Сюжеты

НЕЧТО ПТИЧЬЕ

Этот материал вышел в № 12 от 18 Февраля 2002 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

Он ходил по беленым, белесым санаторным коридорам Дома творчества то с костылем, то на протезе, на деревянной ноге. И как бы он ни ходил — он всегда летел! Человек, у которого нет ноги (так сильно, длинно нет ноги — Тарковский потерял ее...


       
       Он ходил по беленым, белесым санаторным коридорам Дома творчества то с костылем, то на протезе, на деревянной ноге.
       И как бы он ни ходил — он всегда летел!
       Человек, у которого нет ноги (так сильно, длинно нет ноги — Тарковский потерял ее на фронте), — летал. На костылях — приобретал крылья. Они не воспринимались уродливыми пристройками, конструкциями: словно птица просвистит мимо, взмахнет мощным, пустотелым, узким, как у ласточки, скелетом крыла!
       Пусть даже эти крылья деревянные, на шарнирах, на скрепах. Как самодельные. Как крылья Мужика-Глазкова в фильме его сына.
       В общем, говорили, что в обличье у поэта нечто птичье... Я и говорю: он был тощий, немножко нахохленный и изумительной красоты.
       Сам он подметил все это за Мандельштамом.
       ...Жена Арсения Александровича мне рассказала, как увидела его в первый раз. Кажется, еще до войны.
       Первая влюбленность была оттого, что он не встал — а вспорхнул.
       
       Наши отношения были очень теплыми, очень дружескими — и не обязывающими ни к чему. Я с ним встречался в Переделкине. А до того достаточно протяженно был знаком с Андреем, его сыном.
       Мне нравилось заниматься такой вот антропологией: смотреть, в мыслях совмещая с лицом Арсения Александровича, — Андреево лицо, как бы асимметричное. Сын был такой — весь элегантно асимметричный. Скула в один бок, подбородок в один бок, неровно как-то... Я уже о нем говорил — гасконец.
       А рядом — какой-то идеальной красоты лицо отца.
       Меня, человека другой генерации, к Тарковскому вели и тоска по отцу, и очарование внешнего вида. Вполне юношеский синдром. Детский даже.
       
       Все время мысль о Тарковском уводит в глубокое детство. За десятилетия до знакомства с ним. После войны, когда на улицах появились первые автомобили — трофейные иномарки, — я уверился, увидев однажды раскрытый капот (у них ведь внутри был вентилятор), что битый-перебитый студебеккер движется с помощью пропеллера. И еще — выхлопной трубы.
       ...Видимо, было детское предчувствие, детский страх: любым способом, но не этим чудовищным способом двигателя внутреннего сгорания!
       Но двигатель внутреннего сгорания внутри. И у студебеккеров, и у поэтов.
       А снаружи-то — крылья, пропеллер. Хвост. И — прочерк этого летания по коридорам в казенном доме.
       
       Еще Тарковский — это изумительной красоты глаза. Орехово-золотистые глаза и необычайная... нет, это не была сдержанность.
       Он как раз вовсе не был сдержанным человеком. А в то же время не тратил время вовсе ни на что лишнее.
       Я тогда был в запрете. И все-таки сотрудницы Литфонда — до сих пор я им благодарен — помогали. Вот приехать в Переделкино... Я предпочитал жить в деревянном коттедже. Потому что не любил толпу. А там можно было даже по блату получить комнату, прилегающую к веранде. К деревьям.
       Тарковский жил, как правило, в корпусе. Так было ближе ходить в столовую. Но вот биллиардная была наверху. А он приходил.
       Меня восхищало, как этот господин, этот человек (который мне тогда уже казался пожилым, а то и достаточно старым) любил приходить туда, где собирались шахматисты, или в биллиардную — и смотрел, как люди играют.
       Подолгу. Видимо, это занятие он не считал пустым.
       
       ...Пока вспоминал, придумал формулу текста. «Текст — это кратчайшее расстояние от слов до смысла». Связанность всех слов друг с другом — вот что такое текст.
       Но он — этот стареющий, летающий господин — свое кратчайшее расстояние всегда пробивал сквозь камень. Сквозь скалы. Жестко, как в латах, себя и строку держал. Может быть, даже себя засушивал. Подавлял нерожденные еще стихи — как музыкант со слишком абсолютным, космическим слухом, которому именно из-за этого трудно играть!
       А Тарковский в стихах из-за своего абсолютного, космического слуха к слову доходил до такой прозрачности, до такой тональности, до такой гаммы цветовой, когда все в строке только голубое, белое, серебряное.
       
       ...Я могу рассказать одну историю. Наверное, Арсений Александрович ее рассказывал всем, но я ее очень подробно запомнил.
       Он, как многие талантливые поэты, скрывался в 1930—1950-х за переводами. Впрочем, и до и после скрывались. То, что мы горды качеством наших переводов, означает только то, что люди должны были отказывать себе в собственном творчестве.
       У нас и Мандельштам в 1920-х Майн Рида переводил.
       Вообще... однажды другой великий поэт, Борис Слуцкий, сказал:
       — А я знаю, что такое счастье!
       — Что?
       — Счастье — это тыща строк подстрочника верлибра.
       
       Тарковский тоже ценился как переводчик.
       ...1949 год. Готовится вся страна. С одной стороны — к 150-летию Пушкина, с другой — к 70-летию Иосифа Виссарионовича.
       И скорее даже — в обратном порядке значимости.
       И вот Арсения Александровича вызывают куда надо. Вероятно, в 1948-м или в начале 1949-го.
       Тарковский, как человек интеллигентный и происхождения не рабоче-крестьянского, вполне мог испугаться. Не знаю. Но — пошел. Явный чекист его встретил, но комната была ближе к Кремлю, чем к Лубянке.
       Маленькая такая комнатка, где сидит один человек за гладким столом...
       Тарковский готов к самому худшему. А ему дают крупный аванс. И роскошный портфель, в котором лежат подстрочники стихов Иосифа Виссарионовича.
       Потому что, как известно, и этот человек начинал как поэт. Но ему Илья Чавчавадзе не дал благословения — и он пошел в революцию.
       А то бы был грузинский поэт того или иного разлива...
       
       Итак, переводы. С одной стороны — облегчение, а с другой — такие предложения не обсуждаются. Велено никому не говорить. Ни одной бумажки не терять. Все вернуть вместе с черновиками!
       И Тарковский понимает, что подписывает себе приговор. Потому что, если он напишет лучше, чем Иосиф Виссарионович, будет плохо. Если точно так, как юный вождь писал, — еще хуже... Если в чем-то неточность — опять плохо.
       — В общем, — он говорил, — я страдал-страдал... И одно стихотворение — это было чудо переводческой техники — просто слово в слово уложил. И продолжал страдать. Подстрочников было еще много.
       Потом его вдруг вызвали преждевременно в ту же комнатку. «Все. Берите черновики и приходите».
       Он приходит туда, зная, что не закончил...
       — Вы все принесли?
       — Все.
       Достал черновики из портфеля, они посмотрели, отложили и говорят: «Вы знаете, Иосиф Виссарионович такой скромный человек, что он этой книжки не захотел. Все остается между нами».
       И он от облегчения, от растерянности спрашивает: «А портфель?»
       — Берите.
       — Таким образом, — заключал Тарковский, — у меня остался от этого дела аванс и изумительный портфель.
       
       Но вообще он чаще молчал, но молчал, по-моему, восхитительно. Однако он именно общался молча.
       Ты сам поговоришь-поговоришь, при этом он не проявит никакого нетерпения. И вдруг почувствуешь, что уже наговорился.
       Такое впечатление, что никогда не говорили о литературе. Но на деле только о ней и говорили.
       
       Он знал себе цену. Знал поэзию, знал цену поэзии.
       Сын был тогда чрезвычайно знаменит. А отец — хорошо известен в узких кругах. Обойма мнений имела о нем мнение...
       В Доме творчества какие-то трогательные люди, впрочем, даже писали стихи о том, как Тарковский кормит птиц. Я же относился к нему (сейчас мне так кажется, тогда не казалось) как-то слишком запросто.
       Потому, что он позволял так...
       Конечно, более молодой автор больше погружен в переживание собственных текстов. И старшего, более умудренного, относит автоматически к тем, кто все уже прошел.
       А на самом деле, я думаю, люди ужасно нуждались в том, чтобы с ними поговорили. Чтоб их послушали. Он явно доверял мне.
       Я сейчас могу сказать, что я его доверием не воспользовался.
       Может быть, и не мог. Он был более тонким существом, чем я! С возрастом начинаешь понимать, что слишком много тобой расставлено защит. Бронировок.
       Считалось, что я — тонкий человек. На самом деле — нет. Недостаточно тонкий — для него.
       Но именно это я в нем и ценил.
       
       И осталось — как он летает, как он тратит время, как хранит свое достоинство. Как он сдержан — до такой простоты и такой скромности. Якобы простоты и якобы скромности.
       
       ...Люди только на тех и делятся: кто с кем недодружил.
       Что за фраза: «Они любить умеют только мертвых...»!
       Со знанием дела сказанная.
       
       Андрей БИТОВ
       
       
Из стихов Арс. Тарковского, посвященных Мандельштаму
       
       Говорили, что в обличье
       У поэта нечто птичье
       И египетское есть;
       Было нищее величье
       И задерганная честь...
       
Из стихов, посвященных Арсению Тарковскому
       
       РАЗГОВОР
       — Пошто, собрат
       Арсений,
       Нет от тебя гонца,
       Ни весточки весенней
       Ни почтой — письмеца?
       
       — А я сижу на тучке,
       Здесь дивные места,
       Да жалко — нету ручки
       Для синего листа.
       
       — Но раз меня ты
       слышишь,
       Пришлю я сизаря,
       Крылом его напишешь
       Про дивные края.
       
       — Живу я на воздусях,
       Где все, как мир, старо.
       Пришли мне лучше с гуся
       Державина перо.
       
       — Про этот мир,
       Арсений,
       Все сказано, а твой —
       В прекрасном
       отстраненье
       От плоти мировой.
       
       — И здесь ранжир
       устойчив
       Не плоти, так души…
       Грущу о звездах ночи, —
       Как вспомню: хороши!
       
       — Неужто нет
       в пределе
       Твоем цариц ночей?
       Скажи, и в бренном теле
       Наш дух звезды ярчей?
       
       — Дух светится
       незримо.
       Слова имеют вес,
       А ты неизлечима
       От шелухи словес.
       
       — Спрошу тебя
       попроще,
       Однако, не грубя:
       Там, где Господни рощи,
       Кем чувствуешь себя?
       
       — И здесь, под райской
       сенью,
       Я убедиться мог,
       Что я, Его творенье, —
       Царь, червь, и раб, и Бог.
       
       — И звездочет! И вправе
       Был вывезти в гробу
       Свою, в стальной
       оправе,
       Подзорную трубу.
       
       — Без груза спать
       удобней,
       Да я и не ропщу, —
       О звездах, как сегодня,
       Я изредка грущу.
       
       — Но лишь звезда
       о крышу
       Споткнется в тишине,
       Во сне тебя я слышу.
       
       — И я тебя — во сне.
       

       

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera