Сюжеты

ВЕЗУЧИЙ ГАЛИЧ

Этот материал вышел в № 75 от 15 Октября 2001 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

 

Вспоминая его в Москве 60-х, не могу оторвать простецкого быта от контуров бытия. Балагана — от драмы Декабрь 77-го. Юрий Нагибин записывает в дневнике: «Вчера сообщили: в результате несчастного случая скончался Александр Галич. Что там ни...


Вспоминая его в Москве 60-х, не могу оторвать простецкого быта от контуров бытия. Балагана — от драмы
       

   
       Декабрь 77-го. Юрий Нагибин записывает в дневнике: «Вчера сообщили: в результате несчастного случая скончался Александр Галич.
       Что там ни говори, но Саша спел свою песню. Ему сказочно повезло. Он был пижон, внешний человек, с блеском и обаянием, актер до мозга костей, а сыграть ему пришлось почти что роль короля Лира… Он оказался на высоте и в этой роли. И получил славу, успех, деньги, репутацию начальника за страждущий народ, смелого борца, да и весь мир в придачу. Народа он не знал и не любил, борцом не был по всей своей слабой, изнеженной в пороках натуре, его вынесло наверх неутоленное тщеславие. Если б ему повезло с театром, если б его пьески шли, он плевал бы с высокой горы на всякие свободолюбивые затеи. Он прожил бы пошлую жизнь какого-нибудь Ласкина. Но ему сделали высокую судьбу. Все-таки это невероятно. Он запел от тщеславной обиды, а выпелся в мировые менестрели… Вот, поди ж ты!.. И все же смелость была, и упорство было — характер! — а ведь был человек больной, надорванный пьянством, наркотиками, страшной Анькой».
       Пишет человек, для которого Галич, как для меня, был Сашей и другом (вот только в периодах мы не совпали с Нагибиным: он дружил с ним в его допесенный период, я же возник в жизни Галича, когда знаменитые песни уже рождались, а репутация перестала устраивать власть). Пишет, застигнутый врасплох и смертью, и самой мыслью об «удачливости», оттого искренне. И удивляюсь, как начитанный Юрий Маркович не заметил коварного сходства своего монолога зависти с другим, из «Мастера и Маргариты».
       Помните графомана Рюхина, взъевшегося на «Пампуш» — на памятник Пушкину? «Вот пример настоящей удачливости… какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу… Повезло, повезло!.. стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие…»
       О, не равняю Александра Аркадьевича с Александром Сергеевичем — это логика зависти равняет завидующих и тех, кому завидуют. Логика зависти или неприязни, как вышло с Галичем, когда милейший Алексей Николаевич Арбузов, не тем — но, к несчастью, выходит, и тем — будь помянут, назвал его в час исключения из Союза писателей «мародером». За что? За то, что, избежав лагерей, осмелился петь и писать от имени зэка…
       Когда торжествует такая логика, нормальная — бессильна. И неважно, что «деньги», которым вроде бы позавидовал (!) Нагибин, это, наверное, те, что Галич, исключенный повсюду, лишенный работы и заработка, получал от друзей или за продаваемые книги. А обретенный «мир»… Помню документальные кадры шведского, что ли, фильма: Галич с эстрады выкрикивает сквозь непочтительный шум «Когда я вернусь…», а вокруг шевелится, жует, не слушает чужой, в основном темноликий люд…
       Что же до «мародера» — да ведь это означает просто художник! Заставляющий нас поверить в сопричастность к героям, в коих он вжился («Эмма — это я») настолько, что когда вышла первая книга Галича, — разумеется, там, — аннотация сообщала: автор, дескать, провел в ГУЛАГе двадцать лет. Помню, как Галич, смущенный, советовался с наивной беспомощностью: как быть? Да никак. Не давать же опровержение в «Правду».
       Любопытно, однако: и за завистью, и за «мародером» было нечто, объединявшее раздраженных превращением Галича с теми, кто, наоборот, восхитился, — недоумение. «Все-таки это невероятно».
       Еще в 1964 году энциклопедия могла сообщить: «Галич Александр Аркадьевич (р. 19.Х.1918, Екатеринослав) — рус. cов. драматург. Автор пьес (таких-то, самая популярная — «Вас вызывает Таймыр», водевиль. — Ст. Р.)… Г. написал также сценарии кинофильмов (опять же — больше других помнятся «Верные друзья». — Ст. Р.)… Комедиям Г. свойственны романтич., приподнятость, лиризм, юмор».
       И то, что нынче кажется именно юмором, правда, черным: «Г. — автор популярных песен о молодежи».
       Да, была, например, такая, на всеобщих устах: «Протрубили трубачи тревогу… До свиданья, мама, не горюй, не грусти…» Сам Галич потом вспомнит иронически и печально: «Романтика, романтика небесных колеров! Нехитрая грамматика небитых школяров».
       И вот по одну сторону — благополучный, в общем-то, драматург; по крайней мере, так выглядело на поверхности, куда не доносились скрипы и стоны запрещенных спектаклей, изувеченных пьес, задушенных замыслов. Но это — где-то там, в неразличимой для публики глубине, а на виду: киношник, водевилист, светский щеголь и шмоточник, баловень, бонвиван, острослов, без кого не обходились элитные сходки театрально-литературно-кинематографической Москвы.
       А по другую сторону — сочинитель мгновенно и опасно прославившихся песен — уже без «романтич. приподнятости». Выпертый отовсюду, поднадзорный диссидент, друг и сподвижник Андрея Сахарова. Наконец, эмигрант… Верней, наконец — это дурацкая гибель от электрошока, естественно, породившая и дурацкие слухи: «там» уверяли, что это дело длинных рук КГБ, в отчизне валили на ЦРУ, которому уже был не нужен этот жалкий предатель и клеветник.
       За смертью Галича последует столь же нелепая гибель «Аньки», Нюши, как называл ее он и мы все за ним, бывшей эксцентричной красавицы Ангелины Николаевны: она, обезножевшая к концу жизни, сгорела или задохнулась в пожаре их парижской квартиры. Погибнет и Галя, Нюшина дочь и Сашина падчерица, оставшаяся в СССР и, конечно, за порочащее родство выгнанная со службы в Музее изящных искусств…
       
       Что ни говори, а действительно — «это невероятно». Признаюсь: и мне, который в отличие от того же Нагибина, невзлюбившего песни Галича, сразу и радостно их признал (как многие, многие, тут нечего хвастаться проницательностью), иные из его «судьбоносных» поступков казались капризами самолюбия. Как-то сидим у него, естественно, выпиваем, и Галич, как мне ревниво кажется, уж слишком волнуется: «Андрей… Сейчас Андрей придет…» Приходит Сахаров и молча сидит, прелестно наклонив голову и пережидая наш гомон. Страшно он мне понравился, однако, по молодой своей глупости и нетрезвости, уходя, задерживаю Сашу в прихожей: «Что ты так суетишься? Эти академики наделали бомб, вот теперь и каются. А тебе в чем каяться? Ты — поэт…»
       Вспоминаю с виноватой улыбкой, как озадачился Галич: то, что я сдуру сморозил, для него как бы лестно. Но…
       Между тем все так просто, и линия судьбы, подчинившей себе Александра Галича, прочерчена не им и давно: «Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут меня, и жизни ход сопровождает их» (Пастернак, из Тициана Табидзе). Другое дело, что линия вышла не горизонтально-протяженной, она вся — вертикальный подскок. Рывок. Перелом.
       Еще из смешных воспоминаний. Прихожу к Галичам — уже в пору гонений и безработицы; дверь открывает Нюша. Облобызались по московской привычке: «Заходи. Только прости, Саша сейчас появится. У него маникюрша». И я, во всяком случае мысленно, со всем плебейством своим сползаю от смеха на пол.
       Пока еще модно было смеяться, насмешничать. Скоро станет не до того.
       Одна из последних встреч. Сидим… Угадали: подогревая беседу все тем же привычным способом, и, коли он с неизбежностью поминается, как не отметить особо эту непочтенную и непременную примету времени. В ее эволюции.
       У Вайля и Гениса в книге о 60-х годах (очень талантливой и ну совершенно неадекватной тому, чтo и, главное, кaк оно было) одна фраза точна безупречно: мол, для того, чтобы дружить в ту эпоху, нужно было иметь здоровую печень. Увы, так, хотя подозреваю в своем «увы» толику нынешнего ханжества.
       Один из драматичнейших моментов моей жизни — то, как мы провожали туда Наума Коржавина, Эмку, твердо веря, что навсегда. Уже в «Шереметьеве», когда он, рыдающий, уходил от рыдающих нас в какую-то дверь, мы с поэтом Корниловым разом невольно подпрыгнули, чтоб еще миг видеть Эмкину спину, и Володя сказал страшно и точно: «Как в крематории». Но за день до того — гуляем в квартире Коржавина, куда немыслимым образом вместились… Двести? Триста друзей и знакомых? Саша Галич, сидя с гитарой на чем-то низком, вроде козетки, поет, хитроумный Юра Карякин, похитив большую часть водки, разлил ее по стаканам, расставил их крyгом на пианино, к каковому меня и прижал, вкручивая что-то замечательное о Достоевском; появляется в шлепанцах сосед по подъезду Юз Алешковский, спросив меня: «Выпить хочешь? Идем на кухню, я там бутылку спирта спрятал в мусоропровод», и я по долгу дружбы протискиваюсь к поющему Галичу, дабы осчастливить этим известием…
       
       Стoит ли подобное воспоминания? Ей-богу, не знаю, оправдываясь лишь тем, что, вспоминая, не могу оторвать простецкого быта от контуров бытия, проступавших в судьбах тех же Коржавина или Галича. Балагана — от драмы.
       Итак, сидим, обсуждая уже решенный Сашин отъезд, он, предполагающий, что предстоит зарабатывать чтением лекций (о чем? для кого?), спрашивает: «Как ты думаешь, я могу там говорить все, что думаю о Семене Израилевиче?» То есть, понятно, о нашем общем друге Липкине. «Конечно, нет! Он-то здесь остается…» И, время спустя, входит Нюша, чей вид меня ужасает. Недавняя «Фанера Милосская», как она весело рекомендовалась, повторяя прозвище, данное ей артистом Лепко, сейчас тяжела, тучна, с опухшим лицом. Так пьют уже не для веселья и куража, а от безысходности. Когда хмель оборачивается похмельем — и человека, и времени.
       «Ста-асик, а Саша меня бросает!» Галич — он в самом деле подумывал, чтоб ехать сперва одному и, уже осмотревшись, вызвать ее, — зло посылает Нюшу крутым матом… Страшно. Разрушенный — недавно такой изысканный — быт. Переломная судьба, и вольнo еще было стараться шутить. «Я сейчас в том положении, — говорил Галич, — как товарищ из моего южного детства. Он как-то залез на дерево, это увидела из окна его мать, выскочила во двор, трясет ствол и кричит: «Слезай, я тебя убью!» А он боится — и слезать, и с дерева грохнуться…»
       Как там, бишь: «Ему сказочно повезло»? «Он получил славу» — с миром в придачу? Но славу он получил, заработал не в эмиграции.
       Тема, которая, слава богу, перестала быть щекотливой. Это раньше, когда полагалось твердить, что, покинув Россию, Шаляпин тут же обезголосел, Рахманинов пал, Бунин исписался, и твердили: не только А. Н. Толстой, но и Ильф с Петровым — я из боязни подпеть не решился б сказать, что там Галич не писал ни строки, сравнимой с тем, что он писал тут. Сейчас решаюсь, размышляя: почему так? И ответа — не находя. Может, нуждался в любовно внимающей аудитории? (Да какая аудитория! Ее — в смысле буквальном — он обрел как раз за границей, а ему нужен был круг, кружок: песня ведь не роман, не поэма, у нее два полюса, два соавтора — сам поэт и тот, кто внимает.) Да, по правде, грешу и на вкус Владимира Максимова, под лютое чье влияние угодил Галич и кто тянул его от столь удавшейся «Зощенкиады» к «гражданскому» пафосу… В этом ли дело?
       Опять же не знаю. Как не понимаю, как и откуда возникло чудо его настоящих песен, — ведь не из шутейного же состязания, даром что он сам говорил: «Булат может, а я не могу?»
       Да чудо и должно возникать непонятно как.
       
       Конечно, Галич имел право с достоинством ответить на вопрос, который ему задали еще до отъезда на Запад, на каком-то здешнем полулегальном сборище: не стыдится ли он того, что писал до? Нет, сказал Александр Аркадьевич, не стыжусь. Работа есть работа, другой я не знаю, но ни в единой строке, которую я когда-либо написал, я не погрешил против Бога.
       Правда, тот же вопрос, как видно, сидел в нем самом, и однажды в писательском Доме творчества, где показали фильм по его сценарию, Галич обеспокоенно спросил у друзей: «Ребята, скажите честно: там нет подлости?»
       Обеспокоенность как будто имела резон. Фильм назывался «Государственный преступник», и в нем сотрудники КГБ с лицами обаятельнейших советских актеров ловили… Нет, все же не внутреннего врага, а фашистского прихвостня, карателя из СС. Так что мы имели возможность честно ответить: «Успокойся, подлости нет. Фильм просто дерьмовый».
       Прежний, «старый» Галич, драматург и сценарист, был нормальным советским писателем. Даже легендарная «Матросская тишина» — пьеса, с которой собирался начать свой славный путь ефремовский «Современник», — даже она, запрещенная главным образом из-за «еврейской темы», есть, в сущности, образцово советское произведение. Образцово! Не софроновско-суровская стряпня, компрометирующая своей бездарностью самих заказчиков, а то, что представляет советский строй способным самокритически разобраться и со своим гулаговским прошлым, и с неизжитым антисемитизмом. Короче — облагороженным.
       И когда Галич дал мне прочесть «Матросскую тишину» — уже годы спустя после несостоявшейся премьеры, — я, чем не горжусь, отозвался бесцеремонно: «Это о том, что евреи любят советскую власть не меньше, чем все остальные».
       Он удивился. Но не обиделся — и, полагаю, не потому лишь, что время притупило боль от неудачи любимой и, разумеется, лучшей пьесы (не притупило — в поздней одноименной прозе боль остро вспыхнула снова). Просто моя непохвальная прямолинейность могла даже польстить авторскому честолюбию умного человека, уже были великие песни. С уровня, на который поднялся, взлетел их автор, на прежнее можно было смотреть снисходительно.
       …Но чтo же он написал, чтo создал, чeм поразил, когда уже миновало до и еще на настало после?
       

       (Окончание следует)

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera