконники были завалены продолговатыми остроконечными клубнями, мама клала их даже под наши детские кровати. Всю весну под ними чернели клубни георгинов, похожие на картошку. До самого мая наши кровати стояли с сиротливо поднятыми подзорами, заголив свои железные ноги. Подзоры тоже были связаны нашей матерью. Она вязала их долгими зимними вечерами юрким тонким крючком, который ей сделал отец, и вышивала на пяльцах крестом. Все вышивки я после ее смерти развесил по стенам, хотя она делала это только по праздникам. Праздников она как-то стеснялась, всегда работала. «Где нам, гречкосеям, праздники праздновать, — говорила она. — Им и будни как праздники, а нам и праздники — будни». Но разделяла праздничную еду, вязанье, одежку, даже слова четко. Стоило нам с сестрой только надеть какое свое выходное, в поселке похвастаться, как мать тут же мухобойку и на нас: «А ну, снимайте! Неча по поселку в новье шастать! (А этому «новью» уж в обед сто лет будет.) Знайте всему пору. У вас всё так, как у всех, всё в одном — и в пир и в мир. Сымайте, говорю, в сундук!» И отнимала праздничную одежду. Речь тоже приберегала к празднику чистую, теплую, ласковую, русскую. Причем народные и революционные праздники разделяла, отдавая предпочтение первым. «Неча одними словами и в Рождество, и в коммунизм трескать! У Бога тоже слова разные: одни для грешников, другие для праведников! Учите стихотворенье!»
       К каждому сорту цветов у нее была привязана бумажка с названием. Имена цветам мама придумывала сама. Самыми любимыми ее сортами, которые она тоже вывела сама, были «Королева Марго», «Королева Малороссии», «Чемпион Украины» и «Гагарин» — все темно-бордового цвета, а космонавт в белой лепестковой короне.
       Мама никому не разрешала срывать цветы, отказывалась их продавать приходящим людям. Даже показывать их чужим — и то ревновала. Говорила, что они живые, злых и завистливых взглядов, как люди, не переносят. Вянут от зависти, как от мороза, говорила она. Поэтому она засадила их вокруг смородинными и малиновыми кустами. С середины августа она уже закутывала их теплыми тряпками и косынками, боясь заморозков. Ближе к полдню косынки снимала и подолгу любовалась своими цветами перед долгой зимой, запоминая их цвет и прелесть всем существом, всеми своими чувствами и грустью.
       Когда ударяли морозы, она срезала их разом и уставляла ими весь дом. Ночью цветы вздыхали и стонали, как живые, роняли лепестки и распространяли аромат яблок. Тяжелый винный запах подгнивающих цветов стоял в доме несколько дней. Когда они умирали, мама уносила их в дальний угол сада и закапывала в землю. И потом всю зиму она с молчаливым нетерпением ждала новой весны и первого цветения. Так мы с сестрой и выросли под ее цветами, как под пальмами. Кусты были рослые, с небольшое дерево. Под мамиными цветами мы никогда не ссорились с сестрой.
       Однажды в юности в холодный июльский день я тайком сорвал первый расцветший георгин и, воровски пряча его за спиной, побежал на свое первое свидание. Мама ничего не сказала мне на следующий день и сорвала еще несколько расцветающих бутонов, когда увидела, что я опять глажу рубашку. Пряча глаза, я взял из ее рук цветы, и она заплакала, перекрестив меня и георгины. Она спросила, как ее звать, мою девушку. На следующий год она назвала новый цветок ее именем. Его звали «Вера».
       Через год, осенью, мы поженились, приехали шумной компанией на машинах и мотоциклах в мамин дом, и мама нарвала невесте роскошный букет, в котором мелькали цветы и с ее именем. Я небрежно отобрал букет у молодой и бросил его куда-то за стол, на подоконник. В свадебной горделивой суете мы о них попросту забыли. Когда мама умерла, я вспомнил об этом свадебном букете, и мне стало стыдно.
       После смерти матери мы переехали в старый дом, и жена стала ухаживать за ее садом, сажала ее цветы, выводила новые сорта георгинов и один назвала в ее честь «Мария». Так же, из года в год, она проращивала клубни георгинов, поднимая вязанные мамой подзоры кроватей, так же бережно укутывала цветы, когда ударяли первые заморозки, так же срезала их потом и уставляла ими весь дом, и тот же винный запах маминых цветов бродил по дому, пробуждая воспоминания. Опять со вздохом ложился на пол лепесток за лепестком, опять, хромая и вращая анютиными глазками, стучали старые ходики на кухне, царапалась в окно черемуха и бредил ветер. Наш маленький сын, боясь ветра, прибегал к нам, шлепая ногами по полу, и жена укрывала его своими темными волосами и поцелуями, а потом тихонько переносила сына в деревянную кроватку, в которой когда-то спали я и моя сестра.
       Когда наш сын вырос, он тоже украдкой сорвал свой первый цветок, первый расцветший мамин георгин, идя на свое первое свидание, и потом, осенью, когда была свадьба, молодые тоже забыли у нас свадебный букет. В тех свадебных цветах мелькали теперь цветы с другим именем, которым звали теперь другую невесту. Жена аккуратно прогладила потом каждый лепесток, высушила их и дала мне цветы, чтобы я положил их на память в какую-нибудь большую ненужную книгу. На дальних полках шкафа я нашел любимого маминого «Кобзаря», всего в разводах сырости.
       Когда я раскрыл книгу, из нее посыпались какие-то старые засушенные цветы, в которых я узнал только один цветок: «Вера». Других я не помнил».
       
       Я с иронией посмотрел на моего знакомца. Ну конечно, учитель, даже не журналист: только с учителями случаются такие воспитательные истории. Трудно сказать, чего здесь было больше: выдумки или сентиментальности. Я встал.
       Я нетерпеливо посмотрел на часы, показывая, что времени у меня больше нет. Объявили посадку.
       — Не поверили? — сказал он, вставая вместе со мной. — Слишком красиво?
       — Как вам сказать, уклонился я от прямого ответа. — Сюжет.
       — Вы хотите сказать, что в жизни нет законченных сюжетов, что нет ничего целого, завершенного?
       — Я хочу сказать, что мне пора на поезд, — сказал я. — Извините.
       Он как-то не по-мужски замельтешил, слезясь глазами, и достал платок.
       Провожая меня до вагона, семеня по перрону, придерживая меня старомодно за локоть, он наспех закончил (по-видимому, ему был важен конец, которого он так и не пережил):
       «Вы правы. Жена меня в конце концов оставила, ушла к другому. Сын далеко, женился на иностранке, не пишет. Я, как вы догадались, не трезвенник. Все кончилось. Никакого будущего. Никакого прошлого. Никакого настоящего. Все это теперь гербарий, прах, засушенные цветы. Дома тоже нет, пошел под снос. В общем, я его пропил. На могиле матери не бываю. Вот, собрался было в этом году, цветов купил, да и то с вами застрял... Наверное, не хотел. Или боялся...»
       Я протянул билет проводнику.
       Он потоптался еще немного рядом, покрутил пуговицу, а затем театрально, жестом потерянной жизни, махнул рукой и ушел не оглядываясь. Потом резко повернулся, что-то еще хотел сказать, но передумал. Конечно, хотел попросить денег на выпивку, да постеснялся. Уж эти мне пьющие провинциалы, никогда не знаешь, чего в них больше: лукавства или сентиментальности. Букет он, кажется, забыл на вокзале.
       
       Такова она была, его история. Теперь я думаю: похожа чем-то на мою. Слишком много симметрии. Правда, я не пью. Но букет, купленный матери на вокзале, тоже забыл. Мокрый снег, женщина, похожая на мою мать. Сестра. Сын. И этот человек тоже, кажется, что-то пишет. Жена, правда, никуда пока не уходила. Но он ведь и старше меня был лет на десять, я думаю, все еще, как говорится, впереди. И история его мне не кажется теперь сентиментальной.
       Не дай мне бог найти в какой-нибудь из моих книг засушенные цветы.
       


Друзья!

Если вы тоже считаете, что журналистика должна быть независимой, честной и смелой, станьте соучастником «Новой газеты».

«Новая газета» — одно из немногих СМИ России, которое не боится публиковать расследования о коррупции чиновников и силовиков, репортажи из горячих точек и другие важные и, порой, опасные тексты. Четыре журналиста «Новой газеты» были убиты за свою профессиональную деятельность.

Мы хотим, чтобы нашу судьбу решали только вы, читатели «Новой газеты». Мы хотим работать только на вас и зависеть только от вас.
Вы можете просто закрыть это окно и вернуться к чтению статьи. А можете — поддержать газету небольшим пожертвованием, чтобы мы и дальше могли писать о том, о чем другие боятся и подумать. Выбор за вами!
Стать соучастником
Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera