Сюжеты

ОТ БЛАГОДАРНЫХ СЫНОВЕЙ. КРОМЕ СЕРОЖА

Этот материал вышел в № 47 от 04 Июля 2002 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

Эпитафии — рыдание на камне и плач над курганом. А порой — веселая реплика вослед ушедшему. Первая фраза — исключение, в ней будет зримо или незримо присутствовать авторское «я». Потом, надеюсь (ох, как надеюсь!), читатель нигде и ни в чем...


Эпитафии — рыдание на камне и плач над курганом. А порой — веселая реплика вослед ушедшему.
       
       Первая фраза — исключение, в ней будет зримо или незримо присутствовать авторское «я». Потом, надеюсь (ох, как надеюсь!), читатель нигде и ни в чем не обнаружит даже слабой тени слабого голоска, пишущего сии строки. Иногда разговор в третьем лице — признак здоровья, могучий храп человека, уверенного, что земля вертелась, вертится и будет вертеться, что все в этом мире сотворено для него лично, что ничто не заслуживает того, чтобы из-за него убиваться. (Честерфильд как-то пожаловался Вольтеру, что его глухота стала полной. На это Вольтер ответил, что он надеется на хороший желудок милорда, ибо «хороший желудок стоит двух ушей».)
       Третье лицо — это не то что не первое, но даже и не второе. Чужое лицо. В нашем разговоре, однако ж, третий вовсе не лишний. Напротив, третий — обязательный и всенепременный. Потому что этот третий — герой эпитафии (чуть было не сказал: главное действующее лицо). Прочь печаль! Вращаясь несколько дней кряду в мире надмогильных надписей, вчитываясь в прощальные строки на мраморе, я все больше и больше убеждался, что даже строки, рассчитанные на вечность, — эпиграфическая суета сует. Кладбищенская литература — она, знаете ли, также подвержена графомании и плагиату, хотя и попадаются исключения. Но интересна эпиграфика иным. Вот Цицерон: «Читая надмогильные надписи, не боюсь, как говорят, «потерять память»; напротив, именно такое чтение воскрешает во мне память об умерших».
       
       Смех сквозь слезы. И наоборот
       Кажется, только ленивый поэт не писал эпитафий… О, инерция обкатанных мыслей! Как раз ленивый больше думает о жизни и смерти и, стало быть, более склонен к сочинительству послесмертных сентенций. А деятельный поэт — он ведь весь в бегах и взмылен, куда ему до воображаемого переселения в вечность. Он слишком серьезен, хотя, по мне, самый серьезный — тот, кто смеется над серьезным и грустит над смешным. Если позволен смех сквозь слезы, то почему отказываем в этой, так сказать, эмоционально-диалектической борьбе противоположностей слезам сквозь смех?
       Образцы из цикла «Эпитафии». Киплинг, тот самый.
       
       ПОЛИТИК
       Я трудиться не сумел, грабить не посмел.
       Я всю жизнь свою
       с трибуны лгал доверчивым и юным,
       Лгал птенцам.
       Встретив всех, кого убил, всех, кто мной обманут был,
       Я спрошу у них, у мертвых: бьют ли на том свете морду нам, лжецам?
       
       Правда, замечательная основа для гимна парламента в целом и каждой фракции в отдельности? Встали и, понурив головы, запели.
       Теперь о нас с вами. С четверостишием сильно перекликаются сурковские «а до смерти четыре шага» — ровно столько до солдатской уборной.
       
       ЭСТЕТ
       Я отошел это сделать не там, где вся солдатня,
       И снайпер в ту же секунду меня на тот свет отправил.
       Я думаю, вы не правы, высмеивая меня,
       Умершего принципиально, не меняя своих правил.
       
       Еще одна прощальная запись. Плут без надрыва и угрызений совести.
       
       ОРДИНАРЕЦ
       Я знал, что мне он подчинен и, чтоб спасти меня, умрет.
       Он умер, так и не узнав, что надо б все наоборот!
       
       В армянской провинции Гавар, где упиваются почище Тамбовщины или Вологодчины, стоит кладбищенский памятник — не столько как признательность любящих сердец, но как пощечина на мраморе.
       Начертано строгими буквами: «Незабвенным родителям от благодарных сыновей. Кроме Серожа».
       Видать, этот скотина Серож поскупился внести свою долю на надгробный камень. И братья воздали по заслугам.
       Пару лет назад академик Левон Мкртчян подкинул в мою копилку следующую эпитафию на переводчика, сочиненную Давидом Самойловым и впервые, как я понял, прочитанную поэтом армянскому ученому (не знаю, вошла ли она в самойловские сборники):
       Он спит в объятьях матери-природы.
       Бедняк себя работой доконал.
       Он на земле оставил переводы,
       А под землей лежит оригинал.
       
       Стоны из-под земли
       Эпитафии простолюдинам — это не жизнеописание двенадцати цезарей Светония. Они незамысловаты и бесхитростны, часто стандартны, как слова из популярного песенника. А бывает, слова напоследок — от простого смертного, а смысла они очень большого.
       В Гюмри, прохаживаясь вдоль разнообразных каменных одеяний праха, я застыл у одной надгробной надписи: «Родился от наслаждения, жил, страдая, умер от тоски». Разве она не глубже эпитафии Вергилию: «Мантуя дала мне жизнь, Бриндизи — смерть, Неаполь — могилу. Я воспевал пастухов, землепашцев и героев»? Ну и что, мэтр?
       Между прочим, самое раннее письменное свидетельство о наличии армян в Вечном городе датируется IV веком — это эпитафия на саркофаге, обнаруженном на Аппиевой дороге. Посвящена она некоему Эдессию «из народа армян». Скорбный вещдок истории.
       Этот усопший, по всему, — жертва кидал: «…Он надеялся разбогатеть на торговле; он, человек достойный, был обманут и надеждой, и многими друзьями».
       Покаяние: «Прошу вас, путники, извините меня, если я вас обвесил, чтобы приумножить состояние отца».
       А вот философские. Есть в них мистика и смирение, но и какой-то приглушенный ропот на горькую судьбу: «Я жил, пока хотел; как умер, не знаю». Или: «Я не была. Я была. Нет меня. Нет у меня желаний». Задумаемся и над этой эпитафией: «Марк Огульный Руфион, вольноотпущенник Марка, находится здесь и нет его здесь».
       Два росчерка на камне. Один оставлен двадцать веков назад, другой лег на карабахский гранит несколько лет назад. «Ты жил, — обращается к 90-летнему деду его римский внук, — и русло жизни до краев наполнил добротой».
       Перекличка времен античных с текущими временами — степанакертский внук увековечил дедушку эпитафией короткой, простой и на удивление исчерпывающей: «Он резал хлеб стоя». И подписался так, как его звал старенький дед: «Зорик».
       Мастера по изготовлению древних надгробий всегда имели под рукой сборники эпитафий с готовыми формулами — этого мнения придерживается ряд исследователей латинских надписей. Формулы на все случаи смерти, что-то вроде «Дорогому мужу от безутешной вдовы» с изображением сломанной гвоздики или розы. Как бы ни были плохи стереотипы, а все же в определенной степени облегчают восприятие как жизни, так и смерти. Раньше самыми распространенными надписями на плите считались «Ты, кто здесь имена наши прочел, будь здоров» или трогательные посвящения жены мужу, мужа жене с указанием срока совместного проживания… без ссоры.
       Стереотипы хороши и тем, что выдают с головой человека. Не может он по-своему думать, мозги работают на гладком и большом асфальте, нехоженность троп враз вызывает судороги. Как минимум штампы банальны и при благорасположении духа вызывают улыбку. Лукиан рассказывает о Демонакте из школы киников: «Адмет, один из бесталанных поэтов, сообщил, что сочинил надпись в один стих и завещает ее начертать на своем надгробном памятнике. Впрочем, вот она:
       Тело приемли, земля,
       Сам Адмет перед богом предстанет.
       Философ не мог удержаться от смеха и проговорил: «До того изящна твоя эпитафия, Адмет, что я хотел бы увидеть ее уже высеченной на камне».
       Меня потряс один из мастеров поздней латинской поэзии — Авсоний, в чьем наследии — цикл поминальных стихов «О родных». Этот ритор написал портреты-эпитафии своим родителям, дядям с обеих сторон, родным теткам, естественно, бабушкам и дедушкам, сестре, брату, жене (кошмар, кошмар!), сыну, внуку, зятьям, сестре жены, ее сыну, племяннику и его жене, матери зятя, свекру, дочери, мужу племянницы и ее детям… И каждому находил свое выражение печали, неочевидные повороты скорбной мысли.
       О мертвых — ничего или хорошо? Древние сами же нередко опровергали свое изречение. Поверите ли, замшелые плиты сохранили и проклятья, злые наговоры. Одно из них, по адресу колдуньи и сводницы, сберегла эпиграмма античного сатирика:
       Легкой земля тебе будь, пусть покроет песок тебя тонкий
       так, чтобы кости твои вырыть легко было псам.
       
       «Хорошо, если вырастет чинара»
       Неудобно говорить, но из некоторых эпитафий выпирает кокетство. Дескать, почил в бозе во цвете лет такой распрекрасный человек; тут, мол, лежит моя жена, ни разу не осквернившая супружеского ложа любви; ушел в тот мир, видите ли, само благородство и доброта… Вранье ведь! И злой был при жизни, и мужу рога наставляла втихаря, а жлоба являл из себя непревзойденного. А что: камень почище бумаги все терпит. И фальшь, и гиперболизацию достоинств, и приписку несуществовавших нравственных качеств.
       Мир тесен. Тот свет еще теснее. Досадно, что, прощаясь, иные оставляют после себя фарисейство, уж лучше бы забрали с собой. Куда приятнее — если так уж сурово необходимы эпитафии — тихое мудрое слово или призыв к живущим, как бы лихой привет с того света.
       Нравится «Завещание» турецкого поэта Назыма Хикмета:
       Если я умру на чужбине,
       товарищи, похороните меня
       на деревенском кладбище Анатолии
       рядом с батраком Османом,
       которого убил Хасан-бей…
       Хорошо, если вырастет чинара,
       а без камня и надписи я обойдусь…
       Сразу видно, хороший жил человек.
       Совсем забытый поэт Иосиф Уткин обещал оставить «вместо завещанья вот какую надпись на могиле»:
       Если ты не вор и не громила,
       Если ты влюблен и счастлив с другом —
       Приходи сюда! Моя могила,
       Гражданин, к твоим услугам…
       А французский писатель восемнадцатого века Жан Франсуа Мармонтель советовал: «Неплохо было бы, чтобы каждый еще в ранней молодости заготовлял себе эпитафию, а остальную часть жизни старался быть достойным ее». Выше знамя предсмертных откровений? С чистой совестью — в безвозвратные края? Нет, лучше усмешка Петрония:
       Благочестивый мудрый верный он вышел
       из маленьких людей оставил тридцать
       миллионов сестерциев
       и никогда не слушал
       ни одного философа.
       Будь здоров и ты также.
       Ну конечно же! Как не вспомнить стихи персидского поэта, которые мне как-то на пирушке прочитал декан факультета востоковедения Ереванского университета Гурген Меликян:
       Я камнем умер и растением восстал,
       Растеньем умер, диким зверем стал,
       И, зверем умерев, теперь я человек,
       Зачем же мне скорбеть, что мой недолог век!
       Джелалэддин Руми сказал. А декламировал профессор на языке оригинала. И так стихи звонко и торжественно звучали, такой бодрящей музыкой, что мнилось — бесконечно земное бытие.
       Крутой наказ гранита… Надменность мрамора… Жалкое хныканье безродного камня… Постскриптум, разменивающий золото вечного молчания на серебро изреченных истин и медяки банальных жестов.
       


Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera