Сюжеты

ФАКУЛЬТЕТ НУЖНЫХ ВЕЩЕЙ

Этот материал вышел в № 02 от 15 Января 2001 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

 

Был уже глухой застой. Я пребывал в загоне. И держался лишь на некотором количестве качественных дружб. Это было все — и мое общество, и моя подмога. Иногда и моя кормежка. Все что угодно. И прибежище, и пристанище... Однажды мы с одним из...


       
       Был уже глухой застой. Я пребывал в загоне. И держался лишь на некотором количестве качественных дружб. Это было все — и мое общество, и моя подмога. Иногда и моя кормежка. Все что угодно. И прибежище, и пристанище...
       
       Однажды мы с одним из таких друзей, художником, не договорились, и сказали друг другу какие-то гадости, и даже слегка подрались. Я очень страдал. С этим страданием пошел в мастерскую к Мессереру — к Белле, поскольку это был наш общий друг. А Мессерер, как магистр светского общества и мастер правил, вдруг сказал очень спокойно и гениально:
       — Значит, передружили...
       Сейчас я вспоминаю тех людей, с которыми недодружил.
       Я оказался на острове Готланд. Место удивительнейшее — по красоте, чистоте. Море, скалы, закаты-восходы. И напротив, через Балтику, угадывается в тумане родина — Петербург. Все родное. И к тому же это еще остров. Родное и чужое, и в то же время я узнал, что Тарковский там снимал «Жертвоприношение».
       Это такое место... паромчик переходит еще на один островок, Фаро. А там Бергман отшельничает. Остров практически необитаем.
       Никого, кроме Бергмана. А Бергман сам необитаем.
       И там, на острове, среди камней до горизонта — какие-то мхи, лишайники и камни. Красота. Стоит среди этих скал туалет, хорошо срубленный, — скандинавы понимают в дереве. Одна кабинка — просто, а другая — для инвалидов. Душа моя русская взвыла, потому что пропасть цивилизации еще раз дала трещины в моем опыте.
       А Тарковский тут снимал. И такая фраза мелькнула в разговорах: он там что-то снимает, ему что-то такое нужно, он ждет какого-то тумана и какого-то заката-восхода. И вот наконец наступило. Все говорят: «Ну все! Мотор!» А он:
       — Нет. Слишком красиво.
       И не снял. Такая там местная история: нет, слишком красиво....
       Тарковский был гений. Это не значит, что все у него шедевры. Гений — это развитие до самой смерти. (И в ней самой. И после.) Непрерывная линия.
       В те самые оттепельные годы, в которые я с ним познакомился, все происходило так: никто информацией не располагал, информации официальной ни о чем хорошем вроде бы не было, — но все друг другу, как пчелки, пыльцу носили: кто какое-то имя услышал, кто какую-то книжку достал.
       Была такая писательница Роза Хуснутдинова (а может быть, и сейчас есть, затаилась...). Красивейшая татарка. Действительно, роза с удивительной такой, волшебной, сюрреалистической прозой. Сказочной. И вот вдруг она мне говорит: «Я видела замечательный фильм. Гениальный. «Каток и скрипка» называется. Диплом». И называет имя Андрея Тарковского. Про папу Тарковского тоже еще никто не знал... Но я уже услышал: есть такой Андрей Тарковский, который снял гениальный фильм. Трогательная история: мальчик, скрипка, дружба с пролетарием на катке.
       Все ясно. Есть такой человек.
       У меня еще ничего практически не было напечатано. Вдруг раздается звонок в Ленинграде. «Говорит Андрей Тарковский». Что ж, большая честь... Надо еще понимать, что ленинградцы в загоне — все славы возникают в Москве. Ревность огромная. Одновременно жажда признания огромная.
       И тогда мне было очень странно: он тоже обо мне слышал... Мы встретились. В отеле. Коньяк в номере. Я — с молодой красивой рыжей женой. Выпиваем. Нравится он мне внешне. Почему-то так в моем представлении и осталось: похож на гасконца...
       Какая Гасконь? Но все-таки гасконец, д'Артаньян. Шпаги только не хватает. Скула у него такая очень характерная...
       Ну а с другой стороны, — какая-то сухость. Поджарость. Легкость. Вот он и вошел в таком образе.
       Я еще, наверно, доучивался. Потому что вскорости оказался на какой-то картошке, что ли, от Горного института. Слякоть. Мрак.
       «Догоним Америку по мясу и молоку!» — вот это был какой момент. Самое начало 60-х. И по всем этим дождям, в глине, в картошке, в клубе сельском — фильм «Иваново детство».
       Набилось народу — не продохнуть. И я помню, что нашел себе место на печке. Так я впервые увидел Тарковского: на одной стене плакат «Догоним Америку по мясу и молоку!», с другой стороны — я на печке в щель между трубой и стеной смотрю на экран, на лошадь, которая то ли жует, то ли топчет яблоки. Дождь идет. И я в восторге. И думаю: не зря — и морда такая хорошая, и про «Каток и скрипку» я слышал.
       А потом попал я на Высшие сценарные курсы. Андрей уже «Рублева» снял. Позвал на премьеру. На которую я сумел каким-то образом не пойти...
       Сейчас думаю: то ли я был влюблен? то ли слишком гулял? то ли уже тогда насмотрелся Годара с Бергманом и раздулся внутри себя? Как не попал я на эту премьеру?
       Встретились мы, потому что он читал нам лекцию, — слушателям Высших сценарных курсов. Знакомых у него там не было.
       Мы вышли вместе. Пошли к ЦДЛ по Герцена. Уже близко. Он только что прочитал «Сад», мою неопубликованную тогда вещь, рукопись, которая ходила по рукам. Еще никакого самиздата не было.
       Он хвалит очень и говорит:
       — Тебе надо прочесть «Лолиту». Это мне очень напомнило «Лолиту».
       — Какую «Лолиту»?»
       — Набокова.
       Имя Набокова я слышал. Про «Лолиту» услышал впервые... «Лолита» — это 1956 год.
       А «Рублева» я посмотрел много лет спустя. И в общем, считаю, конечно, что это гениальный фильм. Там такие татары-иностранцы... Такая мука менталитетная была у Андрея. Так она благородно выражена.
       Короче говоря, он думал о настоящих вещах. Об очень глубинных. Но...
       Интересно, что форма защищает содержание. Мне приходилось в последнее время об этом думать. И пока советская власть вела формальные споры о форме, славу художественную можно было получить именно за счет формы. И боролись именно с формой.
       Андрей предлагал новое кино, другой, более современный киноязык — вот все и воспринималось: как красиво, да как по-новому, да как нельзя. Да как не позволит Госкино или ЦК.
       Но там было еще содержание. Вот в чем все дело. К восприятию этого содержания никто не был готов. Там такие муки... Что такое Россия? Что такое насилие и что такое насилие над насилием? Это же проблема России... Россия становится свободной, когда появляются Наполеон или Гитлер. Внутри она сама себя насилует, а уж когда еще ее сверху кто-то насилует — тогда она становится человеком. А потом опять саму себя надо насиловать...
       Но весь этот объем муки, да еще на фоне более модных либеральных состояний — он просто не был виден... Да еще только-только начинался спор между славянофилами и западниками — новорожденными, недограмотными, не имеющими отношения даже к недопрочитанному ХIХ веку. Значит, сразу подозрения: чего ж это про Россию-то, а?
       Андрей — с репутацией гения, которая шла по чисто внешним условиям... А художника — не понимали. Это нормально.
       Но я-то понимал. И, как и положено было мне, провинциалу, ленинградцу, еще почти не напечатанному, — к его репутации относился с ревностью. И тем не менее: ведь он же ко мне подходил — и раз, и другой.
       И вот теперь я думаю: как же одинок он был!
       ...И однажды получил я ответ — когда уже стали за Андреем печатать все — заметки, записки — как за классиком, там была вот такая сердитая строка: «Никуда не хочу ходить, никого не хочу видеть... Ну что — зайдешь в ЦДЛ, встретишь пьяного Битова... Не пойду».
       Обидная строчка. И заслуженная.
       Дружил я, правда, с его отцом. Но уже не было Андрея. Или нет, сначала еще был. Но отец достоин отдельного мемуара. И когда я вглядывался в Арсения Александровича — необыкновенного красавца, — я узнавал в нем некрасоту Андрея. Как будто бы отец был сыном...
       По славе, во всяком случае, так и было. А Арсений Александрович показывал мне их династическое единство тем, как он был легок. Он без своей ноги просто летал. И был похож на птицу.
       Потом, что мне нравится, — сын папу любил. И не случайны эти стихи отца, звучащие за экраном: «Как сумасшедший с бритвою в руке...»
       В результате — сижу я в натуре Тарковского, в месте Бергмана и смотрю единственный фильм Андрея, который там был. «Сталкер».
       
       
       КИНОИКОНА
       Дубль
       Памяти Андрея Тарковского
       
       Немой размытой фильмы плеск:
       Все тонет в стареньком тумане —
       Забор, дорога, поле, лес
       С коровой на переднем плане.
       
       Жует корова по слогам,
       Квадратно бьется пульс на вые,
       И драгоценно по рогам
       Стекают капли дождевые.
       
       Никак мгновенье не поймать —
       Так миг отрыва капли краток....
       И, значит, это — аппарат,
       И, значит, это — оператор.
       
       Сосредоточен и красив,
       Его волнует диафрагма,
       Он заслоняет объектив,
       Как сына — старенькая мама.
       
       Он так изображенью рад!
       Его экран в заплатах манит...
       За ручку водит аппарат,
       Вот он уже киномеханик.
       
       Никто кино смотреть нейдет,
       Хоть фильма выше всяких критик.
       Но кто-то сверху дождик льет...
       И, значит, у него есть Зритель.
       
       Из-за застрехи чердака,
       Кривой из-за дождя кривого,
       Смерть так понятна и близка —
       Как расстоянье до коровы.
       
       Он зрит в чердачное окно
       И слышит снизу плач ребенка.
       Так начинается кино.
       Но в это время рвется пленка.
       
       6 июня
       


Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera