СюжетыОбщество

XXXXXXXX

Этот материал вышел в номере № 79 от 26 Октября 2000 г.
Читать
ЗАКОН СУРЕНА Никола жил в левой секции барака. Его железная двухъярусная койка стояла впритык к стене. Королевой в ряду деревянных нар Николай Васильевич Данилов владел единолично. ...Будь у меня извилиной больше, я бы уже тогда догадался,...

ЗАКОН СУРЕНА

Н икола жил в левой секции барака. Его железная двухъярусная койка стояла впритык к стене. Королевой в ряду деревянных нар Николай Васильевич Данилов владел единолично.
…Будь у меня извилиной больше, я бы уже тогда догадался, что означает второе место от Николы (первое — тоже нижнее — занимал телохранитель, друг и холуй Николы).
Лагерная этика накладывает запрет лезть в душу и расспрашивать о прошлом. Дело его меня не волновало. По случайным обмолвкам я, естественно, сделал вывод, что в годы военной мясорубки он в краях своих — при немцах и при румынах — дров наломал. А если не дров, то дровишек, тоже не поощрявшихся воровским кодексом. Как известно, вор не имеет права прислуживать никакой стороне. И воевать за кого-либо. У Николы явно имелись причины помалкивать о подвигах в прошлом. Но я вовсе не собирался проводить следствие, чтобы спасать чистоту воровской нравственности. Во время «медовых» недель отношения у нас сложились насмешливо-сердечные. Никола был мне интересен как знаток Майкудука и серьезный знаток системы ГУЛАГа. Роль господина учителя ему, очевидно, льстила, да и сам процесс учительства нравился.
Дистанцию между нами я выдерживал: сокращая ее, потерял бы суверенность. Поэтому никогда никому «не толкал я романы», никого не ублажал в расчете на покровительство. Николу — тем более. Равноправие мое сразу бы рухнуло, оставив обломки. Но сколько они могли тянуться, идиллические недели?
Поначалу от меня многое скрывалось. Но чем дальше, тем меньше. Невозможно было хранить секреты, раз двух зэков отделял друг от друга всего лишь метр.

Н икола обязан был знать, кто прибыл: бандера, «черные», прибалты или, может быть, суки, с которыми честным ворюгам вместе не жить. Ради собственной власти и жизни Никола обязан был понимать расстановку сил. А менялась она постоянно. Соблюденье баланса требовало поэтому сводок с фронта. И соответственно — политически чуткой агентуры. Такой, которая в силах быстро разобраться, есть ли в этапе заматеревшее, побывавшее в переплетах кодло, имеющее обычно счета друг к другу, а заодно и к старожилам Майкудука. Или этап состоит из еще оглушенных следствием несмысленышей, которым предстоит отращивать когти и зубы — если прежде не вырвут.
Коммунизм себе Никола выстроил: когда в общий котел для зэков шла гнилая картошка, Николе несли в котелке лапшу. Когда в общий котел шла лапша, Николе несли жареную картошку. С мясцом, разумеется. Но, чтобы общим котлом у царского ложа не пахло, нужна была бдительность.
На исходе «медовых недель» сообразил я, чем дышит близкий мой друг (дистанция — метр!).
Трудно далась мне разгадка: отчего Никола, знающий обо всех, порой тяжких и преступных, нарушеньях режима, начальству о них не доносит. Или иначе: отчего начальство, конкретней, оперчекистский отдел, еще конкретней — капитан Лупей — прощает «блатному», «дневальному» любые прегрешения. Наконец я выработал гипотезу. Истинному хозяину зоны — «куму» — плевать на эти тяжкие прегрешения. Главное для него — «баланс». Он отвечает за стабильность, которую ни конвоем, ни вышками вокруг лагеря, ни жестокостью надзирателей не добьешься. Лагерю необходим внутренний стержень, обеспечивающий «баланс». Никола был не единственной, но важнейшей точкой опоры капитана Лупея.
Но ежели я это понял, то другие тоже не лыком шиты. Почва уходила из-под ног Николы. Назревали причины «дисбаланса».
В Майкудуке окрепли национальные группировки, предъявлявшие свои права на власть. И вчерашний властитель, построивший себе коммунизм, увы, растерялся. «Дневальный» начал выслуживаться в открытую. При разводе стал гнать работяг из барака.
И это — «вор»?
Однажды, когда прокричали «подъем», я продирал глаза без спешки.
— Сдерну одеяло, — пригрозил Никола.
— Рискни.
Он сдернул. Еще не проснувшись, я ударил. Остальное не требует комментариев. Но на рабочий объект я поплелся. Безнадежно наивный кретин. Я вернулся в барак на свои нары. Не придал значения драке, которую зона восприняла как полный крах Николы.
Перед отбоем умные люди сказали: «Ночуй в другом месте». Но куда денешься? Чужой барак — это карцер. Идти на вахту с жалобой: «Братцы, спасите!» Не о чем толковать.
Конечно, реванш был Николе нужен, как собственный коммунизм с железной койкой. Конечно, Никола пошел на риск.
Ночью ко мне подошел, как вчера думалось, добрый приятель. За ним вырос второй, третий. Они били шваброй, табуретом, по колену врезали кочергой. Барак молчал. Удар по предплечью левой руки словно отбил мышцу. Оставалось одно: встать у двери, которая вела из секции в «вестибюль»: там нужник, там никто из якобы спящих не увидит, как будут добивать. Расправив руки, я замер в проеме двери. С меня бы в ту ночь писать распятие.
Должен признать, что ярость первых ударов до странности быстро иссякла. Они стали декоративными. Совесть заела дружков-приятелей, что ли? Работа шла на публику. Реванш был взят, и умный, трезвый Никола решил: «хватит».
Ночью я не сомкнул глаз. Никола тоже не спал. А утром, как только открылись двери барака, вошли два надзирателя — Конь-голова и Пенкин — потащили в карцер.
Умница Никола, предусмотрительный. Поистине «вор в законе».
Карцер оказался подарком судьбы, поскольку нужно было отлежаться. Кое-что прикинуть, взвесить.

К огда кончился карцерный срок, нарядчик сказал, что я переведен в бригаду Меликьяна, что вещи уже в другом бараке, что пора на развод.
Меня загнали к Меликьяну, который считался лучшим из лучших: умея выжать из мужичков последнюю каплю пота, приносил Зотову, начальнику ППЧ — планово-производственной части, самый высокий процент.
Расчет был ясен: я откажусь идти к Меликьяну, опять сяду в карцер, а дальше, как карта ляжет: могут отдать под суд — «за саботаж».
Между прочим, на стройке лучше, чем в карцере. Отдышаться бы!
Каменщики Меликьяна начали возводить третий этаж. Лобановский был лучшим каменщиком. В любую холодину работал без рукавиц. Красными опухшими руками хватал кирпич — и шлеп, шлеп, шлеп, как заведенный.
Меликьян воевал в армянском «Национальном легионе», скоро уже, через год-другой, кончал срок. Лобановский тоже неплохо повоевал. Сведущие люди сказали, что он из латышской дивизии эсэсовцев. Теперь я подсобник у Лобановского.
Бригадир издали смотрит: неужели возьмусь за тачку? Неужели нагружу кирпичом? Гружу. Везу. Второй раз гружу, опять везу. Значит, сломлен, сдался!
Лобановский кричит: «Давай, давай!» Он возводит стену быстрее, чем я подвожу кирпич. Меликьян поддерживает лучшего работягу, кричит, чтобы слышала вся бригада: «Давай, давай!» А я из карцера. Я слаб. Я ноги еле волочу. Я знаю, что еще шаг — и я раб, раб, раб. Включается он самый — «инстинкт». Рванув тачку, я направляю ее на Меликьяна. Он отскакивает в сторону. Но рядом лежит кирка. Хватаю. Меликьян спрыгивает с настила на землю. Там, на мое счастье, куча песка.
Кирку не выпускаю из рук. Подхожу к углу здания. Здесь тылы защищены. Ложусь на доски настила. Наблюдаю за бригадой. Никто не прервал работу. Никто ничего не видел, не знает, не слышал. Прекрасно. Лобановский сам себе возит кирпич — и шлеп, шлеп, шлеп.
Загораю до обеда. До пересчета — нет ли беглецов. Спускаюсь вниз. Уверен, что продолженье последует. Странно: ничего не следует. Меликьян ко мне не подходит. Надзиратель тоже.
Ко мне подходит Смирнов Николай Павлович, заключенный прораб. Инженер, каких поискать. Теперь вождь нашенской русской партии, майкудукской. Николу ненавидит люто.
— Будешь копать ямки, чтобы не сказали «полдня ничего не делал». Иначе, сам знаешь, — саботаж.
— Копать ни силенок, ни смысла нет, Николай Павлович.
— Есть смысл. Сколько ты выкопаешь, не имеет значения. Наряд я заполню. По проекту вокруг дома забор. Ямки нужны для столбов. Объясняю на всякий случай.
— Спасибо.
— Лучше бы ямку побольше для Николы выкопать. Давно пора. Подумай на досуге. Срок для тебя значения не имеет, все равно четвертак. Авторитет у тебя есть, но подкрепить его теперь не повредит. А мы поддержим.
Разговор шел всерьез, и когда Николай Павлович отошел, нельзя было не задуматься. Кару Никола давно заслужил, а новый срок меня действительно не пугал. Но все перевешивал контрдовод. Следствие предполагало несколько месяцев в тюряге. Значит, разрыв налаженной переписки с родными. Нам полагалось два письма в год, а я отправлял, сколько хотел, не считаясь с лагерною цензурой. И ни разу не погорел. Мать в ссылке с ума сойдет от моего молчания.
При выходе из рабочей зоны я сказал Смирнову:
— Нет, Николай Павлович. Права на расчет меня мать лишает.
Как только открылись ворота жилой зоны, надзиратель выдернул меня из колонны и повел на вахту. Там собрался весь синклит: Зотов, начальник режима Сараев, кум, начальник лагеря майор Люляков, надзиратели. С цепи сорвались сразу, ждали ведь, накалились, подготовились.
— На лучшего бригадира руку поднял! — визжал маленький, да удаленький Зотов.
Я слушал устало и молча, облокотившись о косяк двери. Ясно же, опять в карцер. Когда поутихло, я проронил одну фразу.
— Все равно, сахарок мой он жрать не будет.
— Какой сахарок! — опять завизжал Зотов.
Когда работяги Меликьяна получали посылку, счастливчик приходил к нему с поклоном и ставил ящик на тумбочку. Меликьян как будто с ленцой, равнодушно перебирал содержимое, брал сальце-маслице и оставлял получившему лучок-чесночок.
— Спасибо, — говорил счастливчик.
А когда бригада возвращалась с «объекта» ужинать, Меликьян получал у повара поднос или две «блатные» миски с баландой и раздавал их любимцам. По справедливости. Затем он шел за миской сахара. Черпачок песку полагался каждому.
— Ну, кто хочет? — честно спрашивал Меликьян.
Никто не хотел. Ни за что.
Тогда Меликьян, почему-то не уважавший баланду, шел в барак и медленно, со вкусом, из большой кружки пил чай.
— Какой сахарок? — истошно наступал на меня Зотов.
И вдруг…
Высокий, сутулый, всегда молчаливый майор Люляков тихо сказал:
— Идите, Кораллов. Идите в барак.
Гоголь нужен, чтобы описать возникшую тишину. Я решил, что ослышался. Пристально взглянул на майора: кто же ты? По сей день за тебя Бога молю.
Утром вышел с бригадой Женьки Трофимца. На кирпичный завод. Тоже сильный бригадир, но другой закваски: свойский, всегда с улыбкой…
Времечко шло ни шатко ни валко. Как-то раз в жилой зоне я ощутил руку на своем плече. Обернулся. Меликьян.
— Заходи ко мне, попьем чайку.
— Спасибо, дорогой, я уж заправился.
— Заходи, говорю, заходи, — настаивал Меликьян. — Прошу, не обижай. И сам не обижайся.
Зашел. Угощал Меликьян щедро, от души проявляя насилие: «Кто старое помянет…» Закончил разговор вопросом: «Ты знаешь, что такое настоящий друг?»
Меликьян не ждал ответа.
— Настоящий, когда ты ему все зубы выбьешь. До последнего. Тогда он будет тебе улыбаться. Тогда он верный друг. Запомни, это закон. Мой закон. Закон Сурена…

Д орого бы я дал сейчас, чтобы провести вечерок, потолковать с давнишними друзьями-врагами. С прежними, молодыми. Если из них случайно и остался кто-нибудь жив, радоваться старости нам будет трудновато.
Жаль Николы. Дошло до меня, что намечен он был в этап. Полоснули его ножом разок-другой. В последние минуты, наскоро, неумело. Добрался он до санчасти, обмотали его бинтами, начал он звать кума. Кум пришел.
— Гражданин начальник, нельзя меня в этап. Дорубят.
А зачем куму Никола, недорезанный стукач? Дорежут — куму лишние хлопоты.
— Их дело рубить, а мое — куски собрать и в этап.

Июль 2000 года.


ОБ АВТОРЕ В годы перестройки лагерная тема заполонила страницы журналов и газет. Даже Коротич в «Огоньке», понимавший ее неизбежность и важность в те годы, начинал укоризненно постанывать, когда я как завотделом литературы предлагал в номер очередной страшный человеческий документ: «Ну мы же все-таки «Огонек», а не «Каторга и ссылка»…» Но, думаю, повествование Марлена Кораллова «Закон Сурена» не вызвало бы такой реакции. Потому что оно не столько об ужасах сталинских лагерей и тюрем (об этом написано и опубликовано действительно много), сколько о человеке в экстремальных условиях, о борьбе добра и зла в его душе и за его душу. Постоянная и тотальная проверка на слабо€… Бога уже нет — значит, правда можно всё? Такая вот трансформация достоевского вопроса. Сейчас массовые издания и телевидение о ГУЛАГе вспоминают не часто. Не потому ли депутаты Госдумы постоянно возвращаются к теме восстановления памятника Дзержинскому на Лубянке. Не стесняются. Вот и 30 октября, в День политзаключенного, у Соловецкого камня — единственного в столице памятника миллионам репрессированных — соберутся не только тысячи противников государственного террора, но и многочисленные поклонники Феликса Эдмундовича, Сталина и ежовых рукавиц. Те, для кого террористы — это только и обязательно «лица кавказской национальности» (разумеется, за исключением Сталина и Берии). Сталинское разделение российского народа на зэков и вертухаев, пройдя через баррикады августа 1991 года, никуда не делось и спустя десятилетие. Неужели и на XXI век хватит? Неужели ни в чем не убедили значительную часть общества книги Солженицына, Шаламова, Евгении Гинзбург, Жигулина? Или это та самая часть общества, которая книг не читает? Но не будем о грустном. Для Марлена Михайловича Кораллова этот год — юбилейный. Ему исполнилось 75. А в 24 Кораллов был осужден за «террор против Сталина» и получил по статье 58.10—11—8/19 свои 25 лет. Отсидел шесть: умер Сталин. Литературная деятельность Марлена Кораллова началась более сорока лет назад со статьи в «Новом мире». Его книги по эстетике издавались за рубежом. Марлен Михайлович — член редколлегии издательской программы «Мемориала», автор многочисленных публикаций по истории репрессий. Но отрывок, который мы публикуем сегодня, имеет прямое отношение к его личной истории.

_ _ Марлен Кораллов

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow