Сюжеты

РАСТРАТЧИК ИЛИ НАЕМНИК?

Этот материал вышел в № 23 от 02 Апреля 2001 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

 

Не так давно (но еще до дежурной переделки советского гимна) Сергей Владимирович Михалков, давая интервью, коснулся вопроса нравственности... Нет, не совсем так: ее относительности и вроде бы даже необязательности. Сказал, что случается...


       
       Не так давно (но еще до дежурной переделки советского гимна) Сергей Владимирович Михалков, давая интервью, коснулся вопроса нравственности... Нет, не совсем так: ее относительности и вроде бы даже необязательности. Сказал, что случается всякое и писатель «с отвратительной личной биографией, аморальный человек в полном смысле слова» способен создать духоподъемные, «самые светлые произведения». Как так? Да так: «Это такая раздвоенность писательской личности».
       Не скрою: по случайности мне точно известно конкретное имя, которое Михалков сперва прямо назвал собеседнику, затем, деликатности ради, его утаил. Но тайна ли это? Мало-мальски осведомленные и без меня догадаются: речь — ну, конечно! — о Валентине Катаеве. Об одной из самых загадочных фигур русско-советской литературы — уйдя из жизни ровно пятнадцать лет назад, он эту загадку нам и оставил. Тут, помимо прочего, логика мстительности: ведь именно Валентин Петрович и именно Сергея Владимировича карикатурно изобразил в повести «Святой колодец».
       И вот уж что тем более не составляло загадки для литературного мира. Как и для цензурного ведомства, оберегавшего неприкасаемых. Ныне опубликован донос цензора, сигнализирующего, что в «Святом колодце» «обстановка в стране изображается как бред больного, как состояние кошмарного сна» (чистая правда!) и особо, непозволительно уродлив некий «человек-севрюга».
       Совсем загубить повесть, слава богу, не удалось. Твардовский, Катаева никак не жаловавший, напечатал ее в «Новом мире», но как раз слова «человек-севрюга», кратчайшая из характеристик, мгновенный шарж (словно художник едва тронул бумагу карандашом, родил завитушку, а сходство неотразимо), из печатного текста исчезли. Правда, и оставшегося, надо признать, с лихвой хватило для смертельной обиды: «Фантом, мой тягостный спутник, который... неотступно, как тень, сопровождал меня на полшага позади; противоестественный гибрид человекодятла с костяным носом стерляди...» А дальше — и того пуще. Даже сочувствие к растраченному таланту изъявлялось следующим манером: «А ведь я помнил его еще худым нищим юношей с крошечной искоркой в груди. Боже, как чудовищно разъелся этот деревянный мальчик Буратино...» И т. п. Продолжать цитирование стесняюсь: жестоко до полной беспощадности.
       Тем более что за Михалковым не только право обиженного, но, что делать, реальность. По крайней мере в первой части своей формулы, простодушно обозначившей писательскую раздвоенность («аморальный человек в полном смысле слова»), он не одинок.
       «Я грех свячу тоской. Мне жалко негодяев, как Алексей Толстой и Валентин Катаев», — четверостишие хорошего поэта и чистейшего человека Бориса Чичибабина, кажется, самое зацитированное из им сочиненного. (Предпочтение несправедливое, но такова судьба сатирических афоризмов: они-то и становятся крылатыми, обретая злые осиные крылышки.) И вот тут — спотыкаюсь.
       Жалко — кого? Авторов «Детства Никиты» и «Ибикуса», «Растратчиков» и рассказа «Отче наш»? Жалко — за что? В каком смысле?
       
       В собственной молодости я с прямолинейностью, не уступающей той, с какой С. В. Михалков разъединил отвратительную аморальность и способность излучать свет в искусстве, утверждал: талант — порождение и воплощение добра. Одного лишь добра! Не скажу, чтоб доводил эту мысль до абсолютного идиотизма, но выходило: «негодяйство», на путь которого становились, увы, многие обладатели талантов, неотвратимо искореняло их дар. Не оставляло от Божией искры ни проблеска.
       И конечно, не я один был столь прямолинеен, если при появлении «Святого колодца» (1965 год), книги ослепительной, многие отказались признать ее ослепительность. Вопреки очевидности: ну не может писать хорошо тот, о ком известно столько дурного! Пример — один из многих и многих:
       «Катаева, — записал их беседу Корней Иванович Чуковский после возвращения того из поездки по США, — на пресс-конференции спросили: «Почему вы убивали еврейских поэтов?»
       — Должно быть, вы ответили: «Мы убивали не только еврейских поэтов, но и русских», — сказал я ему.
       — Нет, все дело было в том, чтобы врать. Я глазом не моргнул и ответил: «Никаких еврейских поэтов мы не убивали».
       А вдруг и правда: такой не может писать хорошо? Если же пишет, то, вероятно, не так уж плох? Или все-таки согласимся с Сергеем Владимировичем: «такая раздвоенность» — и точка?
       Помнится, странное впечатление произвел трехтомник Катаева 1977 года, стоящий на моей полке: он будто запечатлел борьбу искусства и конформизма, которая все никак не закончится. Конъюнктура отбора всеочевидна. В сжатое «избранное», куда не вошел — возможно, по причине чрезвычайной известности — «Парус» с Петей и Гавриком, попала зато повесть о Ленине «Маленькая железная дверь в стене». Правда в ней Катаев уже нащупывал тропку, которая приведет его к новой манере письма, окрещенной им «мовизмом», однако к герою повести, он, умный циник и ученик Бунина, вряд ли относился с безропотным поклонением.
       Во всяком случае, не настолько, чтоб числить повесть о нем среди своих лучших, главных вещей.
       Но это хотя бы понятно (Ленин! Общеобязательная икона!), а есть, есть ощущение, будто автор намеренно заголяется: да, я и этакий, и такой! Вот картонный «Я, сын трудового народа...», вот паточный «Сын полка» (при этом нет ряда превосходных рассказов) — и вот «новая проза», гордость Катаева. Вот, наконец, «Растратчики», книга, в чем я не раз убеждался, почти позабытая, хотя она — лучшее, что написал молодой Катаев, еще не достигший тридцатилетия.
       
       Признаюсь, в своей приязни к «Растратчикам» я даже готов несколько потеснить интеллигентское Евангелие — романы Ильфа-Петрова (толчок к созданию каковых дал, как известно, именно Катаев: свел Илью Ильфа со своим братом Евгением, дал им фабульную зацепку).
       То есть, как и все, отдаю должное «Двенадцати стульям» и тем более «Золотому теленку», чьи авторы в конце концов поднялись-таки над плутовским сюжетом, показали — вопреки первоначальному замыслу — обреченность предприимчивости, наступление эпохи распределения. И если вначале им казался всего лишь смешным плакат: «Пиво отпускается только членам профсоюза», то после... «Вы частное лицо? — Да, резко выраженная индивидуальность. — К сожалению, строим только для коллективов и организаций». Это рухнула мечта о доме. Рухнула даже надежда попасть в гостиницу: «Ничего не выйдет, гражданин, конгресс почвоведов...» А когда наш частник понадеется сесть в самолет: «Это специальный рейс».
       Специальный... Как бы ни веселились Ильф и Петров, рубеж эпох получился мрачным. Начиналась спецжизнь со спецраспределителями, и талантливый Бендер мог получить свое жалкое право на кружку спецпива, только переквалифицировавшись в управдомы. Став членом профсоюза.
       А все же масштаб не тот, что в катаевских «Растратчиках».
       Станиславский, в 1928 году руководивший постановкой пьесы по ним, — там, вспоминают, потрясающе играли Тарханов и Топорков, — увидел в катаевской повести подобие «Мертвых душ». И если преувеличивал по причине своей восторженности (так, он же кричал: «Гоголь! Гоголь!», слушая «Самоубийцу» Эрдмана), то не до безумия. История двух советских мальков, бухгалтера Филиппа Степановича и кассира Ванечки, бессмысленно и бездарно сорванных с места стихией растратничества и не сумевших, прежде чем очутиться в тюрьме, вкусить от краденого богатства хоть чуточку удовольствия, — это наша, нашенская история. Вот уж поистине достойная пушкинского вздоха, которым тот одарил как раз Гоголя: «Боже, как грустна наша Россия!» Это Русь-тройка, в который раз сбившаяся с дороги и вывернувшая седоков в канаву.
       Катаев сам понимал, что вышло из-под его пера (поняло и начальство, запретившее спектакль Художественного театра). «Растратничество, — писал он тогда, — ведь это типично русское явление». То, что с бесшабашностью возникает на переломе эпох, «когда все полетело, когда весь привычный строй жизни рассыпался», — и как не узнать в этом наше время и нас, недоуменно сетующих на разгул воровства и коррупции! Когда вчерашний честняга, как бы сам того не заметив, оборачивается вором...
       Вот и герои «Растратчиков» — не плуты, не авантюристы, а просто люди, «средние люди» — так именовал свой «контингент» Михаил Зощенко, с кем тот Катаев сопоставим вполне. Да, с Зощенко, а опять же не с Ильфом-Петровым, которых суровая Надежда Яковлевна Мандельштам припечатала как «молодых дикарей» — и аккурат за их Воронью слободку, куда авторы запихнули всех несозвучных эпохе, от черносотенца до ни в чем не повинной «ничьей бабушки». А «Растратчики»... «Вместо того, чтобы увидеть растрату как социальное зло, видишь страдания несчастных людей, мучающихся безвинно». Сказано тем, кто обосновывал запрет спектакля и осуждение повести, но глаз хулителя бывает зорче, чем взгляд апологета.
       Так все-таки был ли я хоть малую толику прав, когда в своем юношеском максимализме уверял: талант есть воплощение добра?
       «Мне жалко негодяев...» Строго-то говоря, как в самом деле не пожалеть, что тот же Катаев растратил многое из того, что мог и умел, после «Растратчиков» возводя соцреалистическую пирамиду «Волны Черного моря» и производя босячка Гаврика аж в секретари обкома? А выражаясь похлеще — в подражание Шкловскому, — махнул рукой и принялся бесперебойным потоком поставлять тот пахучий продукт обмена веществ, который партоценщики принимали не то что даже по весу, наравне с кровью и семенем, но — куда предпочтительнее. А если так, то каким образом Катаев словно очнулся от стыдного сна и на старости лет создал «Святой колодец», «Уже написан Вертер», лучшие главы «Травы забвения» — шедевры его «новой прозы»?
       Новой — не только для самого Катаева. Вся русская проза получила шанс обрести новое, раскрепощенное дыхание; жаль, что почти не воспользовалась, спутав раскрепощенность с расслабленностью.
       Сам-то Катаев, очень возможно, считал, что хитроумно откупил у властей право писать наконец, как хочется; откупил нечитабельными правильными романами. Заслужил вызывающим, да и просто бессовестным конфоризмом общественного поведения. А что — не так?
       Юрий Олеша, старый катаевский друг, впрочем, долгие годы находившийся с ним в тяжкой ссоре, однажды спросил собеседника: кто пишет лучше, он, Олеша, или «Валюн»? И сам ответил: «Пишу лучше я. Но... — Юрий Карлович выдержал паузу, — но его демон сильнее моего демона».
       Фраза загадочная — не менее, чем судьба самого Катаева.
       Имел ли Олеша в виду и впрямь некую темную силу? Ну хотя бы необъяснимую — например, раздражавшее завистников умение Катаева ладить с властями, при том, что они, власти, никак не считали его в доску своим наподобие Михалкова, Софронова, Бубеннова? То умение, которое позволяло ему жить при всех режимах безбедно, а затем получить право опубликовать то, в чем сама власть видела памфлет на себя.
       Если и так, то Катаев откупил всего лишь именно право напечатать тот же «Святой колодец». Однако сперва ведь его надо было создать!..
       Не в том дело, чтобы отыскивать в «сложной и противоречивой» фигуре бытовое, человеческое добро: скажем, родительскую возню — однако и уроки цинизма — с молодой порослью литературы 50—60-х годов, когда Катаев был редактором «Юности». Или — отношение к загнанному Мандельштаму, которого не только подкармливал, но, случалось, и защищал, попадая под подозрение, и, что по-особому важно, понимал величие его поэзии. По-особому — потому что в тогдашней литературной среде преобладало отношение к Мандельштаму вроде как к городскому сумасшедшему. «А что, Мандельштам действительно хороший поэт?» — много позже спросит у молодого собеседника Лиля Юрьевна Брик. И услышав: «Великий!», заметит: «Странно. А мы к нему серьезно не относились. Ведь вокруг Володи были такие талантливые поэты. Асеев... Третьяков... Кирсанов...»
       Нет, дело не в этом.
       
       В очерке «Два гимна», напечатанном «Новой газетой» в прошлом декабре, я сравнил степень искренности, с какой в те же 50–60-е трудились над текстом государственной песни Твардовский и Михалков. Один — как бы солдат партии, но неважный, даже плохой по причине своей самомучительной честности вечно попадавший не в ногу; второй — отличник боевой и политической подготовки.
       Тема — богатая. В театре соцреализма, при едином и неделимом звании «советский писатель», были свои разновидности и амплуа. Например, заложник Ярослав Смеляков — именно с тем свойством, которое и называется «синдром заложника»; трижды лагерник, он чем больше боялся своих тюремщиков, тем прочнее с ними срастался. Конечно, не могло не быть и своего канонизированного святого — Николая Островского. И разнообразия ради — своего, вольного на язык грешника с репутацией социально безопасного пьяницы — милейшего Михаила Аркадьевича Светлова. И т. п.
       Катаев — не отличник, не заложник и уж тем более не солдат регулярной части. Он — наемник. И вовсе не простодушная цельность того же отличника, помогавшая естественно-гибко получать свое место на всех людоедских и вегетарианских застольях, дала возможность катаевскому (редкостному!) таланту выжить в глубоком душевном подполье. А возможно, как раз двойственность, разъятость души, двуличность, проявлявшиеся порою уж совсем вульгарно и низменно.
       Да. Может быть (выражаюсь с предельной осторожностью), в случае с Валентином Катаевым пресловутая двойственность или раздвоенность означали не полную сдачу на милость той действительности, которую столь уютно обжила его плоть. Может быть, это был затаенный конфликт с властью, перед которой заячьи трепетала душа.
       Между прочим, из всех прочих совписательских ипостасей «наемник» — единственная, так сказать, рыночная. Тут если не обговорена напрямую, то хотя бы подразумевается цена, за которую продаются и покупаются, кто бы покупателем ни был: коммунистическая партия или взаправдашний рынок. Оттого судьба Катаева злободневно наглядна — для Виктора ли Ерофеева с его незабвенной фразой: «Вдохновение появляется, когда знаешь, что получишь хорошие деньги» или хоть для куда более респектабельного Григория Чхартишвили. Тот некогда посожалел: почему б Искандеру, уступая законам рынка, не сочинить (кажется) детектив, Горенштейну (кажется) триллер, Петрушевской — что-то еще в том же роде? И видимо, не дождавшись, взял и придумал своего Б. Акунина.
       Говорят, совсем неплохо придумал (не считаю своей добродетелью, что не собрался в том убедиться). И слава богу. Вообще — нормально! Вот только бы лучше не трогать ни само понятие вдохновения, ни художников, знающих, что это такое. И — на всякий случай — учесть: ставши наемником из страха перед ужасной властью, еще можно вернуться в искусство. Как ни трудно. Наемничество у торгашей бессрочно. Растрата бесповоротна. Приемка только по весу.
       


Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera