Сюжеты

КОЛЛЕКТИВНОГО ДОСТОЕВСКОГО В НАЧАЛЕ XXI ВЕКА ПИШУТ ЖЕНЩИНЫ

Этот материал вышел в № 41 от 10 Июня 2002 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

Когда не слышно Орфея, песни начинает слагать Эвридика Восемь веков русская словесность прекрасно обходилась без женщины. То есть, разумеется, она без нее не обходилась: женщина была как бы рудой для литературы, сырьем, из которого...


Когда не слышно Орфея, песни начинает слагать Эвридика
       
       Восемь веков русская словесность прекрасно обходилась без женщины. То есть, разумеется, она без нее не обходилась: женщина была как бы рудой для литературы, сырьем, из которого выплавлялся «образ».
       Горькие и обильные слезы Ярославны, девы Февронии, бедной Лизы крепили словесную кладку, как в древности яичный белок намертво схватывал камни крепостей. Впрочем, одна такая крепость (не русская, правда, а грузинская – что непринципиально) все рушилась и рушилась, хотя гору яичной скорлупы уже было видать со всех рубежей, словно снежную шапку Кавказского хребта. И тогда колдунья открыла секрет строителям Сурама: ни один враг не возьмет твердыню, если найдется прекрасный юноша и сердце его будет биться такой любовью к родине, что он даст замуровать себя живым в крепостную стену. И юноша, как водится в легендах, нашелся. И Сурамская крепость встала костью в горле всех врагов на веки вечные (пленив, как известно, Сергея Параджанова мощью и красотой метафоры).
       Таким крепостным сердцем долгие восемьсот лет служила литературе женщина. Ложилась костьми в фундамент российской прозы, крепя миф о ее нерушимом мужском начале. Существует дерзкая версия, что за именем Шекспира скрывалась одна высокородная дама. Но во всей армии исследователей «Слова о полку Игореве» не нашлось безумца с гипотезой о какой-нибудь гениальной игуменье, сочинявшей ночами в своей келье загадочную историю любви и предательств.
       Короче, время шло, а нас, таких одаренных, пылких и выносливых, таких терпеливых и страстных русских баб, век за веком просили не беспокоиться. Даже поговорку сложили, топорную, как большинство русских пословиц: «волос долог, да ум короток».
       Зинаида Волконская блеснула, как обворожительный курьез, – да и в Италию, только ее и видели. Мужская культура свирепствовала, и женщине «с сердцем и умом» отводилась декоративная роль хозяйки салона или корреспондентки, хотя эпистолярное наследие жен и подруг золотого века делает честь русской стилистике и мысли.
       Серебряная плеяда ХХ века мало что изменила в неповоротливой мужской ментальности. Даже цветаевский богатырский гений не поколебал плебейского (мужского) пренебрежения к «женской» литературе.
       Потребовались восемьсот лет и еще пара десятилетий, чтобы, замурованные в бастион русской прозы, женщины раскачали пяток-другой камней в кладке общественно-культурного (мужского) сознания, крутыми лбами пробили себе лаз и, ломая до крови ногти, раздирая кожу на локтях и коленях, не жалея долгого волоса и юбок, всей толпой ломанулись на волю. И дружный вздох истосковавшихся по слову писательниц, словно ураган, такую поднял волну в родной речи, что плавающее на мелководье мужское поголовье скривило было усатые рты, чтоб усмехнуться над «женской прозой», — да захлебнулось.
       Восемьсот лет и еще пару десятилетий копила наша сестра силу в безмолвии. Десантный удар нанесло в начале семидесятых явление Петрушевской. Мужская проза не сразу ощутила его: первый сейсмический толчок пришелся на театр. И театр запаниковал. Это была паника того же рода, какую вызвал в начале века Чехов. Театр не знал, как ставить это тревожное бормотание, заключенное в кристаллическую решетку железной драматургии; не мог уловить ритм нарастающей вибрации; за грудой человеческих потрохов не видел чистоты рисунка. Петрушевскую сослали в андерграунд, откуда она лет через двадцать вышла могучим прозаиком с пугающим диапазоном Имы Сумак (если кто помнит эти космические позывные).
       
       Людмила Петрушевская подлежит астрономической оценке, как планета. Как Солнечная система. Ее космос творит свои миры, которые развиваются по законам не столько литературным, сколько природным. Это согласно диалектике спиральное развитие: с каждым витком писатель оказывается в более высокой и качественно иной точке.
       Новая книга мистической прозы «Я там была» включает и старые рассказы из цикла «Сады других возможностей», но это уже иная, новая Петрушевская, на самом деле перешагнувшая грань и потому не столько сочиняющая, сколько фиксирующая. Усложняясь, она магическим образом становится все проще. Проще и моложе. Моложе и сильнее. Как олеандры, описанные Ван — Гогом: «Они усыпаны свежими цветами и в то же время массой увядших; листва их также непрерывно обновляется за счет бесчисленных молодых побегов»… Это — свойство гения. Распираемая своим неистовым даром, она плодоносит непрерывно и на каждом витке дает новые жанры, как новые побеги.
       Пользуясь доступными веществами: красной медью, оловом, ртутью и пеплом феникса, алхимик добывает свой философский камень. Поэму («дачный дневник») «Карамзин». «Дикие животные сказки». Страшную готическую новеллу и абсурдный бурлеск, где во весь щербатый рот ржет глумливая помойка…
       Когда критика бьется в падучей по поводу «суперпрофессионала» Сорокина — это, честное слово, как-то неловко. Все они, конечно, великие и профессиональные забавники, эти лидеры книгопродаж. Но все они — как бы члены мужского клуба, главным образом пекущиеся о своем членстве – во всех смыслах этого слова…
       Людмила Петрушевская абсолютно одинока, как марафонец. Но именно в этом ее «одиночестве бегуна на длинные дистанции», как в фокусе, сходятся и преломляются лучи современной «женской прозы», сильной и разнообразной, объединенной одним драгоценным качеством: чувственностью.
       
       Не обладая огромностью, «негабаритностью» Петрушевской, продиравшейся на свет Божий мучительно и кроваво, — намного благополучней и потому по ощущению как бы раньше, практически первой ласточкой женской литературной весны, в 1983 году выпорхнула из своего родового гнезда Татьяна Толстая. Легок был ее полет, легок и свеж. Воздушный поток пронзительных по чувству и точных по слову рассказов поднял ее сразу высоко-высоко (впрочем, не настолько, чтобы задохнуться в разреженных слоях) – вровень с лучшими (мужскими) мастерами жанра: Казаковым, Шукшиным, молодым Пьецухом, молодым Валерием Поповым и молодым же Поповым же Евгением.
       Лучшего из всех – Довлатова — мы тогда почти не знали, уже лет двадцать он писал свои шедевры исключительно «в стол», из них к тому времени пять – в эмиграции. Так что Татьяна всякие сравнения выдерживала. Опять же вопреки пословице она весну и сделала. Следя, как чисто и артистично чертят ее отточенные крылышки в синем небе, публика аплодировала «новой женской прозе».
       Толстая, чрезвычайно похожая на своего деда гурманством и светскостью, явилась прямой противоположностью Петрушевской, похожей, как ни странно, тоже на деда, разделившего трагическую судьбу многих российских мыслителей. Время одной – всегда день, полдень, причем полдень дачный, искрящийся лукавой игрой светотени и ослепительными речными излучинами. У другой время – ночь. Бездонная, опасная, одинокая. Но именно полюса замыкают колебательный контур. В рамках этих полюсов сконденсировалось поле напряженного женского слова, обеспеченного зрелым чувством.
       Что и заставляет меня нести с базара, скажем, Улицкую и Рубину. А не, скажем, Сорокина, и не Шишкина, и не какого-нибудь дурацкого Баяна Ширянова (всю эту звездобратию, буквально толкующую аппетитный тезис того же Сорокина: «тема шприца была, есть и будет главной в советской литературе». А также, добавим, тема естественных отправлений, однополого секса и прочей «хурни»).
       «А, вот вы о чем!» Нет, я не феминистка. Феминистки как раз терпеть не могут писателей и вообще женщин, культивирующих данные им природой отличия от мужчин. Меня однажды выпустили против восьми лютых теток – невинная полемика, игры наши девичьи в прямом эфире. Стремясь избежать базара, я, как мне казалось, ввела дискуссию в научное русло. Разложила цитатки и заважничала о теории Карен Хорни, ученицы и оппонентки Фрейда. Теория примерно такая. Обнаружив в раннем детстве у мальчиков то, чего нет у них самих, девочки начинают испытывать зависть, чувство обделенности и прочее. Это горькое детское открытие впечатывается в женскую психологию комплексом, попросту говоря, недоделанности.
       Природа бесполой идеологии феминизма (тетки содрогнулись) — никакая не политическая и не социальная. Она глубоко физиологична. Вы избываете детскую досаду по поводу своей недоукомплектованности. Обошлось без линча, но буза была большая…
       К моменту лихолетья, когда Татьяна Толстая раскачалась, наконец, на роман и досочиняла свою козырную «Кысь», уже ничто не могло скомпрометировать женскую сборную. Уже неслась на всех парусах Людмила Улицкая (едва ли замечая корчи межеумочной критики, для которой традиционная русская проза – что осиновый кол для упыря). Уже высадилась на российский берег Дина Рубина, разложив свой пряный товар: безудержное веселье Пурима, замешанное на глубокой скорби по своему народу; еврейская рулетка – невиданный фейерверк потешных огней, из которых один – всегда смертелен…
       А там и Марина Москвина, лауреат диплома Андерсена и буддийский паломник, проклюнулась из раскрашенной скорлупы детских книжек, не столько Дюймовочка, сколько Оле Лукойе, радушный гном-авантюрист, гоняющий чаи из горных трав с отшельниками ламами. Спустилась с Тибета на зонтике своих шальных фантазий, болтая в воздухе стертыми в кровь пятками, и такой нагородила пленительной чуши, что мне ничего другого не оставалось, как нырнуть с головой в ее «Мусорную корзину для алмазной сутры» и, давясь смехом и слезами, крикнуть оттуда: «Ангел мой! Гений безответной любви! Не страшно ли твоему тщедушному телу кувыркаться на ветру таких лохматых откровений?»
       
       Одна моя приятельница, литератор, каждый раз ревниво покупает новую женскую книжку и ищет, что же такого есть в ней плохого. Ну как бы испытывает себя на конкурентоспособность. Простительная слабость. Тем более простительная, что потом она от всей души дарит эту очередную книжку мне, чтобы я, значит, тоже могла сравнить и приосаниться.
       И я читаю. Читаю сборник рассказов Софьи Купряшиной «Счастье». И меня бросает в жар от смелости и свободы, с какой месит свою душу это причудливое существо, не боясь ни грязи, ни зауми. Да, среда обитания там – дно, которым нас уже не удивишь. И колются там, и мочатся под себя, и дают кому попало, и бьют камнями любимых собак. Я понятия не имею, какая она там из себя, эта Соня, и не знаю про нее ничего. Но я отчего-то знаю точно, что, написав, к примеру: «Мы валялись в своей блевотине на обоссанных простынях», она не вставляет сигарету с ментолом в костяной мундштук и не улыбается мило и мудро своему ангелоподобному отражению в зеркале. А именно валяется, и именно в блевотине. И умирает от счастливого омерзения, которое придумать и вычислить невозможно.
       А потом читаю другую дареную книжку – «Прохождение тени» Ирины Полянской. Многослойный и строгий роман о музыке и четырех слепцах, о шарашке и лагерном детстве, о семейной драме и выращивании собственной личности. Изощренная симфоническая проза, изумительная по богатству гармонии.
       Я надеваю на нос две пары очков, сквозь кривоватое горлышко одной из синих бутылок (собираемых мною специально с этой целью) направляю на обе книжки луч старого китайского фонарика и исследую их молекулярную структуру. И обнаруживаю, что эти книжки сделаны из одного вещества. Они слеплены из личной боли. И тогда я ставлю обе книжки рядом на полку. Туда, где все они. Те, про кого вырезаны сердешные слова по деревянному окоему старой треснувшей хлебной тарелки, оставшейся мне от прабабки: «Ково люблю – тово дарю». Люся Улицкая, Дина Рубина, Марина Москвина… Ну и Татьяна Толстая, разумеется. Ранние рассказы. Куда денешься…
       И конечно, Саша. Страннейшая из моих подруг. Всю жизнь она карабкалась куда-то вверх, где нет уже и кислорода, но есть то, к чему рвалась ее мятежная душа: свобода. Про это Саша Свиридова начала писать в Москве, а закончила в Нью-Йорке. Называется «Вдох рыбы на горе». Рыба-Саша, неразборчивая в связях и родившая как бы сама от себя, потому что очень хотелось. Сняла фильм о Шаламове – потому что очень любила. Пошла в негры к Спилбергу на эпос о Холокосте – потому что очень болело. Влюблялась, в кого хотела: в мужчин, в женщин, в дерево. Уехала в Америку, с сыном под мышкой, без денег и вещей. Потому что там была свобода. «Рыба должна однажды вынырнуть из воды и сделать глубокий вдох: набрать полный пузырь воздуха, который будет держать ее на плаву всю жизнь, чтобы рыба не утонула. Заглотнуть того, от чего потом и погибнет. Понести как плод внутри себя образчик враждебной стихии. Противовес родной, в которой гарантирована жизнь…»
       Ставлю рядом, немножко в сторонке от Петрушевской и Нины Искренко. Потому что эти перешагнули грань. Между мужским и женским. Между поэзией и прозой. Между стихиями. Между здешним и нездешним, познав непознаваемое и заплатив за это, как Нина, жизнью. Глотнув того, от чего и погибла…
       
       Скажу пошлость, поскольку общеизвестно. Мужчина – заложник прогресса, женщина же – страж стабильности. Мужчина добывает, а женщина поддерживает огонь. Мужчина конструирует, женщина в муках рожает – сама от себя, как Саша. Ну и так далее. Я, если честно, всеядна. Мне нравится и то, и другое. И фюзеляж вертолета, и живот беременной. И стук по доске мела, клюющего пшено формул, и сладкий запах молока из мамкиной титьки. И модель ядра, и орущий младенец. И литературные игры Пелевина, Липскерова, Акунина, Тучкова, Рубинштейна, а порой и Сорокина — и живое тесто, которое бабоньки замешивают на яичном белке да на грудном молоке, на слезе сладкой да на крови из матки, на поте соленом да на крыле паленом.
       Но живое, согласитесь, вселяет все же больше надежды. Мужчины, как мне кажется, заигрались в свои компьютерные игры, где одно лишь голубое сало не подвержено энтропии. Может быть, такой задумана (восемьсот в восьмисотой степени лет назад) миссия женщины: когда мужчина все разрушит и сожжет все мосты, почту и телеграф, сведет речь к символам и нацарапает лазером на пустой дискете неба «Точка RU», женщина сделает глубокий вдох и, перекрестясь, вернет Слову его изначальный смысл и статус?
       У Саши Свиридовой, по ее словам, избыток кислорода в крови. Якобы она его вырабатывает из того, что вдыхает. «Слушай, — предположил врач, — может, ты дерево?»
       


Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera