Сюжеты

МЫ ГЛАЗАМИ ФЕЛЬДФЕБЕЛЯ

Этот материал вышел в № 42 от 21 Июня 2001 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

 

МЫ ГЛАЗАМИ ФЕЛЬДФЕБЕЛЯ Конец войны, заставший меня в Барте, маленьком немецком городке на побережье Балтийского моря, самым неожиданным образом вызвал в памяти ее начало. Радость Победы и горечь поражений первых месяцев войны...


МЫ ГЛАЗАМИ ФЕЛЬДФЕБЕЛЯ
       

  
       Конец войны, заставший меня в Барте, маленьком немецком городке на побережье Балтийского моря, самым неожиданным образом вызвал в памяти ее начало. Радость Победы и горечь поражений первых месяцев войны закольцевались в сознании и сердце. Как у Ходасевича — «Во мне конец, во мне начало...»
       2 мая 1945 года для нашей 65-й армии генерала П. И. Батова война закончилась. На севере мы вышли к морю, овладели Ростоком; на западе у Висмара соединились с англичанами.
       Первый день мая в Ростоке — первый послевоенный день — запомнился тем, что пришлось удерживать вольницу танкистов.
       У знаменитого пивоваренного завода мы предотвратили попытку экипажа «тридцатьчетверки» ударом напролом свалить огромные железные ворота. Где-то, кажется, напротив мучного склада и мельницы — удержали солдат от штурма публичного дома.
       К вечеру мы выехали в Барт, где развертывался командный пункт армии.
       В Барт приехали затемно. Комендант армейского штаба указал мне особняк для размещения Управления командующего бронетанковыми войсками. С ординарцем Ваней Чигиревым пошли осматривать наше новое пристанище. Двухэтажный особняк был темен, мрачен и казался безлюдным. Я уже обрадовался тому, что не придется исполнять нелегкую обязанность отселения жителей из дома, предназначенного под штаб. Освещая путь фонариком, мы осматривали комнату за комнатой, кладовки и закоулки.
       В одной из дальних комнат из-под двери пробивался свет.
       Резко толкаю массивную дверь — и нам открывается идиллическая картина, так не вяжущаяся с представлением о поведении побежденных в трагические минуты их полного поражения.
       До этого на нашем пути было немало брошенных немцами городков и селений с оставленными в дверях квартир и дверцах шкафов ключами (чтоб не взламывали: хозяева надеялись вернуться), с неостывшими завтраками или ужинами на столах, брошенными дорогими вещами. Людей не было видно — убежали или прятались.
       Здесь же, в Барте, последнем пристанище нашего штаба на территории Германии, мы застали большое немецкое семейство.
       За столом, покрытым белоснежной скатертью и уставленным скромной едой военного времени и вином, сидели старики и старухи, дети и молодые женщины. Во главе стола восседал «рыжий и ражий» (Б. Слуцкий) толстый краснорожий фельдфебель в полной немецкой форме, будто сошедший с наших агитплакатов, призывавших убить немца. Зрелище почти кинематографическое. При виде меня он вскочил, щелкнул каблуками и начал что-то рапортовать скороговоркой. Он говорил так быстро, что я ничего не понял и прикрикнул на него: «Langsammer!» («Помедленнее!»).
       Мобилизовав все свои незначительные познания в немецком, я понял, что он прощается с семьей перед уходом в русский плен и просит разрешить ему побыть с близкими еще полчаса.
       Злость у нас уже шла на убыль, хотя не помню, чтобы в нас было прощение. И все же я разрешил ему остаться. А потом Ваня Чигирев отвел его в роту охраны, где был пункт сбора военнопленных.
       К слову, когда Ваня вернулся, он принес наручные часы, которые немец просил передать мне, видимо, за мою доброту. Помню свою первую реакцию: я был взбешен. Этот торгаш не мог представить, что бывают бескорыстные поступки! Я воспринял это как взятку — ты мне добавил полчаса свободы, я тебе — часы навсегда. Хотелось швырнуть часы о землю.
       Впрочем, подумав, я оценил все более снисходительно и отдал часы Ване, который приобщил их к своей большой коллекции.
       Наутро я нашел в письменном столе «фельдфебеля» (в действительности он оказался жандармским офицером) шесть фотографий небольшого формата. За делами мне недосуг было рассмотреть их внимательно. Я только обратил внимание на дату — июнь 1941-го. Указано место съемок, но прочесть трудно, что-то похожее на белорусское название вроде «Беловоды». «Такие фотографии из 41-го года, да еще сделанные врагом, — подумал я, — надо сохранить». Так эти маленькие фотки попали в мой командирский планшет.
       Позже, когда появилась возможность, я стал в них вглядываться пристальнее.
       Первая из них вначале чуть не насмешила меня. На ней были засняты ноги в лаптях — только ноги. Фельдфебель (как я его назвал, не зная жандармских званий) был охотник до российской экзотики. Но потом я с горечью подумал: 1941 год, четверть века советской власти, а наши люди все еще носят онучи и лапти!
       Четыре женщины-колхозницы среди лета в тяжелых зимних платках на снимке улыбаются. Чему? Может быть, тому, что их впервые в жизни фотографируют, а они не представляют, что ждет их впереди? Может быть, тому, что незваные пришельцы милостиво разрешили им жить? И еще — горечь при мысли, что мы не смогли защитить этих белорусских крестьянок, отдали на поругание и смерть миллионы наших солдат, таких же, как в скорбной колонне конвоируемых в плен на другом попавшем ко мне снимке. Эта горечь комом подступала к горлу.
       Сейчас могу добавить к тем давним мыслям 1945 года, что потом многие годы власть требовала от всех отвечать в анкетах на вопрос: «Проживали ли вы или ваши родственники на оккупированной врагом территории?» И от ответа на этот коварный вопрос нередко зависели судьба, карьера и благополучие.
       Не смогли мы защитить и того старого еврея с последней фотографии.
       Глядя на эту маленькую фотографию, я рисовал в своем воображении печальную картину последних часов несчастного старика. Кто он был? Ремесленник? Часовщик или сапожник? Врач? А может быть, он был учитель русского языка? Ведь была же моей первой учительницей Ревекка Яковлевна Гриншпун, учившая меня русскому языку и арифметике.
       А в средней школе, уже в Харькове, учителем русского языка и литературы был Соломон Фрадков (к стыду своему, забыл его отчество: мы между собой называли его просто Соломоном). Он учил моего школьного друга — будущего поэта Бориса Слуцкого. О своем учителе Слуцкий написал стихотворение «Устные пересказы».
       И те самые люди, которым старый еврей с фотографии чинил часы или подбивал подметки, шил им брюки, а может быть, лечил или учил их детей, гнали его по улицам местечка с улюлюканьем и бранью. А он, удирая впопыхах из дома в жаркий июньский день, надел теплое пальто, надеясь, что ему суждено будет дожить до холодов. И вот он — истерзанный и жалкий, в изорванной одежде — предстал перед объективом немецкого офицера.
       А я держу в руках его фотографию. И руки мои дрожат.
       


Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera