Сюжеты

МАРИНА ЦВЕТАЕВА: ПРЕЖДЕВРЕМЕННАЯ ЖИЗНЬ

Этот материал вышел в № 74 от 07 Октября 2002 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

ПРЕЖДЕВРЕМЕННАЯ ЖИЗНЬ Наша память избирательна. Она хорошо помнит заслуги личности перед государством. И плохо — человека перед человеком, обществом. Иду по Москве. На каждом шагу — мемориальные доски. Но — кому?! «Здесь жил выдающийся...


ПРЕЖДЕВРЕМЕННАЯ ЖИЗНЬ
       

      
       Наша память избирательна. Она хорошо помнит заслуги личности перед государством. И плохо — человека перед человеком, обществом.
       Иду по Москве. На каждом шагу — мемориальные доски. Но — кому?! «Здесь жил выдающийся советский поэт…». Может, как советский — и выдающийся, но как поэт — так себе... Однако — притронный: состоял при дворе Ленина, Сталина, Брежнева... Поэтому и уважили.
       То же — с памятниками. Большинство бронзы отдано служивым людям. У кого — вместе с даром или вместо дара — должность. В ком при минимуме горения было максимум прислуживания.
       Почему наши памятники больше памяти? (Особенно у коммунистов — всегда больше!) Соотношение памятников и памяти так важно… На этом соотношении все держится! Это как баланс жизни.
       Память должна быть больше памятника. Как чувств в сердце должно быть больше, чем слов…
       
       Очная ставка Есть с Нет
       Случай свел меня с Лилей Нургатиной, заместителем главы администрации города Елабуги. Естественно, первое, что спросила: «А музей Цветаевой у вас есть?».
       Оказалось, дом, где жила последние свои дни Цветаева, сохранился, и его можно выкупить и сделать там музей и много еще чего для памяти Марины Цветаевой…
       Так родился совместный проект Елабуги и «Новой газеты»: «Пространство, в которое вернется Марина Цветаева».
       Почему мы решили осуществить этот проект? Просто потому, что пространство Марины Цветаевой — это наше пространство.
       С первых дней девиз «Новой газеты»: УМЕНЬШАТЬ СТЕПЕНЬ ОДИНОЧЕСТВА. А Марина Цветаева погибла от одиночества. Очень долго на родине у нее не было имени, памяти, любви. Наш долг — все это ей вернуть. Построить музей как ДОМ, ИЗ КОТОРОГО ОНА УШЛА.
       Мы знаем: зло делается само собой. А добро — специально. Добро требует усилий. И — память. «Друг есть действие», — говорила Цветаева. И любовь есть действие. И — память.
       Из цветаевских дневников 1918 года: «Дать, это не действенность наша! Не личность наша! Не страсть! Не выбор! Нечто, принадлежащее всем (хлеб), следовательно (у меня его нет), у меня отобранное возвращается (через тебя) ко мне (через меня — к тебе). Хлеб нищему — восстановление прав… Брать — стыд, нет, давать — стыд. У берущего, раз берет, явно нет; у дающего, раз дает, явно есть. И вот эта очная ставка есть с нет… Давать нужно было бы на коленях, как нищие просят».
       Мы учимся отдавать на коленях… И Дом Марины Цветаевой — на самом деле Дом Памяти для всех нас. Чтобы от нас — не уходили. Чтобы мы не вычеркивали. Чтобы государство не навязывало нам память и памятники. Чтобы не государство, а мы выбирали. Сами.
       Поэтов, которых следует любить.
     
       Лучше рано. Чем — никогда
       Начну с конца. С Елабуги.
       Белый пряничный город, большая серьезная река Кама, старые бревенчатые дома. Воскресенье, 17 августа 1941 года. Белый — от яркого солнца — день.
       Говорят, Елабуга Марину Цветаеву сразу чем-то напугала. То ли захолустностью. То ли предчувствиями. (Белый город. Белый день. Так перед смертью надевают чистое, белое.)
       Ровно через две недели, 31 августа, тоже в воскресенье, опять же средь бела дня, залитого солнцем, она повесилась в сенях дома № 20 по улице тогда Жданова.
       
       Что происходило с Цветаевой в этом маленьком татарском городе? Стало ли что-то последней каплей? Или все уже было предрешено?
       Когда в ее жизни началась Елабуга? Как — из чего — плелась та веревка?
       О Черной речке мы знаем все. А что — о Елабуге? Конечный это пункт? Или — отправной? Точка? Многоточие? Или — тире? (Цветаева любила тире. Большое тире. Длиною в годы.)
       Послезавтра, 9 октября 2002 года, Марине Цветаевой исполняется 110 лет. Мы любим отмечать дни рождения поэтов. Юбилеи — особенно! А дни смерти — как-то не очень… Избегаем. Боимся?
       Но 9 октября 1892 года в Москве родилась просто девочка. А 31 августа 1941 года в Елабуге погиб поэт.
       В свою жизнь она не пустила ни одной случайности. Даже самой малой. Тем более не могла быть случайной смерть — последнее ее земное дело. Все связано со всем. Одной веревкой? Да, той самой, елабужской…
       Раннее сиротство. И — не в первом поколении. Марине — тринадцать, когда в тридцать семь лет от чахотки умирает мама, Мария Александровна Мейн. А бабушка по материнской линии — в двадцать семь, и единственному ее ребенку — всего три недели от роду. И прабабушка прожила мало. И первая жена отца, Варвара Дмитриевна, ушла из жизни совсем молодой, после рождения первого сына.
       Ранняя обида на «недостаточность любви». («Я у своей матери старшая дочь, но любимая — не я. Мною она гордится, вторую — любит».) Себя называла «узником детства», а свою семью — «союзом одиночеств». Семья была «сборной», «невыправленной». Мама — семнадцатилетней — полюбила женатого человека. Сама разорвала с ним. (Не переставая любить!) И вышла замуж за Ивана Владимировича Цветаева, овдовевшего друга отца с двумя маленькими детьми. Ему — 44 года. Ей — 22. И он любит свою умершую жену. Ту, которая никогда его не любила, а любила — до смерти! — другого.
       Объясняя свои неудачи этими «раннестями» — не жалуется. Напротив! Еще по одному «раннему» тоскует: «Внутренняя — нет, тоже внешняя! — ибо внутренние у меня были только удачи — несвоевременности моего явления — что€ бы на двадцать лет раньше». Мало ей всего «раннего», еще бы раньше родиться!
       Внутренние были только удачи... Какой апломб! Но ведь — чистая правда. Внешняя жизнь поэта может быть разной. Внутренняя должна — обязана! — быть только удачной.
       Последний аккорд: «Не знаю, сколько мне еще осталось жить, не знаю, буду ли когда-нибудь еще в России, но знаю, что до последней строки буду писать сильно, что слабых стихов — не дам». И — мольба: «Господи, дай мне до последнего вздоха пребыть ГЕРОЕМ ТРУДА».
       Запись 1938-го. Россию увидит через год. До последнего вздоха остается три года.
       «Господи, дай!..» И Бог: «На!!! Но за это — ВСЕ!»
       ВСЕ-ВСЕ-ВСЕ — ЗА ЭТО.
       Хорошо. Согласна. Не торговалась ни секунды. Все отдала. По всем счетам заплатила.
       К платежам — еще не раз вернемся.
       
       Но последнее добавление к «раннему»: все-таки в 48 лет — это ранняя смерть!
       
       Перекати-жизнь
       После родительского на Трехпрудном у Цветаевой никогда больше не было своего дома. Десятки чужих квартир — в Москве, Берлине, Праге, Париже, чешских, французских, русских деревнях… Вечная скиталица. Вечная странница.
       Москва 1939-го. Муж и дочь уже в тюрьме. И Марина Ивановна ощущает — особенно болезненно и остро! — какое же это счастье: жить вместе с родными людьми. («Так просто — рядом. Присутствие за стеной. Шаги в коридоре. Иногда — стук в дверь. Сознание близости, которое и есть близость. Одушевленный воздух дома».)
       Одушевленный воздух дома… Но — ни дома, ни его одушевленного воздуха…
       1940-й год. Ей с сыном некуда приткнуться. Абсолютно негде жить. Ходят по Покровскому бульвару взад-вперед, валятся с ног от усталости…
       31 августа 1940-го — ровно за год до гибели! день в день! — Марина Цветаева пишет подруге: «… мой отец поставил Музей Изящных Искусств — один на всю страну — он основатель и собиратель, его труд 14-ти лет… О себе говорить не буду, нет, все-таки скажу — словом Шенье, его последним словом: El pour tant it y vait guel-guel chose la… /все-таки здесь что-то было/ (указал на лоб)...
       Я не могу вытравить из себя чувства — права. Не говоря уже о том, что в бывш. Румянцевском музее три наши библиотеки: деда — Александра Даниловича Мейна, матери — Марии Александровны Цветаевой и отца — Ивана Владимировича Цветаева. Мы Москву — задарили. А она меня вышвыривает: извергает».
       Надо было сильно довести, чтобы она, гордая и высокомерная, стала так возмущенно жаловаться… Она, которая никогда не коллекционировала обид. Но дело не в обидах как таковых. А в том, что «было что-то» и подо лбом, и в сердце («для меня нет ни одной внешней вещи, все — сердце и судьба»), и чувствовала (пред-чувствовала), к чему все идет, и в чем должно сойтись… (О высокомерии, между прочим, говорила: «Высокомерие — мерять высокой мерой».)
       
       Всяк дом мне чужд,
       Всяк храм мне пуст,
       И все — равно, и все — едино.
       Но если на дороге — куст
       Встает, особенно — рябина…
       
       …31 августа этого года в Елабуге у могилы Марины Цветаевой было много веток рябины.
       
       «Париж—Елабуга»
       В 1922 году из Москвы в эмиграцию Марину Цветаеву провожал один человек.
       Через семнадцать лет, в 1939 году, из Парижа в Россию на ее проводы не пришел никто.
       Цветаева знала: то был поезд «Париж—Елабуга». На перроне сказала: «Сейчас уже не страшно, сейчас уже — судьба».
       В Москве Цветаеву встречала только дочь Аля. Муж, Сергей Эфрон, болел. Уже почти два года не вставал с постели: сердце. От М.И. это скрывали. Скрыли и то, что два года назад, в 1937-м, арестовали ее сестру Асю.
       Сергей Эфрон и Аля жили в Болшево, пригороде Москвы. Там были расквартированы агенты НКВД и их семьи.
       Из дневника: «Постепенное щемление сердца…
       Посудная вода и слезы. И отвычный деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь Сережи. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня — не успеваю слушать: полны руки дела… Погреб: 100 раз в день.
       Когда писать?
       Впервые — чувство чужой кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз. Не за кого держаться. Начинаю понимать, что Сережа бессилен, совсем, во всем».
       Кстати, о дневниках.
       Всю жизнь она вела их каждый день. А по приезде в Россию больше года даже не прикасается к тетради. Ни строчки!!! И это — она! Которая собой (душой) была только в тетрадях.
       Вернулась в Россию 18 июня 1939 года. Первую запись в дневнике сделала 5 сентября 1940-го: «Все уродливо и страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Вздор. Пока я нужна… но, господи, как я мала, как я ничего не могу! Доживать — дожевывать. Горькую полынь».
       Так — до самой Елабуги.
       Выбор: или доживать, дожевывать горькую полынь, или…
       Когда-то написала: уметь умирать — суметь превозмочь умирание — то есть еще раз: уметь жить.
       Дальше — уже по-французски, на языке формул:
       Нет уменья жить без уменья умирать.
       Уменье умирать обратно уменью жить.
       Нет уменья жить, есть уменье умирать.
       В уменье жить явно не преуспела. Да и есть ли вообще — это уменье? Чью жизнь можно назвать умелой? И подошла бы она — даже самая умелая — Марине Цветаевой?
       Значит, остается одно: уменье умирать.
       «Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче, чем я. Боюсь всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя, своей головы, если эта голова — так преданно мне служащая в тетради и так убивающая меня в жизни. Никто не видит, не знает, что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк…»
       Год ищет глазами крюк… Что это был за год? Год назад: 27 августа 1939-го арестовали Алю, а через полтора месяца, 10 октября, — Сергея Эфрона. Всего два месяца — с июня по август 1939-го — семья была вместе.
       
       «Сегодня, 26 сентября по старому (Иоанн Богослов), мне 48 лет. Поздравляю себя: 1) (тьфу, тьфу — тьфу!) с уцелением, 2) (…) с 48-ю годами непрерывной души».
       Это был последний ее день рождения.
       
       От первого взгляда. До последнего вздоха
       Как Сергей Эфрон стал агентом НКВД? И — сколько в том его вины, а сколько беды?
       Он был романтиком. Брат милосердия на Первой мировой войне. Доброволец в стане белых. Играл в театре у Таирова. В Париже снимался в кино. Пытался издавать эмигрантские газеты и журналы.
       Очень болел: с юности очаги в легких, печень. Был нервен, истощен. А главное: болел Россией, не мог без нее жить, хотел ей служить. Отсюда — евразийство и Союз возвращения на Родину, который был тесно связан с НКВД.
       Эфрону поручили выследить бывшего советского разведчика Рейсса. Его убьют. Эфрон будет вынужден бежать. И окажется в Москве, в Болшево. Говорили, что Сергей не думал, что Рейсса убьют, не верил в это.
       Сосед по болшевской даче вспоминал: еще до приезда Цветаевой из комнаты Эфрона раздавались его громкие отчаянные рыдания. Значит ли это, что он уже ВСЕ понимал? И почему тогда звал жену с сыном в Москву? Мог ли тормознуть, дать знак — не ехать? Вряд ли. Переписка контролировалась НКВД…
       ...Они встретились в Коктебеле, у Волошина. Ей было 18 лет, ему — 17. Он сидел «на скамеечке перед самым морем: всем Черным морем».
       У него — туберкулез. Он убит трагической гибелью родных. (В Париже умер отец, повесился младший 14-летний брат и в ту же ночь, на том же крючке, — мать, Елизавета Петровна Дурново, знаменитая народоволка). Он серьезен не по годам. Одинок. И у него глаза «цвета моря». Цветаева: «Я тут же решаю никогда, что бы ни было с ним не расставаться и в январе 1912-го выхожу за него замуж».
       Через семь месяцев 5(18) августа у них рождается дочь Ариадна (Аля). А 13 апреля 1917 года — дочь Ирина.
       Четыре года — с 1918-го по 1922-й — Цветаева ничего не знает о муже. Он — в стане белых. Она — одна с двумя маленькими дочками в голодной и разоренной Москве. Февраль 1920-го: умирает дочь Ирина. Цветаева в отчаянии. Пишет мужу в никуда: просит простить, обещает родить сына. «Если Бог сделает это чудо — оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака». И двадцать лет спустя, в Париже незадолго до отъезда в Россию, перебирая свои записи и найдя эту, сделает на полях пометку: «Вот и пойду — как собака. МЦ. 17 июня 1938 г.»
       На допросах в Бутырской тюрьме Сергей Эфрон вел себя мужественно. Ни на кого никаких показаний не дал. (Случай по тем временам редкий!)
       
       Она любила его с первого взгляда и до последнего вздоха.
       
       Дочь скажет: «У матери было много романов. Реальных и нет». Но через «скамеечку у моря» Марина Цветаева никогда не сможет переступить. И из России в 1922 году уедет за мужем. И в Россию 1939 года вернется за ним. И сына — обещанного в Москве гражданской войны — к нему привезет.
       Из предсмертного письма сыну: «Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты…»
       Почему: если увидишь?! Чувствовала, что никто уже никого никогда в их семье не увидит?
       
       Жизнь и смерть давно беру в кавычки
       В 17 лет Марина Цветаева пыталась покончить с собой. Поэтому в Елабуге больше всего боялась «недоповеситься». Писала в предсмертном письме: «Не похороните живой! Хорошенько проверьте».
       Всегда хотела понять смерть. Думала о ней неотступно, серьезно, со всей своей «безмерностью в мире мер». На краю, за край, через край….
       «Я не хочу на грудь, всегда в грудь! Никогда — припа€сть. Всегда пропа€сть. (В про€пасть)». Так — в любви. В дружбе. В стихах. И о смерти хотела знать все изнутри, из груди. И — заранее.
       1922 год. Уже — эмиграция. Не разоренная Москва — благополучный Берлин. И вдруг — стихотворение «Балкон».
       Ах, с откровенного отвеса —
       Вниз — чтоб в прах и в смоль!
       Но прежде: «выдышаться в стих». Выдышалась — и… «Взмыв — выдышаться в смерть!»
       Однако: сначала — взмыв! Не вниз, а вверх. Такие у нее балконы…
       ***
       Умерла ровно за сорок дней до своего сорокадевятилетия. Все сразу: смерть и воскресение.
       ***
       Смерть по Цветаевой — не конец («ничего смертного в ней нет»), а начало («где все с азов, заново»).
       Спрашивает умершего Рильке: «Не один ведь рай, над ним другой ведь рай?» и: «Не один ведь Бог? Над ним другой ведь Бог?»
       Теребит. Уточняет. Нащупывает. Ничему не верит просто так.
       «Жизнь и смерть давно беру в кавычки, Как заведомо пустые сплеты». Или: «Жизнь и смерть произношу с усмешкой». Или: «Нет ни жизни, нет ни смерти — третье, Новое». И вот это «третье, новое» надеется «догнать при встрече».
       
       В три года Цветаева увидела картину «Дуэль»: Пушкин умирает на снегу. С тех пор «поделила мир на поэта — и всех». Сама выбрала поэта. И говорила только — поэт. Никогда: поэты. («Ибо множественного числа — нет, всегда — единственное».)
       Была уверена: поэт не может служить власти — потому что он сам — власть. Силе — потому что он сам — сила. Народу — потому что он сам — народ. Единственный, кому поэт на земле может служить, — это другому, бо€льшему поэту.
       И служила другому поэту — почти каждого почитая за бо€льшего! — с какой-то рьяной истовостью, радостью, рвением. Без намека даже на дурное соревнование.
       Обращаясь к живым — к Ахматовой, Пастернаку, — умоляла: «Только живите!» А мертвых — воскрешала. На смерть абсолютно каждого умершего поэта — друга или родного врага — писала стихи, поэмы, эссе. Оставила нам блестящие портреты Волошина, Маяковского, Есенина, Андрея Белого, Блока, Брюсова… Всех помянула. Запечатлев — каждому поставила памятник.
       Воскресая с каждым — умирала с ним. И некоей «утерей своей земной достоверности» платила за «утверждение свое в мире тех».
       Сказала однажды так просто и так страшно: «Я свою тень посылаю вперед — и здесь плачу€!». (Опять к вопросу о платежах. За все платила. Всегда. И — вперед.)
       А потом настал ее черед.
       
       Елабуга, август 1941-го
       Итак, 17 августа 1941-го Цветаева с сыном по реке Каме приплыла в Елабугу.
       Говорят, придя к Бродельщиковым на Жданова, 20, с порога сказала: «Все! Эту беру».
       Крошечная комнатка. Метров шесть. Перегородка не доходит до потолка. Вместо двери — занавеска. Кровать отдала сыну, себе — неудобный топчан.
       Хозяйку звали Анастасия Ивановна. «У меня сестра Анастасия Ивановна», — сказала Цветаева. (С сестрой не виделись уже 13 лет. Последний раз — в 1928 году, в Париже. Известие о смерти Марины Ася получит в лагере в 1943-м, два года спустя.)
       Целыми днями бродила по городу в поисках работы. Заходила в районный отдел народного образования, в педагогическое училище, в горсовет. Везде — отказ.
       У сына в дневниках есть странная запись: «20 августа М.И. была в горсовете и работы там для нее нет, кроме места переводчицы с немецкого в НКВД». Но в горсоветах — даже сталинских! — не предлагали работать в НКВД. Значит, не в горсовете делали это предложение. (По одной из версий: Цветаева покончила с собой, потому что сразу по приезде в Елабугу ее вызвал местный уполномоченный НКВД и потребовал «помогать»: то есть доносить.)
       Была очень молчалива. «Только курит и молчит», — вспоминает хозяйка. У окна часто стояла. Вещи не разбирала. Как будто тут не собиралась жить или вообще… «Вот немножко постоит у окна и, хоть усталая, дальше пойдет».
       Войной была очень напугана. Боялась, что сына заберут на фронт и убьют. (Так оно и случилось.) Страшно переживала, что фашисты захватили ее любимые города — Прагу и Париж.
       
       Мимо дома по вечерам маршировали красноармейцы. И Цветаева как-то сказала: «Такие победные песни поют, а он все идет и идет…»
       24 августа уехала в Чистополь.
       Сохранился один чистопольский документ:
       «В Совет Литфонда.
       Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда.
       М. Цветаева
       26 августа 1941 г.»
       Заявление у нее приняли, но сказали, что место посудомойки одно, а желающих его получить много…
       
       В Чистополе Цветаева много ходила. И у нее ужасно разболелись ноги. Вернулась в Елабугу совершенно разбитой.
       Но 30 августа пошла пешком куда-то далеко за Елабугу, в овощной совхоз. Предложила председателю вести переписку, оформлять бумаги.
       — У нас все грамотные! — резко ответил председатель.
       Но дал на прощание 50 рублей. («Просто так, чтобы не отпускать ни с чем».)
       Она ушла, оставив деньги на столе.
       
       Хозяйка вернулась домой первая. Дверь сеней была закрыта изнутри.
       Цветаева висела невысоко над полом. На гвозде, вбитом вбок в поперечную балку. Три прощальных письма — рядом. Решительных. Обдуманных. Почти спокойных.
       В 1935 году, упрекая Пастернака, что тот, будучи в Париже, не проведал своих родителей в Лондоне, Цветаева писала, что она бы поезд на себе повезла, но поехала бы… И далее: «Я, когда буду умирать, о ней (о себе) подумать не успею, целиком занятая: накормлены ли мои будущие провожатые, не разорились ли близкие на мой консилиум, и м.б. в лучшем эгоистическом случае: не растащили ли мои черновики».
       Поэты не говорят зря.
       Цветаева оставила 150 рублей. На собственные похороны и на билет сыну в Чистополь.
       А на плите — полную сковородку жареной рыбы.
       
       Елабуга, август 2002-го
       Анна Георгиевна Полтанова живет в «цветаевском доме» с 1971 года.
       «Нет, я не у Бродельщиковых купила, у Гурьевых. Бродельщиковы еще раньше его продали. Мучил их этот дом. Люди все шли и шли к нему. Просили: покажите гвоздь, на котором Цветаева повесилась, или отдайте нам этот гвоздь… Хозяин не выдержал: выковырял тот гвоздь, отослал дочери Цветаевой, а она, кажется, сдала в архив…
       Старик Бродельщиков часто сюда приходил. Посидит, помолчит, повздыхает. Продал дом, а не мог с ним расстаться. С ним или с тем, что тут случилось… Когда умер Бродельщиков, мы деньги ему на похороны всей улицей собирали. Хотя он уже совсем в другом месте жил».
       А.Г. — небольшого роста, круглолицая, на старушку не похожая, бодрая, крепкая. Себе на уме. Дом продать не прочь. Но боится продешевить. Поэтому сначала коттедж взамен требовала, потом несколько квартир — и сыну, и дочери…
       Зовет в дом, проводит по комнатам.
       «Вот здесь — за занавеской — она жила с сыном. Но тут все не так, как тогда было, дом переделали уже не раз. Хотите — фотографируйте. Я разрешаю. Но это потому, что вы с начальством пришли. А так просто, с улицы, я к себе не пускаю, боюсь. Мне и грозили, и угол дома поджигали. Одна женщина так ломилась… Пустите, говорит, я посижу у окна, как Цветаева, и покурю. И ножом мне угрожала. Ее даже в милицию забрали, она страшно шумела. Потом мужчина какой-то с дубиной пришел. По воротам как хлобыстнет… Я, неузнаваемая, прибежала, закрылась. А он кричит: «Открой окно. Я в окно влезу. Хочу посмотреть, как Цветаева жила». Ужас!!!
       И на кладбище у ее могилы «прикаченных» много. На коленях стоят. Руки кверху… Первые годы такого не бывало. А теперь Цветаеву знают. И никому ее любить не запретишь».
       
       Елабуга — город маленький. Всего 80 тысяч жителей. Глава города — Ильшат Рафкатович Гафуров — человек молодой (41 год), энергичный. И команда его — тоже молодая и очень творческая. В ней каждый сам по себе, но не один. И идеи рождаются не просто ради идей, а чтобы воплотиться в реальные дела.
       МАРИНА И ЕЛАБУГА… Эти отношения — сплошная драма и рана. Из-за Цветаевой Елабугу считают про€клятым (или прокля€тым) местом. А старики здесь еще совсем недавно сердились: «Опозорила город!». «Другие приезжие жили, и ничего, а тут Елабуга виновата — не помогли». Ни в школах, ни в тамошнем пединституте Цветаеву не изучали. И даже имя ее каких-нибудь 20—30 лет назад елабужцы произносить избегали.
       И вот примерно год назад Гафуров и его команда решили поставить в Елабуге Марине Цветаевой памятник. И не просто памятник. И не только памятник. Задумали целый комплекс.
       «Памятник — на том месте, где она покончила с собой, рядом с тем домом… А дорога от него ведет к храму — Покровскому собору. Там мы ее отпевали. Получили на то благословение Патриарха. Понимаете, нам очень важно было это соединить: Дорогу, Дом Смерти и Собор. Так увековечить утрату…»
       Гафуров осторожно подбирает слова. Боится показаться сентиментальным или пафосным.
       «Дом ее мы обязательно выкупим. Создадим там музей. Еще мечтаем собрать хорошую библиотеку Серебряного века. Чтобы люди побольше о Цветаевой знали: и то, что она сама писала, и то, что о ней… Чтобы не так, как сейчас: те, кто возраста Марины Ивановны, собираются и спорят… А чтобы с детей все начиналось, в школе, чтобы Цветаеву читали и в вузах, чтобы студенты курсовые и дипломные работы писали… В этом году Цветаевские чтения проходили на базе нашего пединститута, ректор Валеев организовывал. И чтения были международные: приехали цветаеведы и музейщики со всей России и ученые из Италии, Японии…»
       Очень взволнованно: «Не мы и не Елабуга виноваты в том, что произошло здесь 31 августа 1941 года. А если и виноваты — должны реабилитироваться… Чиновничья жизнь не такая длинная. Я главой здесь — пятый год. Но кто знает, сколько осталось… Надо успеть много сделать. Поэтому постоянно говорю своей команде: усилим работу в несколько раз, оставим после себя что-нибудь хорошее…»
       Первым, кто поддержал инициативу елабужцев по увековечиванию памяти Марины Цветаевой, был президент Татарстана Минтимер Шаймиев. Правительство Татарстана выделило 3 млн рублей. Еще столько же собрали сами елабужцы. Деньги давали и предприятия, и отдельные состоятельные люди. (Виноватые скобки: Москва —пока! — ни копейки.)
       А в самый разгар работ Ильшату Гафурову переслали из Москвы письмо… Отдельные (ну очень отдельные, однако семнадцать подписей!) музейщики и цветаеведы гневно протестовали против памятника Марине Цветаевой в Елабуге. Мол, прах ее надо вернуть на родину (в Москву), могилу сдвинуть (куда? тоже в Москву?), с памятником нельзя спешить (первый в мире памятник Цветаевой — и где? в какой-то Елабуге!). И вообще — не трогайте овраг рядом с ее домом, по этому оврагу она ходила… (Странно, протестующих гораздо больше дающих. Но разве так важно, куда она возвращается. Ведь главное — вернется!)
       Какой прах — на родину? Праха-то нет. Могила условна. А овраг тут при чем? Этот овраг таким «гадюшником» был… Но его не уничтожали, напротив, сохранили. Камнями ручьи выложили, траву посадили, мостики и переходы сделали, ограду — из елабужского кованого железа, скамеечки поставили, чтобы люди могли посидеть тут, подумать… И, оказывается, все это — кощунство, наша Цветаева, а не ваша, отдайте, отстаньте…
       «Нет, мы не стали впадать в дискуссию. Чего спорить? Не нравится — сделайте свое. В другом месте, в другом городе, по-другому… А ведь Марина даже в этой ситуации людей облагодетельствовала! У домов асфальт положили, инженерные сети заменили, воду, газ, центральную канализацию, телефонную сеть — все на соседних улицах заново сделали. Этого в планах города вообще не было. И местные жители сами помогали. Кто лопатами, кто граблями, кто вениками…»
       А неподалеку от памятника установлен камень. На нем будут выбиты имена тех, кто дает средства на создание мемориала.
       Так вот вам и развитие темы МАРИНА И ЕЛАБУГА: поэт воздвигнул монумент городу, а город ставит памятник поэту.
       
       «Я, когда не люблю, — не я…»
       Одна. Всю жизнь одна. Везде — чужая. Всем — чужая.
       «…ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с «политиками», а я и с писателями, — не, ни с кем, одна всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей, — без круга, без среды, без всякой защиты, причастности, хуже, чем собака, а зато —
       А зато — все».
       Зато — что? А — ВСЕ! Дар — за это! Но раз голос дан — «все остальное взято».
       Из письма — к мужу: «Ах, Сереженька! Я самый беззащитный человек, которого знаю. Я к каждому с улицы подхожу вся. И вот улица мстит». И — из другого письма: «Я — не для жизни. У меня все пожар! … Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек… Все спадает, как кожа, а под кожей — живое мясо или огонь… Я ни в одну форму не умещаюсь — даже в наипросторнейшую своих стихов! Не могу жить… Все не как у людей… Что мне делать — с этим?!. — в жизни».
       Так вот: она, «ободранный человек», для которого «лучше потерять человека всей собой, чем удержать его какой-то своей сотой», только и делала, что теряла. Любовь — все время! — где-то на стороне. Если и бывала счастливой — то очень коротко.
       «Дайте мне покой и радость, дайте мне быть счастливой. Вы увидите, как я это умею!» Как я это умею… Настоящий крик отчаяния.
       Признавалась: «Я, когда не люблю, — не я». (Из письма от 17 ноября 1940 г. За 9 месяцев до Елабуги.)
       Очень хотела быть собой.
       
       Потерянная могила
       Какой у нее был — нет, не выбор — выход? Приобретать «опыт унижения»?
       Ей надо было или приживаться в камере, безумие и беззаконие считать мерой вещей. Или… Она не могла допустить лепку себя по образу и подобию тюремщика.
       В Бедламе нелюдей
       Отказываюсь — жить.
       Еще весной тридцать девятого года написала эти строки. За два с половиной года до Елабуги.
       
       Да, все решила сама. Сама все сделала. Своею собственной рукой.
       Но писала: «Пушкин был негр. Русский поэт — негр, поэт — негр, и поэта — убили. Какой поэт из бывших и сущных не негр, и какого поэта — не убили?»
       Поэтому: сама — а все равно убили. Достоверно знаем: повесилась. А говорим: погибла. Потому что была поэт. А какого поэта — не убили?
       Простите, нельзя говорить: была поэт. Раз была — значит, есть.
       
       Это должно было случиться: чтобы могила ее затерялась.
       Сама себе напредсказывала, наколдовала, напророчила:
       Веселись душа, пей и ешь,
       А настанет срок —
       Положите меня промеж
       Четырех дорог…
       
       Высоко надо мной торчи,
       Безымянный крест…
       В 1960 году, после сталинских лагерей, Анастасия Ивановна Цветаева приехала в Елабугу. Все кладбище обходила, по многу раз, по многу дней подряд. Нет нигде сестриной могилы... Почти за оградой — четыре безымянных захоронения 1941-го. Там и поставила Анастасия Ивановна самодельный крест (безымянный, просто у ограды нашла) и табличку к нему прикрепила: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Цветаева».
       Через десять лет Союз писателей Татарстана поставил Марине Цветаевой на елабужском кладбище гранитный памятник.
       Сегодня в Елабуге хотят вернуть Цветаевой «безымянный крест». Не вместо памятника, конечно, а где-то рядом, «в той стороне кладбища»… или просто в той стороне… «промеж четырех дорог»…
       Так, когда-нибудь, в сухое
       Лето, поля на краю,
       Смерть рассеянной рукою
       Снимет голову — мою…
       Все опять — сошлось. Сбылось — до точки, до запятой. В сухое лето. Снятая из петли голова…
       
       В Париже Марина Цветаева пишет поэму «Перекоп». Кто-то при ней в разговоре о Добровольческой армии говорит: «Через десять лет — забудут!». Цветаева отвечает: «Через двести — вспомнят».
       Вот размеры, которыми жила: сто лет, двести…
       Ходасевич советовал ей сделать на двери табличку: «Живет в пещере, по старой вере». Была вызывающе, сознательно, агрессивно не-современна. («Мимо родилась времени». «Время! Я тебя миную».)
       
       В советское время один елабужский чиновник выбивал в Москве деньги на какой-то завод. Деньги не давали. И тогда чиновник в отчаянии закричал: «Ну как вы не понимаете, что такое Елабуга! У нас же Цветаева повесилась!»
       Аргумент посчитали убийственным и денег дали.
       
       В 1931 году Цветаева писала: «В конце концов, я не могу ехать в Россию… там они будут иметь удовольствие… прикончить меня. Я там не выживу, поскольку нарушение закона — моя страсть (а там достаточно того, что можно нарушить!)».
       В семье тоже одинока. Во Франции выросла и отошла от нее дочь. Муж весь в своих просоветских делах. Сын грезит о Днепрострое. И муж, и дочь, и сын хотят в Россию. А она? («Там этого же Мура у меня окончательно отобьют, а во благо ли ему — не знаю. И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей — там мне их и писать не дадут».)
       А можно ли ее Муру ехать в Россию? Нет, ему — надо.
       И об этом — в ее «Стихах к сыну»:
       «Езжай, мой сын, в свою страну», «В свой край, в свой век, в свой час…» Ударение — на свой. И тут же: «в без-нас страну».
       Но почему он, ее сын, должен ехать в Россию? Чтобы избежать участи сытых и пустых.
       Столько от бедности страдала, а богатства никогда не пожелала. Ни себе, ни сыну. Почему? Да потому что: жизнь на высокий лад. Которая необязательно должна быть бедной. Но никогда — пустой!
       Куда возвращается — знала. Никаких иллюзий. Никаких надежд.
       «Безродность, безысходность, безраздельность, безмерность, бескрайность, бессрочность, безвозвратность, безоглядность — вся Россия в без».
       И перед самым возвращением призналась в одном письме, что хотела бы быть дочерью маленькой страны. Достала ее наша география!
       
       
       Печальная арифметика
       Марина Ивановна Цветаева умерла 31 августа 1941 года. Могила условна.
       Через полтора месяца, 16 октября 1941 года, в московской тюрьме расстреляли ее мужа — Сергея Яковлевича Эфрона. Ему тоже было 48. (Кстати, они родились в один день — 26 сентября по старому стилю, 9 октября — по новому. Сергей Яковлевич был на год моложе жены, однако ровно за неделю до смерти догнал, сравнялся с нею возрастом.) Могилы нет.
       Сын Георгий (Мур) погиб в 1944 году под Витебском. Ему было 19 лет. Могила братская, условная.
       Дочь Ирина умерла в 1920 году. В два года. Могила неизвестна.
       Дочь Ариадна (Аля) умерла 26 июля 1975 года в Тарусе. Ей было 64 года. Шестнадцать лет провела в ГУЛАГе. Жила одна. Детей не было.
       
       Когда 1 февраля 1925 года в Праге родился сын, Цветаева записала в дневнике: «Мальчиков баловать надо, им, может быть, воевать придется».
       Трое детей было у Марины Ивановны Цветаевой. А бабушкой так и не стала. По ее линии род прервался. Никаких наследников.
       Но была сестра, «полублизнец»… Которая прожила очень долгую жизнь. Будто за всех постаралась.
       Анастасия Ивановна Цветаева скончалась в Москве 5 сентября 1993 года, за три недели до своего 99-летия.
       
       31 августа 2002 года в Елабугу приехала Ольга Андреевна Трухачева. Внучка Анастасии Ивановны Цветаевой. Внучатая племянница Марины Ивановны.
       Когда открывали памятник ее знаменитой тетке, Ольга расплакалась.
       «Наверное, это должны были сделать мы, семья… или Москва… но спасибо вам за то, что это вы… первыми… за нас… за всех… спасибо».
       
       Почтительные татары
       А сама Елабуга мне понравилась. Очень зеленый и очень чистый город.
       Покатая Покровская улица — вся из купеческих домов. Ладных, высоких, будто на цыпочках стоящих. С огромными арками, затейливыми решетками, чудо-мозаикой. Третье столетие стоят эти дома, и сколько еще будут…
       Покровская улица пересекается с Малой Покровской — той, где жила Цветаева. Интересно, ходила она по Покровской? Здесь всегда тихо. Говорят, во всем городе будет жуткий ветер, а на Покровской ни один листочек не шелохнется.
       Или — Чертово городище. С татарской крепостью VIII века. Самая высокая точка Елабуги. Вид на Каму, шишкинский лес, просторы и дали. Поднималась ли она на эту гору? Мне говорят, вряд ли. Не до того ей было… Жаль. Не знаю, может ли красота спасти, но поддержать, излечить — по-моему, да.
       
       30 августа 2002 года, вечер. Последние приготовления к торжествам.
       У Ильшата Рафкатовича Гафурова — воспаление легких, лежал в больнице, под капельницей, и только что сбежал...
       Главный архитектор Елабуги Фарид Галеев и скульпторы Александр Головачев и Владимир Демченко просят сфотографировать их на фоне памятника. Кто-то убирает мусор, кто-то подметает… Все очень волнуются, хотя и стараются это скрыть. Вот зам главы по строительству Фарид Ханифов… Все двадцать пять суток, пока благоустраивалась эта территория и устанавливался памятник, о нем говорили: «Он дома не живет, он живет у Цветаевой».
       Смеркается. Елабуга в синей дымке. Памятник накрывают тонким белым покрывалом. Сюр какой-то… Цветаева стоит, как невеста. Нет, непохоже на саван. Скорее — на фату.
       А вокруг — просто люди. Не зеваки, не праздношатающиеся — сопереживающие.
       Замечаю старушку. В белом платочке. С палочкой. Она то на одной скамеечке посидит, то на другой. И неотрывно смотрит на памятник.
       «Только б ребятишки ничего тут не разбили, не поломали… Только б сами люди все сберегли… А то, знаете, такие есть ненавистники, хлебом не корми, дай какую-нибудь красоту нарушить…»
       Старушка вздыхает, потом — с надеждой: «Хотя кто его знает… Вон на площади Ленина никаких гадостей не делают ведь, да? Можэ, и туточки не будут…»
       Помолчав, спрашивает: «Вы случайно не знаете, сколько она лет-то всего прожила, наша Марина?» — «Сорок восемь». Старушка качает головой: «О-хо-хо, мало, мало…»
       Где-то читала: в старомосковских кругах, когда Цветаева вернулась из эмиграции, ее звали только по имени — как императрицу. А в Елабуге добавляют теперь еще: наша.
       
       И все-таки: почему Елабуга? Она ведь могла сделать это где угодно.
       Трудно, конечно, в таких предположениях быть доказательной и убедительной, но мне кажется… Она знала: когда-нибудь здесь, в Елабуге, ее пожалеют.
       Не по плечу похлопают, а по голове погладят. Осторожно, бережно, нежно. Как ребенка. С простой учтивостью сердца пожалеют. Как могут, говоря словами самой Цветаевой, только «почтительные татары».
       Наверное, и подумать об этом не успела. Но — знала. Как всегда, все знала — наперед.
       
       
       P.S. Пастернак однажды сказал, глядя на памятник Тимирязеву: должно быть, неуютно стоять вот так, каменным пеналом, посреди площади, на ветру, и галки садятся тебе на темя, здесь почему-то всегда много галок… Затем помолчал и добавил: впрочем, нам с Мариной это не угрожает, нам памятниками не стоять…
       Зимой сорокового года это было. Цветаева еще была жива.
       Никому из них — ни Пастернаку, ни Ахматовой, ни Гумилеву, ни Мандельштаму — памятника в возлюбленном отечестве нет.
       А Цветаевой — уже стоит.
       
       
Камень в Тарусе
      
       «…я бы хотела лежать на тарусском хлыстовском кладбище, под кустом бузины, в одной из тех могил с серебряным голубем, где растет самая красная и крупная в наших местах земляника.
       Но если это несбыточно… я бы хотела, чтобы на одном из тех холмов, которыми Кирилловны шли к нам в Песочное, а мы к ним в Тарусу, поставили, с тарусской каменоломни, камень:
       Здесь хотела бы лежать МАРИНА ЦВЕТАЕВА».
       В 1961 году — ровно через двадцать лет после гибели Цветаевой — в дом к ее сестре пришел студент-киевлянин. Он решил исполнить мечту своего любимого поэта: накопив в Киеве денег, приехал в Тарусу, был у властей, рассказал цель своего приезда им и начальнику каменоломни (читай: как сегодня бы олигарху!), и этот начальник каменоломни дал — даром! — коричневый камень в три четверти тонны весом. По просьбе студента каменотесы вырезали текст, и вот этот киевский энтузиаст — с огромным трудом! часть пути лошадьми! часть машиной! — повез камень на кладбище. Анастасия Ивановна Цветаева пыталась предостеречь киевлянина: на кладбище ставить такой мемориальный камень нельзя, тем более дочь Марины Ивановны — Аля — в отъезде, может выйти скандал… Но юноша не слушался. Он хотел, чтобы все было, как мечтала М.И.
       На другой день по просьбе Ариадны Эфрон от цветаевской комиссии, членами которой были Эренбург, Паустовский, пришел в райсовет властям протест по поводу установки камня.
       Дальнейшая судьба камня, по словам Анастасии Ивановны Цветаевой, была такова: за ним приехала машина, его с трудом погрузили, повезли по холмистому пути, меняли транспорт, снова везли и, наконец, сбросили в какую-то яму — возле не то автостанции, не то гаража.
       В этой маленькой истории важен не конец, а начало. В память о Марине Цветаевой студент — после стольких трудов и усилий! — поставил-таки камень с тарусской каменоломни. Так, как того хотела Цветаева, — на холме, над Окой. А сколько он простоял — неважно.
       Это пример усилия. И — очень правильного соотношения памяти и памятника. Как ни был велик тарусский камень, «порыв чувств» студента-киевлянина — больше!
       


Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera