Сюжеты

Станислав РАССАДИН. СТРАХ

Этот материал вышел в № 13 от 22 Февраля 2001 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

 

СТРАХ Когда только-только началась перестроечная пора со всем, что ее сопровождало, все тот же Анатолий Софронов обвинил нескольких критиков (и меня удостоивши чести включения в список) в том, что они... Вчитаемся: «...Формируют у читателя...


СТРАХ
       
       Когда только-только началась перестроечная пора со всем, что ее сопровождало, все тот же Анатолий Софронов обвинил нескольких критиков (и меня удостоивши чести включения в список) в том, что они... Вчитаемся:
       «...Формируют у читателя отношение к писателю (понятно, к писателю вообще, в целом, ко всем советским писателям. — Ст. Р.) как к личности, нравственно деградировавшей в период культа, да и долгие годы после него».
       В самом деле, что это мы?
       В хрущевские годы я, помню, прочел как раз софроновскую статью, где он, гнусно, едва ли не гнуснее всех выполнявший при Сталине палаческую работу, вдруг возопил о том, как тяжко жилось и дышалось «в черном безвременье культа личности». Тогда я расхохотался, но зато с пониманием встретил его торжество, когда Никита Сергеевич пал.
       Запомнилось зрительно четко: вальяжно взойдя на трибуну какого-то пленума, навалившись на нее всей своей знаменитой тушей, драматург, стихотворец, путешественник и редактор объявляет:
       — Ну, как говорится, долго в цепях нас держали...
       И шутовски заключает, широким комическим жестом предъявляя сочувственной аудитории свое дородство:
       — Я же не могу сказать: долго нас голод томил!..
       Это — бесстыдство в настолько демонстративном виде, что не является поводом для длительных размышлений. Размышлять хочется о другом, о других.
       Вернее, как раз не хочется — но куда деться? Взялся за гуж...
       В самом начале шестидесятых годов я служил в журнале «Юность», заведуя там критикой. В ту пору журнал был широкошумный, а особенно нашумел роман Василия Аксенова «Звездный билет», родивший бурю читательского возбуждения и критической ярости. Сколько помнится, о нем напечатано было по всей стране несколько сотен статей и рецензий, из которых только одна была одобрительной — в «Литгазете»; нынче это звучит забавно, но ее автором был еще молодой и, без сомнения, «прогрессивный» прозаик Юрий Бондарев.
       Остальные стирали роман в порошок, что сегодня тоже отчасти забавно — после той правды, которую обрушили на нас Шаламов и Солженицын, после возвращения Гроссмана и Платонова. Тем не менее... Домашний бунт подростков, выразившийся в том, что они сбежали на прибалтийский курорт, юношеский жаргон, казавшийся критикам диссидентским шифром (впрочем, слово «диссидент» тогда еще не вошло в обиход), — это, при яркой талантливости автора, могло привести в восторг, скажем, Анну Андреевну Ахматову. Которая, правда, не преминула сообщить: «Половины слов я не понимаю», — но, кажется, и это ей нравилось.
       И наоборот, приводило в ярость весь широкий фронт официоза.
       В ярость — неадекватную, непомерную? Как сказать. Официоз, подозрительно-чуткий к любым дуновениям свежести, не совсем ошибался, а уж наши неизбалованные читатели, благодарно воспринимавшие самую легкую тень протеста, подтверждали обоснованность подозрительности.
       Короче, я написал статью, где попытался понять реакцию тех и других, и начальство журнала склонялось к тому, чтобы ее напечатать: надо же было защитить своего автора.
       Правда, один член редколлегии, прочитавши, как полагалось, верстку статьи, тут же подал в отставку. Ему нечего, заявил он, делать в журнале, собирающемся печатать такое. (Он преувеличивал, честное слово.) О нем особенно не пожалели, ибо он всех удручал своей редкостной желчностью, — но вдруг в редакцию припорхнул другой, всеми, наоборот, обожаемый.
       «Припорхнул» — не ирония. То был артистичнейший, легчайше летучий, несмотря на весомую плоть, Ираклий Андроников, которым я, как и прочие, восхищался. Не его литературоведческими трудами, а общеизвестным даром, благодаря которому он «принимал на себя лицо и говорил голосом весьма многих людей». Причем «говорил не только их голосом, но и умом».
       Старомодность закавыченных слов объясняется тем, что это пишет современник Фонвизина о самом Денисе Ивановиче. Оказывается, и сочинитель «Недоросля» владел талантом, который мы, современники телевидения, можем назвать андрониковским.
       И вот Ираклий Луарсабович специально явился в журнал «Юность» гробить мою статью — за то, что она противостояла партийной критике.
       Делал он это в своей манере, не переставая блистать. Например, поймал меня на ошибке: я по неграмотности понял и употребил слово «аранжировать» как «орнаментовать», за что и был блистательно выпорот. О, какой концерт устроил Андроников перед восхищенной редколлегией: даже пел отрывки из разных опер, обличая мое — увы, действительное — невежество.
       Обличил, и в другой ситуации я бы тоже не мог им не любоваться.
       Правда, увлекшись стороной артистической, он позволил себе несколько небрежностей, касающихся нашей общей, литературной профессии. И когда высказаться пришел мой черед, уже я навалился на моего оппонента. Накал накопившейся ярости, вероятно, внушил мне то полемическое красноречие, до которого, уж не знаю, поднимался ли я когда-то еще. Словом, турнир нежданно закончился в мою пользу: Ираклий Луарсабович сделался красен, наспех откланялся, и статью было решено печатать. Редколлегия приняла мою сторону.
       Ненадолго. Покуда Аксенова хоть и била партийная критика, но калибра не главного, мелковатого. Грозная «Правда» еще хранила молчание, но чуть ли не на следующий день после нашей микробаталии прогремел решающий удар. «Звездный билет» был самым жестоким образом выруган самим Леонидом Федоровичем Ильичевым, секретарем ЦК, почти вторым Сусловым.
       Андроников выиграл нашу дуэль. Пусть заочно.
       Время спустя, когда он соберется уйти из редколлегии «Юности», то, прощаясь, устроит обычный мимолетный концерт в узеньком коридоре дома на Поварской (обычно именуемого «домом Ростовых»), и все, высыпав из кабинетов, станут восхищенными и благодарными зрителями. Выйду из своей каморки и я.
       — Ираклий Луарсабович, ну зачем, зачем вы от нас уходите? — воскликнет кто-то.
       И он ответит:
       — А что мне дала «Юность»? Вот Рассадин... Он бы должен меня любить, а он меня ненавидит.
       Наверное, надо было ответно вскричать: «Ну что вы, Ираклий Луарсабович! Как вы могли такое подумать?», но, будучи злым мальчиком, я промолчал.
       Конечно, о ненависти речи быть не могло. Мы продолжали при встрече улыбаться друг другу, потом, когда вышла книжка трех авторов-пародистов, включая меня, — там была и пародия на Андроникова, — ее экземпляр был ему послан, и он ответил прелестным письмом. Но именно с той поры я задумался над его характером — или, точнее, над характером этого типа. Впечатление лично-биографическое заставило при чтении дневников и мемуаров фиксировать то, что о нем писалось.
       Им восторгался Чуковский; его терпеть не могли Ахматова и Пастернак; о нем с неожиданной жесткостью написал добрый (но твердый и трезвый) Евгений Шварц.
       «Он — гениален. — Это отзыв Корнея Чуковского. — Абсолютный художественный вкус». Правда, работы о Лермонтове не вызывают восторга: «...Книжка куценькая, с коротким дыханием... Мелочи заполняют всю книжку... И ни одной вдохновенной страницы!» Но все равно: «Об Ираклии думаешь равнодушно, буднично, видишь его слабости — и вдруг он за столом мимоходом изобразит кого-нибудь — и снова влюбляешься в него, как в гения».
       Ахматова была не согласна. «Анна Андреевна, — записывает Л. К. Чуковская, — отпустила несколько привычно-гневных реплик по адресу Ираклия... Дурно делают (это, конечно, слова Ахматовой. — Ст. Р.) Федин и Корней Иванович, что поддерживают его».
       В частности, ахматовская неприязнь выплеснулась по поводу истории, которую даю в изложении Вениамина Каверина:
       «На вечере в Доме литераторов, посвященном десятилетию со дня смерти Юрия (Тынянова. — Ст. Р.), когда Андроников (испуганный необратимо) стал перечислять тыняновские идеологические ошибки, Шкловский прокричал с бешенством: «Пуд соли надо съесть и этот пуд слезами выплакать — тогда будешь говорить об ошибках учителя! И говорить будет трудно, Ираклий!»
       Но, вероятно, самый точный — и по-своему сострадательный — диагноз другу своей молодости поставил Шварц:
       «Он стал литературоведом, доктором наук. Выступает на прежний лад редко. В тяжелые времена бросался на своих. Литературоведческая его карьера, несмотря на все ее сходство с другими подобными, не принимается всерьез настоящими учеными. Но он упорно за нее держится. Что его изменило? Упыри и разбойники отравили его наконец? Выступило ли на поверхность то, что всегда было в нем? Возраст пришел? Есть на земле растения, цветы которых поражают и радуют, а плоды никому не нужны... Он отошел в сторону до такой степени, что, рассказывая о нем, я удивляюсь, как мы были прежде близки. Но вот встретишь его случайно — и все забудешь. Он рассказывает. Выступает перед тобой вся жизнь, во всем ее блеске.
       ...И восхищались, и удивлялись. И забывали, с каким печальным упорством Ираклий рвется в табель о рангах».
       Надеюсь, что портрет, бегло набросанный мною с помощью тех, кто мне не чета, не получился жестоким. «Испуганный необратимо» — это повод скорее для сострадания, чем для осуждения, тем более что одной из причин испуга был арест. Недолгий, но был.
       Вообще — я мусолю историю, некогда со мной приключившуюся (и столь незначительную, что пора бы забыть), вот почему. Тогда во мне как засел, так и не оставил меня вопрос, прямо касающийся объекта всей этой главы: советского интеллигента. Не монстра вроде Софронова, а человека с репутацией порядочного, однако «испуганного необратимо».
       Для чего вовсе не обязательно было посидеть в тюрьме. Многообразие способов напугать обеспечивало любому постоянное пребывание в страхе.
       Но вот он, вопрос: где граница между пассивным пребыванием в страхе и тем действием, которое ты совершаешь от страха? Поступком, которым ты преодолеваешь родовой интеллигентский стыд?
       Ведь тот же Андроников (сознаю, сознаю, сколь сравнительно безобиден описанный мною его поступок) мог вполне отмолчаться, не став на сторону партийных запретителей. Отзыва у него не просили, верстка была послана просто так, формально, и ведь нужно было найти время, оторваться от штудий любимого Лермонтова, ехать в редакцию, где он почти никогда не бывал, на такси или в метро...
       Зачем?!
       Что заставляло и Виктора Шкловского, который некогда бросил Андроникову заслуженно суровый упрек, в иной ситуации самому проявить инициативу?
       1958 год. Октябрь. Ялта, где Виктор Борисович живет в Доме творчества рядом с Сельвинским, — и оба шлют Пастернаку совместную телеграмму, поздравляя с Нобелевской премией. Но после статьи в «Литературной газете», где новоиспеченный нобелиат обличен во всех смертных грехах, Сельвинский и Шкловский (в компании с двумя безнадежно забытыми графоманами и негодяями) спешат появиться в редакции ялтинской городской газеты.
       Спешат отметиться.
       Сельвинский: «Пастернак всегда одним глазом смотрел на Запад, был далек от коллектива советских писателей и совершил подлое предательство».
       Шкловский: «Книга его не только антисоветская, она выдает также полную неосведомленность автора в существе советской жизни, в том, куда идет развитие нашего государства. Отрыв от писательского коллектива, от советского народа привел Пастернака в лагерь оголтелой империалистической реакции, на подачки которой он польстился».
       Стиль, конечно, мало похож на отрывистые парадоксы Шкловского. Но, во-первых, в таких случаях не до стиля. Во-вторых, допустим даже, что ялтинские борзописцы, как сумели, на общем жаргоне советских газет изложили реплики Виктора Борисовича, которые, может, и не были такими вульгарно доносительскими?
       Допустили. И что из того?
       Наглость репортеров-бандитов потому и была безнаказанной наглостью, что они понимали: сам прибежал, сам захотел расписаться в преданности начальству, так уж не будешь в претензии, если тебе вписали, скажем, «империалистическую реакцию» и ее «подачки»...
       Парадокс всей нашей жизни, до которого далеко было парадоксам Виктора Шкловского, состоял в следующем. Говоря без иронии, только с печалью, порядочность и интеллигентность в глазах общества (порядочного и интеллигентного) подтверждалась не поступками, а отсутствием поступка.
       Тем, что ты продолжал пребывать в страхе, все же не преступая стыда.
       Если не проявление смелости, то подтверждение их, интеллигентности и порядочности, было не в том, чтобы зааплодировать выступлению Зощенко, как это сделал Меттер (долго потом доказывавший, что он не герой). Не в том, чтобы запротестовать против исключения Пастернака из Союза писателей. В том, чтобы — не прийти, сказавшись больным. Или — смыться в уборную накануне голосования.
       Кайсын Кулиев рассказывал мне, что, когда началась кампания травли Александра Исаевича Солженицына, ему в Нальчик позвонил Давид Кугультинов (сам старый лагерник, между прочим):
       — Кайсын, мы тоже с тобой должны выступить с осуждением.
       — Давид, — осторожно спросил Кулиев, — тебе это поручили, или ты сам придумал?
       — Сам, — отвечал Кугультинов. — Мы с тобой должны выступить, не дожидаясь, когда нас попросят.
       — Хорошо, — сказал Кайсын. — Я подумаю. Позвони мне завтра.
       И тут же уехал в родной аул Верхний Чегем, расположенный так высоко в горах, что туда не дотянули телефонный провод. А для пущей надежности — загулял.
       Разумеется, этот поступок не стоит сравнивать с тем, когда Кулиев, получив разрешение не идти со всеми балкарцами в ссылку, пренебрег им. Но и бегство в горы от срама — тоже поступок на фоне ирреальной реальности.
       Что очень скверно говорит о фоне, но хорошо — о поступке.
       Беда лишь, что этот фон, эта ирреальность невероятно живучи. Будучи способными пережить даже то, что их породило, — страх.
       
       
       ОБ АВТОРЕ
       Читатели нашей газеты знают Станислава Рассадина прежде всего как «Стародума» — постоянного ведущего рубрики, в которой современности предъявляется счет, основанный на стародавних представлениях о совести, чести, достоинстве и порядочности. Собственно, этот высокий уровень нравственных претензий отличает все, что пишет Рассадин, — и как литературовед, и как критик, и как мемуарист.
       Недавно Станислав Борисович закончил новую книгу — «Самоубийцы». Эта книга — попытка социально-психологического анализа советского периода нашей жизни: через советскую литературу и шире — через советскую интеллигенцию.
       И то и другое — несомненные феномены, заслуживающие изучения и требующие осмысления.
       Главу из «Самоубийц» — «Два гимна» — мы уже публиковали в последнем понедельничном номере прошлого года.
       Сегодня предлагаем вашему вниманию другую главу — «Страх». Уверен: это ключевое слово для понимания того, что с нами происходило и, может быть, происходит.

       

Друзья!

Если вы тоже считаете, что журналистика должна быть независимой, честной и смелой, станьте соучастником «Новой газеты».

«Новая газета» — одно из немногих СМИ России, которое не боится публиковать расследования о коррупции чиновников и силовиков, репортажи из горячих точек и другие важные и, порой, опасные тексты. Четыре журналиста «Новой газеты» были убиты за свою профессиональную деятельность.

Благодаря вашей помощи, мы и дальше сможем рассказывать правду о важнейших событиях в стране. Мы хотим, чтобы нашу судьбу решали только вы, читатели «Новой газеты». Мы хотим работать только на вас и зависеть только от вас. Примите участие в судьбе «Новой газеты».

Становитесь соучастниками!
Вы можете просто закрыть это окно и вернуться к чтению статьи. А можете — поддержать газету небольшим пожертвованием, чтобы мы и дальше могли писать о том, о чем другие боятся и подумать. Выбор за вами!
Стать соучастником
Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera