Сюжеты

РОМАН ПЕТРОВА “ВОЙНА И МИР”

Этот материал вышел в № 31 от 07 Мая 2001 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

 

В его жизни были 10 лет Колымы, 4 года войны, 50 лет эмиграции. Он был Героем Советского Союза, врагом народа, коллаборационистом, реабилитированным Мы гуляли по пышущим жаром улицам так, как будто мы гуляли всегда, как будто знакомы всю...


В его жизни были 10 лет Колымы, 4 года войны, 50 лет эмиграции. Он был Героем Советского Союза, врагом народа, коллаборационистом, реабилитированным
       
       Мы гуляли по пышущим жаром улицам так, как будто мы гуляли всегда, как будто знакомы всю жизнь, как будто он ниоткуда не приезжал, как будто расстались вчера. У дома я обнаружила, что потеряла ключи. Он деловито взглянул на раскрытые окна второго этажа: “Придется лезть по водосточной трубе, деточка!” И он уже примерился, но тут, к счастью, подошли мои домашние и сняли его с трубы. “Дети мои, может быть, это был мой последний шанс влезть в окно! И я его упустил”. Ему было за 80, в его жизни были 10 лет Колымы, 4 года войны, эмиграция, новая жизнь в чужой стране, он был Героем Советского Союза, врагом народа, коллаборационистом, рабочим, профессором, реабилитированным. И — неизменно — пареньком из южного русского города, который много раз оставался один на один со смертью, и эта смерть ретировалась с его отчаянно веселых глаз, подальше от его любопытства. Три года назад он умер
       
       Семилетний мальчик из бедной провинциальной мещанской семьи оказался в послереволюционной Москве. Екатеринодарское детство, смутные воспоминания о волнах красных, белых, казачьих, снова красных добровольцев. Отец, сочувствовавший эсерам. Мать и ее подружки, повыскакивавшие за комиссаров. В Москве было голодно, холодно и одиноко. Отца пригласили работать в ВСНХ, поселились они на окраине, в поселке Сокол, где жили художники, писатели и люди в кожанках. Жили по-деревенски — в домиках с печками, садиками, скамейками перед клумбами, гуляниями по вечерам, долгими чаепитиями.
       Володя был самым обыкновенным пролетарским ребенком — неприметная наружность, обычное происхождение; шагал в ногу со временем — пионер, комсомолец, субботники, пролетарии всех стран, школа, фабричное училище, рабфак.
       Среди обитателей поселка был старик, которого все остальные немножко третировали, немножко презирали, обходили стороной и побаивались. С ним не разговаривали, не раскланивались, не звали его в компании. А Володя несколько раз приветливо улыбнулся — они разговорились и через некоторое время стали неразлучны. Это был Чертков, секретарь Толстого, как считали многие, злой гений великого писателя, сбивший его с пути. Теперь он был дряхлым, одиноким желчным человеком, власть его не трогала — тень толстовского величия все-таки охраняла. Среди энкавэдэшников, советской богемы и бюрократии он выделялся старорежимностью, прямой спиной, четкостью и бесстрашием мысли.
       Все это произвело на маленького провинциала завораживающее действие. У него открылся некий мыслительный ресурс, который благодаря знакомству заработал. Сперва вполсилы — чтобы думать, мало иметь способности. Необходимо иметь опыт потерь и опыт преодоления.
       
       Владимир Николаевич часто возвращался к этой встрече, силясь вспомнить конкретные разговоры, но ничего не всплывало, кроме детского восторга и ощущения, что за этим человеком скрыта какая-то целостная мировая мысль, вычеркнутая из советского быта. И стойкость, которая всегда не ко времени.
       Работал на заводе, учебился, мечтал о подвигах — подумывал, на какую ехать стройку. Но отца посадили, а потом его, 20-летнего, — тоже. Нет смысла даже вспоминать, за что сажали, — ни за что.
       Он выжил, не умер от голода, хотя болел цингой, тифом, числился в доходягах. И все-таки рабоче-крестьянское происхождение пересилило. Перед войной он вышел, хотя не должен был. В 41-м записался добровольцем, все еще убежденный марксист. Так и не понял, как проскочил сквозь чекистское сито...
       Попал в разведучилище НКВД, прошел проверки, обучился шпионскому ремеслу, был заслан в тыл к немцам, служил помощником краснодарского бургомистра, носил форму СС и передавал тайные донесения в Москву. По приказу отступал вместе с немцами.
       
       В 44-м он — в Италии. В 45-м, после капитуляции, медлил являться в советское посольство, отчетливо понимая, что его служба, верная и безупречная, окончена вместе с войной. И колымские детали биографии снова вступят в свои права. Он ютился в русской колонии, в поисках заработка ходил по богатым домам эмигрантов первой волны, пока судьба не свела его с великокняжеской семьей. Он вспомнил Черткова, сравнивал его со своими новыми вельможными, родовитыми, сановными и патриотично настроенными знакомцами. И понял, что не может стать большим, чем есть, патриотом. Не может стать большим, чем есть, русским. Места ему в этой жизни оставалось совсем мало: назад дороги не было, для русских эмигрантов он был советским варваром, для европейцев — предателем коммунистической идеи. И он решил ехать в Америку.
       Его денег хватило на палубный билет. “Все, что мы ели, — бесплатный чай и хлеб. Стюарды изумлялись, как мгновенно пустели сахарницы”. Люди второй волны эмиграции не заводили дружб друг с другом. Их инстинкт подсказывал им — ложись на дно, стань невидимкой. Он так не мог и не хотел. Он не чувствовал за собой вины, а значит, обязанности скрываться. Но и навязываться в друзья не хотел. В США Петров был едва ли не единственным “советским”, которого приняли эмигранты первой волны. Им нравилась осанка. И выговор. Как у Черткова.
       Он пошел работать на завод. Через два года скопил денег и поступил в Йельский университет на международное отделение. Получил степень, женился на медсестре, с которой прожил всю жизнь и которая родила ему девятерых детей.
       
       В это время на родине писали книги о разведчике Владимире Петрове, посмертно награжденном званием Героя Советского Союза. Пионерские организации в Краснодаре носили его имя.
       Перебежчик Петров был заочно лишен всех наград, когда выяснилось, что он жив-здоров, снова объявлен “врагом народа”, “эсэсовским наймитом, расстреливавшим тысячи евреев”, лично участвовавшим в казнях советских людей. В СССР он значился преступником и был приговорен к смерти.
       Когда с наступлением горбачевской эры открылись архивы, дело Петрова попало к Дмитрию Волкогонову. Документы, доносы, приказы о награждениях, благодарности, сведения о смерти, снова донесения сотрудников КГБ о деятельности профессора, о неудачных попытках вербовки. Клубок был слишком путанным. Судьба свела их случайно, на одной из конференций, Волкогонов занялся этим делом всерьез. И добился пересмотра и снятия обвинений. Петров не участвовал в расстрелах евреев. Не замешан, не предавал. А то, что уехал, уже не принято было трактовать как преступление против Родины. Волкогонов пригласил Владимира Николаевича в Россию. И тот купил билет, сел в самолет, прилетел, навестил Краснодар, отыскал родственников.
       Он ничего не узнавал. Изменились дома, выпрямились улицы, деревья стали ниже, выговор — проще. Исчезли тени, запахи, другой вкус чая, чужой вкус хлеба. Он не был сентиментальным человеком. Его жизнь, слишком полная и без “установления исторической справедливости”, не приобрела какого-то дополнительного качества. Он жил в этой стране честно и в той — не кривил душой и совестью. В лагере он понял, что хотеть выжить — бессмысленно. Что желание жить — желание инстинктивное, а значит, постыдное. Все достойные люди, которых он встречал, спокойно были готовы к смерти. И это — он тоже понял — не признак апатии, не капитуляция, не крах иллюзий. Это единственная достойная вещь в жизни — быть всегда готовым к ее финишу.
       
       Смерть оказалась милостивой. В октябре 98-го года у него впервые закружилась голова. В январе ему сказали: рак мозга. Страховая компания затеяла мелочную тяжбу, не желая оплачивать операцию. В марте он умер.
       Незадолго до смерти он позвонил: “Если все обойдется, ты приедешь. Но ничего не обойдется. А значит, деточка, мы не увидимся”. Когда он умер, позвонила его младшая дочь: “Папа просил передать, что он оказался готов. Он сказал, что вы поймете”. Там, в Америке, не бывает горьких поминок. Там смерть обставлена с римским аскетизмом.
       
       Наша последняя встреча с Владимиром Николаевичем была в кафе. Он уже знал, что болен. И знал, что не выкарабкается. Я записывала на диктофон фантасмагорический рассказ — о первом вербовочном приходе чекистов, о шантаже, угрозах, как он с другом опаздывал на собственную помолвку и как пришлось придумывать правдоподобное объяснение для невесты. Уже в Москве я стала слушать пленку — и на ней был только гул машин, звон тарелок и заливистый смех итальянцев, сидевших за соседним столиком.
       


Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera