Сюжеты

ЧУЖОЕ ДА БУДЕТ НИЗВЕРГНУТО?

Этот материал вышел в № 83 от 11 Ноября 2002 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

 

Борис ПИОТРОВСКИЙ: «Если мы не спасем красоту, то как же она спасет мир?» Эрмитаж — это из детства. Очень личное. Моя варежка в теплой маминой руке. Мимо дворца Растрелли. Мимо Малого и Нового Эрмитажей. Сквозь строй атлантов. Вдоль Зимней...


Борис ПИОТРОВСКИЙ: «Если мы не спасем красоту, то как же она спасет мир?»
       

    
       Эрмитаж — это из детства. Очень личное. Моя варежка в теплой маминой руке. Мимо дворца Растрелли. Мимо Малого и Нового Эрмитажей. Сквозь строй атлантов. Вдоль Зимней канавки, под арку, к Неве. Отец учился в военной академии, и жили мы на площади Урицкого. Так тогда называлась Дворцовая. Эрмитаж был прямо за нашим окном, напротив. Но настоящее ощущение Эрмитажа — безграничного и неисчерпаемого, как Вселенная, и в то же время дарящего каждому свой «уголок уединения» — родилось позже, в зрелости, на первом через много лет после детства свидании. Поднимаюсь по Иорданской лестнице, через множество залов приближаюсь к рембрандтовскому, к «Возвращению блудного сына». И неожиданно для себя, как заколдованный, остаюсь здесь, никуда дальше не иду. Мимо движутся люди. Видеть их глаза во время встречи с Рембрандтом — такое же незабываемое впечатление, как и от лиц на картине, одно за другим проступающих из мглы, словно вырванных оттуда, из багровых глубин времени, светом тревожных факелов… После я много раз бывал в Эрмитаже. Каждый раз у новой, только одной картины. Но Эрмитаж — это не только личное...
       
       Давний, еще доперестроечный диалог с академиком Борисом Борисовичем Пиотровским, одним из легендарных директоров Эрмитажа.
       Диалог этот начался прогулкой по заснеженной Москве рядом с академической гостиницей, продолжился в непривычно пустых залах Эрмитажа в выходной для посетителей день и завершился в рабочем кабинете Пиотровского. Зеленые гобелены, на которых клубилась листва и выглядывала из нее всякая живность. Малахитовые вазы. Мелодично перезванивающие часы. Нева и петропавловский ангел за окном… Извлекаю записи этих давних бесед. И вдруг поражаюсь: как созвучны, оказывается, высказанные тогда Пиотровским мысли нашим сегодняшним тревогам и надеждам.
       Горько, когда вспоминаю, как он говорил о рембрандтовской «Данае»: «Знаете, только однажды я видел ее без рамы и на солнце. Наши специалисты пришли к выводу, что пышная рама забивает внутренний свет картины. Мы решили поменять ее на темно-коричневую. Даже стали так экспонировать. Боже ты мой, сколько протестов пошло и к нам, и в ЦК партии! Мол, мы обедняем мировой шедевр. И кто-то там, в ЦК, решил спор в пользу пышной рамы. Так вот, когда в яркий солнечный день мы в первый раз меняли эту самую раму (дело было на эрмитажной крыше), вдруг увидели, что Даная — не в потоке света, как привычно всеми воспринимается, а в золотом дожде, и каждая его капелька видна».
       Горько оттого, что не о раме ныне уже идет речь, а о возвращении «Данаи» из состояния клинической смерти — не уберегли от непредсказуемого нападения маньяка. Мне доводилось читать, что, мол, есть тут доля вины и Эрмитажа. Но я-то хорошо помню слова Пиотровского о том, что он все время живет в предощущении беды: давно умоляет выделить пуленепробиваемые стекла для наиболее ценных полотен — обещают и… не дают.
       Горько и оттого, что самого Пиотровского уже нет в живых. Но куда горше, что, когда еще было не поздно, не очень-то считались с его просьбами, требованиями, предчувствиями, прогнозами.
       Запомнилась его фраза: «Если мы не спасем красоту, то как же она спасет мир?».
       Он возмущался какими-то, уж теперь и не помню какими, нелепыми шагами тогдашних питерских властей в области культуры, и у меня вырвалось: «Варварство». Борис Борисович меня остановил: «Не употребляйте это слово всуе. Варвары, сокрушившие Рим, совсем не были некультурным, диким народом, как это непривычно ни звучит по нашим нынешним представлениям. Но они разрушали чужую им культуру».
       Чужое да будет низвергнуто и растоптано. Тысячелетиями господствовал этот принцип в разломные дни смены цивилизаций. И когда наступили эти дни для России, одними воспринимались они как уничтожение веками накапливавшегося рабства, другими — как крушение тысячелетней государственности, веками же складывавшейся культуры.
       Борис Борисович вспоминал, как, удостаиваясь постоянных обвинений в консерватизме, в приверженности дореволюционному прошлому, специалисты Эрмитажа оберегали в 20-е годы свой коллектив от инкрустации в него экстремистски настроенных молодых людей: «Тут были устойчивые, раз и навсегда заведенные обычаи. На первом этаже говорили только по-немецки, на втором, где Бенуа, — только по-французски, и лишь на третьем этаже армянин Орбели отчаянно матерился по-русски».
       И это во времена, когда «социальным динамитом» буквально начинены были знаменитые «приказы армии искусств» Владимира Маяковского. Когда Казимир Малевич провозглашал: «Староваторы спешат, чтобы на освобожденных площадях революции воздвигнуть умершие стили Рамзесов. ...Нам угрожает эта опасность, нам угрожает воскрешение трупов; кладбищенские сторожа по охране памятников старины найдут целебные воды, скрепят цементом современности дряхлые кости и позастроят наши живые красные площади».
       Ни Маяковский, ни Малевич ничего на самом деле не громили, не кидались с дубинками на эрмитажные эллинские вазы. Они все-таки сами были великими творцами, и их манифесты явились, скорее, доведением поисков и открытий ХХ века до запредельной крайности, чем действительным отрицанием всей мировой и российской культуры до них.
       Но в этой запредельности таилась все же опасность, которую точно обозначил в своей «России» Максимилиан Волошин: «Европа шла культурою огня, а мы в себе несем культуру взрыва». И когда позже к власти над культурой у нас пришли жестокие, нищие духом люди, они, не задумываясь, стали проводить эти манифесты в жизнь, взрывая храмы и раскалывая оземь колокола.
       Речь зашла о семейных, фамильных реликвиях. Я рассказал ему, что в нашей семье как самая дорогая память хранится обыкновенная довоенная игрушка — медведь, переживший ленинградскую блокаду. Его эта история заинтересовала: «Да, такая память не имеет цены. И печально, если вещь ничего не говорит о характере и судьбе ее владельцев. Вот Эрмитаж — одно из богатейших хранилищ реликвий, вещей, в которых отражена история. Но хотя многие из них сделаны из драгоценных материалов, эрмитажные экспонаты прежде всего наводят на мысли, связанные с ценностями духовными, с судьбами человеческими».
       Оказалось, у Пиотров-ского любимое полотно в Эрмитаже — тоже «Возвращение блудного сына». И еще «Кузница» Джозефа Райта. Когда разговор коснулся «Мадонны Литта» и я сказал, что, по-моему, ее надо показывать в отдельном зале, выхватив из темноты лучом, чтобы она уже издали светилась, как звезда, Пиотровский согласился. Но добавил: «А лучше всего смотреть, держа ее в руках. Это — высшая честь, которой у нас можно удостоиться. «Мадонну Бенуа» я в руках держал, а вот «Мадонну Литта» не довелось». И рассказал, как его потрясла дремучесть одного нашего политического вождя (было названо конкретное имя, в момент разговора еще всесильное). Некоторые подхалимы удостоили его такой чести, дали в руки Леонардову «Мадонну». Он подержал. Ничего не понял. И спросил: «Ну и что?»
       
       Уже в наши дни в одной из телепередач, где «героем дня» был сын Бориса Борисовича и его преемник на посту директора Эрмитажа Михаил Пиотровский, тоже зашла речь о «Мадонне Литта». Ведущий спросил: «Если отключат тепло, она погибнет?». Сама эта мысль показалась Пиотровскому невозможной: «Не позволим! Телами своими согреем».
       А между прочим опасность была весьма реальная. Дмитрий Лихачев, Михаил Пиотровский, Андрей Петров, Даниил Гранин, Кирилл Лавров, другие известные стране и миру люди российской культуры со сцены Товстоноговского театра оповестили тогда соотечественников: в Петербурге могут быть закрыты Эрмитаж и Русский музей, Мариинка и Александринка, консерватория и Академия русского балета. Энергетики грозились отключить тепло за неуплату. А платить за тепло культуре было нечем.
       
       Если в белую ночь смотреть от Эрмитажного моста над Зимней канавкой на стрелку Васильевского острова, приходит чувство: вечный город. Это так естественно, что Гитлер не смог взять, разрушить, сжечь Ленинград, хотя все могло случиться в том суровом и трагическом мире сорок первого года.
       «900 дней и ночей, — говорил Пиотровский, — прекрасный город, созданный великими зодчими, воспетый великими поэтами, жил под огнем, под бомбами, под обстрелами. После войны реставраторы, которым помогала вся страна, совершили новый подвиг: восстановили, что было разрушено. Но не все. Многие памятники погибли безвозвратно. И все-таки Ленинград бессменно и бессмертно стоит над Невой не только по некоей исторической предопределенности, но и потому, что у нашего народа была воля и сила защитить культуру».
       Так закончил тогда Борис Борисович наш разговор.
       Да, то, что Ленинград выстоял, — не предначертание истории. Это сделали люди. Город. Флот. Армия. Ценой тысяч и тысяч оборванных жизней, несвершенных судеб. Но вспомним лишь одну судьбу. Она многое объясняет не только в прошлом.
       Лейтенант флота балтиец Алексей Лебедев осенью сорок первого года погиб вместе с подводной лодкой «Л-2», пробивавшейся к полуострову Ханко. Его последнее письмо из Ленинграда матери: «Вглядываюсь в город, особо прекрасный в своей трагической красоте. Сейчас, в милую осеннюю пору, особенно чувствую, как хороша жизнь, как кратковременна она, как бессмысленно уничтожение всего лучшего, что вырастило и сделало человечество, и вместе с тем вывод только один: драться, драться и драться, только огнем, только тремя жизнями за жизнь можно сломить орду этой дегенеративной сволочи, идущей на нас. На этом стою. Не говорю «прощай», светлая моя мама, сто раз целую твои руки, серебряные волосы, глаза и губы».
       Те, кому культура кажется хрупким цветком, беззащитным перед механической машиной войны и человеческой дикости, пусть задумаются над этими строками. Еще Алексей Лебедев сказал в прощальных стихах другу:
       И в подзимье иль в синем апреле
       (Будем значиться в списках — «живой»)
       Золотое барокко Растрелли
       Мы увидим опять над Невой.
       Это он об Эрмитаже.
       


Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera