Сюжеты

БЕЗОПАСНО ГОЛЫЕ КОРОЛИ ПОСТСОЦРЕАЛИЗМА

Этот материал вышел в № 94 от 23 Декабря 2002 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

 

Нынешняя тусовка сделала то, что не удалось даже советскому коллективу: обезличила разум Когда в издательстве Ad Marginem был обыск на предмет изъятия не гексогена, а сочинений Владимира Сорокина, мне позвонили с одного из телеканалов с...


Нынешняя тусовка сделала то, что не удалось даже советскому коллективу: обезличила разум
       
       Когда в издательстве Ad Marginem был обыск на предмет изъятия не гексогена, а сочинений Владимира Сорокина, мне позвонили с одного из телеканалов с просьбой на сей счет высказаться. Но что я мог из себя выдавить? Разве что: мол, «Идущие вместе» и вульгарно потакающие им верха насильно принуждают меня сочувствовать тому, кому я не раз печатно высказывал свою неприязнь…
       Впрочем, из всех аргументов, которыми меня подталкивали к состраданию, больше всего задело: «Понимаете, С.Б., что бы там ни было, но у Сорокина…». В общем, сколько-то там детей. «…И он так испуган!..»
       Признаюсь, это привело меня в некоторое замешательство.
       С одной стороны, можно ли не сострадать тому, кто столкнулся с действием, не утратившим для людей моего поколения зловещести: «обыск»?! Пусть даже ситуация все-таки фарсовая — или дотягивает до трагифарса? — настолько, что появилась версия, будто кто-то коварно подначил простодушных «Идущих» на их акцию ради рекламы Сорокину. (Не учитываем выдающейся роли глупости в развитии или, скорей, недоразвитости нашего общества.)
       Тем более — так и вышло; сам я встречал в метро бедолаг, пытающихся погрузиться в текст «Пира» или «Голубого сала» и время от времени вздымающих скорбный взор: опять, значит, дурят нашего брата?
       А с другой стороны, если Сорокин вправду «испуган» и помышляет, как сказывают, об эмиграции; если его собрат Виктор Ерофеев взывает аж к президенту России, ища у гаранта понимания и поддержки, — куда мне, имяреку, деться от собственного опыта? О, разумеется, весьма ограниченного, но…
       Короче: не говорю о героических диссидентах, к коим не принадлежал, однако когда и мы, многие, подписывали письма протеста против очередных карательных мер затянувшейся брежневско-сусловской власти либо пробовали обмануть — случалось, обманывали — цензуру, мы как нечто заслуженно-неизбежное воспринимали и то, что за этим последует. В мягчайшем случае — положение «невыездного», в более тяжком — попадание в «черные списки», согласно которым тебя долгие годы не подпускают к издательствам. (Опять же не говорю о судьбе избранных — о лагере Синявского и Даниэля, об изгнании Галича, Войновича, Владимова; повторяю, я — об опыте рядовом.)
       Стоп! Уж не собрался ли жаловаться на собственную судьбу или, много хуже того, ею кичиться? Да Боже меня упаси! Понимаю: время другое. Мы, вернее они, — другие. Но ведь в том-то и дело!..
       Тот же Сорокин — постмодернист? Может быть. А возможно, и нет, учитывая чрезвычайно условные причисления кого бы то ни было к постмодернизму, тем более домотканому. Но авангардист-то — точно?
       Вот, полагаю, удачнейшее из определений, которое блестящий филолог Максим Шапир дает авангардному искусству: «…Прагматика выходит на первый план. Главным становится действенность искусства — оно призвано поразить, растормошить, взбудоражить, вызвать активную реакцию…». То есть, выходит, совершить то, к чему всегда и стремилась русская литература, от Достоевского до Солженицына? Но тут уточнение: «…реакцию человека со стороны. При этом желательно, чтобы реакция была немедленной, мгновенной, исключающей долгое и сосредоточенное переживание эстетической формы и содержания».
       И дальше: «Нужно, чтобы реакция успевала возникнуть до их глубокого понимания, чтобы она этому постижению помешала… Непонимание органически входит в замысел авангардиста…»
       Оттого риторическим оказывается вопрос: кто наилучший оценщик авангарда — тот, кто понимает и принимает, или тот, кто не понимает и не принимает? Сочувственный искусствовед или обыватель? Ясное дело: второй. «Идеальный случай — скандал», — говорит теоретик. Отрицательные эмоции сильней положительных, девочка, укромно плачущая над переживаниями Наташи Ростовой, не сравнится в экстазе с девочкой из «Идущих», с визгом бросающей в символический унитаз сорокинский опус, — что ж, так и должно, обязано быть. Авангард так авангард. Риск так риск.
       Осторожно спросим себя: получается, бульдозеры, некогда запахавшие вернисажное поле и вошедшие в историю не меньше, чем экскаватор доблестного гегемона, который заявил, что, хоть не читал этого Пастернака (ударение, разумеется, на последнем слоге), но готов, будто лягушку, кинуть его в канаву ковшом своей землеройки, — эти бульдозеры были самой высокой оценкой создателям живописных полотен, рассердивших начальство? Получается — да. Можно — надо! — сочувствовать, негодовать, но авангарду нужен скандал. То есть успех.
       Оттого, между прочим, он и столь притягателен. Критерии мастерства, выстраданные историей искусства, здесь недействительны или третьестепенны. Первостепенна реакция воспринимающих, в первую голову тех, кто «не понимает и не принимает».
       И если маньяк, полоснувший ножом по репинскому «Ивану Грозному» или плеснувший кислотой на «Данаю», для Репина и Рембрандта — враг и вандал, то некто, кому взбрело бы в шальную башку разбить молотком «Фонтан» Марселя Дюшана, эту классику поп-арта (кто позабыл: на деле — обыкновеннейший писсуар), лишь утвердил бы авторитет вещи. К тому ж — что мешает воспроизвести ее, как, впрочем, и «Черный квадрат» Малевича? Не зря, как рассказывают, тот, задумав «Квадрат», никого не пускал в мастерскую. И то верно: а ну как некто, подглядев, опередил бы изобретателя на день? Кто тогда считался бы одним из столпов авангардизма?
       Так вот, возвращаясь к передряге с Сорокиным: он, если не вместо, то прежде, чем напугаться, должен был испытать восторг. Ему удалось, пусть не без помощи посторонней глупости, достичь наивысшей цели, к которой стремится тот, кто причисляет себя к авангарду. Скандала! И как раз в соборном лице «Идущих» он обрел своего идеального читателя. Которого упорно заслуживал и заслужил.
       Какой ценой? Это разговор отдельный.
       Кого, собственно, во всей истории нашей литературы мы безоговорочно можем признать самым что ни на есть чистым авангардистом — даже, допустим, в самОм гнезде советского авангарда, в ЛЕФе? Думаю, разве Крученыха. Что ж до главы этой группы, до Маяковского… Вновь благодарно паразитирую на высказываниях цитированного умницы-теоретика: «Агитационное искусство, во-первых, добивается сочувствия и сомыслия, а во-вторых, хочет сообщить активности адресата вектор. (Аккурат позиция «Владим Владимыча». — Ст. Р.) В отличие от него авангард просто «раздражает» обывателя, причем делает это попусту, бескорыстно, из любви к искусству… Настоящий авангардист бросает в воду камешки и созерцает образуемые ими круги».
       А наш Сорокин словно нарочно взялся подтвердить все это собственными декларациями: «Для меня нет принципиальной разницы между Джойсом и Шевцовым, между Набоковым и каким-нибудь жэковским объявлением». И даже: «У меня нет общественных интересов. Мне все равно — застой или перестройка, тоталитаризм или демократия».
       
       Прекрасно. Но как быть с тем, кого не обойти, с «культовым», «знаковым» Хармсом? Можно ль сказать, что и он будоражил обывателей — и их высший слой, советских чиновников, — «попусту»?
       Александр Галич начал свою «Легенду о табаке», посвященную памяти Хармса, строчками его стихотворения для детей: «Из дома вышел человек…» и переосмыслил невинное продолжение: «И с той поры, и с той поры, и с той поры исчез» в трагическом духе исчезновения самого Даниила Ивановича во тьме ГУЛАГа. Но вообще не стоит превращать словесность в подобие астрологии, даже если речь не о стишке-считалочке, а о концовке рассказа «Помеха», где эротическая прелюдия прерывается приходом «человека в черном пальто» в сопровождении «низших чинов» с винтовками и дворника, непременного при процедуре ареста. Хотя рассказ — 1940 года, а сам Хармс уже арестовывался в 31-м; в дневнике же 37-го сделал запись: «В ближайшее время мне грозит и произойдет полный крах».

       Так что и свою судьбу он, как ни кощунственно это звучит, тоже заслужил. Хотя все же прошу прощенья за «тоже»…
       Впрочем, в одном смысле Хармс — действительно чистый авангардист. В смысле одноразовости — не воздействия на читателя, иначе бы не стал литературным долгожителем, но отсутствия традиции. Как воспринятой, так и оставленной после себя, так что следовать ему бессмысленно. Как подражать Малевичу — и чем это легче, тем бессмысленней.
       Тем не менее…
       «Сенька стукнул Федьку по морде и спрятался под комод. / Федька достал кочергой Сеньку из-под комода и оторвал ему правое ухо. / Сенька вывернулся из рук Федьки и с оторванным ухом в руках побежал к соседям. / Но Федька достал Сеньку и двинул его сахарницей по голове…». И т.д. Естественно, Хармс.
       Вот, чтоб не ходить далеко, снова Сорокин: «Один из мальчиков бросил удочку, подпрыгнул и, совершив в воздухе сложное движение, упал на землю. Двое других подбежали к нему, подняли на вытянутых руках, свистнули. Мальчика вырвало на голову другого мальчика. По телу другого мальчика прошла судорога, он ударил в живот третьего мальчика. Третий мальчик…». Опять-таки — и т. д.
       Где цена, там расплата. Конечно, того, чем заплатил Хармс — заплатил за полную адекватность своей личности (и вышло — судьбы) своему творчеству, — смертный грех желать кому бы то ни было. Но не хождением ли по краю, не постоянно ли и отважно сознаваемым риском как раз и была достигнута неповторимость его творчества?
       
       Когда, в перестройку, группа голых «авангардистов» (без кавычек не обойтись) прошествовала по Арбату, смущая разве что нищих старушек, подумалось: им бы проделать это при Брежневе! Когда «художник», прежде чем испортить полотно того же Малевича, консультируется, в какой из стран ему это обойдется наказанием минимальным, и выбирает снисходительную Бельгию или, не помню, Голландию, а не Штаты, суровые к шалостям этого рода, подобное не просто дезавуирует дерзость, сводя ее к мелкой пакости.
       Компрометируется сам по себе авангард, утрачивающий способность всерьез взбудоражить общественное мнение, — ежели не считать возмущение помянутых арбатских старушек, хладнокровно-профессиональную реакцию полиции и труд реставраторов.
       Одно утешение: компрометируется не более, чем соцреализм Бабаевского — Бубеннова компрометировал Толстого и Достоевского. Но аналогия — неслучайна.
       Само по себе слово «вторичность» никак не годится на роль упрека, тем паче элементарного. «Вторичность» — сознательный выбор, принцип, притом целого направления, ибо среди непременных черт постмодернизма — и «нарочитая эклектика», и «обилие цитат как подлинных, так и мнимых». Вот и Сорокин вторичен принципиально, откровенно, как откровенен главный объект, выбранный для воспроизводства: «Я с большим интересом читаю литературу советского периода — от идеологической, такой, как «Краткий курс истории ВКП(б)», до художественной, где послевоенный сталинский роман представлен, надо сказать, просто потрясающе».
       Это общеизвестно. Как и то, что, конечно, не только читает, но имитирует, будучи в этом последователен до… Решусь сказать, опять-таки не хуля, но лишь констатируя: до самоуничтожения. Стоит сравнить давний роман «Очередь», это диалогическое многоголосье, где ни словечка «от автора», но где он ощутимо присутствует — с насмешкой, с иронией, однако и с увлеченностью подслушиванием живых голосов жизни, — сравнить с последовательно, повторю, обезличивающейся поздней прозой.
       
       В чем подобна Сорокину и иная «знаковая» фигура постмодернизма (концептуализма, соц-арта — в адресности определений путаются и завзятые теоретики). Понятно, Пригов.
       «На прудах на Патриарших / Пробежало мое детство / А теперь куда мне деться / Когда стал я много старше / На какие на пруды,/ На какие смутны воды / Ах, неужто у природы / Нету для меня воды». При своей олейниковско-глазковской дурашливости это мечено и лирической грустью, но затем возникало и возникло… Да то самое, к чему в свое время двинулись было, но удержались от края «эстрадные» поэты 60-х, которые усваивали, однако все же недоусвоили актерское сознание взамен поэтически-первородного. То есть неизбежную для актеров зависимость от непосредственной реакции публики.
       Но вот декларация Пригова: «Я не поэт, я — артист!», и артистизм таков (свидетельствует очевидец, критик Павел Басинский): «В Смоленске, в старинном, XVIII века здании городской филармонии… на сцене Дмитрий Александрович Пригов блеял козлом, напрягая мощные голосовые связки. Старушки — работницы этого дома, «гордости Смоленска»,— смотрели на артиста с мистическим страхом».
       Как старушки Арбата на голое шествие?..
       «Пригов реконструирует сознание, которое стоит за окружающими нас коллективно-безличными, исключающими авторство текстами…» (Андрей Зорин). Полно, точно ли так?
       Здесь, думаю, нет и попытки в самом деле проникнуть в подлинное сознание, трагически изувеченное обезличкой. Скажем, самый известный из приговских персонажей, Милицанер, ничего общего не имеет с реальным народно-советским сознанием, родившим фольклор с «ментами» и «мусорами». «Когда же он, Милицанер, / В свободный день с утра проснется, / То в поле выйдет и цветка / Он ласково крылом коснется», — это из Сергея Михалкова, который испортил своего первого, беспартийного Дядю Степу льстиво-функциональным переодеванием в милицейскую форму. Дело то есть внутрилитературное, тусовочное и, как у Сорокина, не выходящее из замкнутых пределов литературы соцреализма.
       Именно так!
       Было замечено: наш потомок, взявшись читать нынешний постмодернистский текст, вынужден будет, чтобы понять, о чем в нем речь, обложиться подшивками газеты «Правда» и томами «сталинских романов». Это, положим, шутка. Однако серьезно то, что, опираясь исключительно на «вторую реальность», созданную соцреализмом, и устранившись от нравственной оценки ее самой и того, что она выражала (что Джойс, что погромщик Шевцов — один черт), доморощенный наш постмодернизм продолжает жизнь, как казалось, безвозвратно умершей истинно советской, коммунистической литературы. Воспроизводит, стало быть, и саму по себе тупиковость ее этически-эстетической системы. Отчего из всех терминов, определяющих вышеописанное явление, я предпочел бы: постсоцреализм.
       К тому ж любопытно, что это воспроизводство, как обычно, с особой наглядностью проявляется на поверхности. В литературном быту. Когда сам Союз советских писателей с его культом единого коллектива как распределителя лавров и определителя критериев успешнейшим образом замещается тем, что получило хлесткое имя «тусовка».
       В чем различие — или сходство — коллектива и тусовки?
       Первый — это уверенность, что режим, которому ты присягнул, вечен. Вторая — нервное опасение не уловить момента. Венец коллектива — парт— или профсобрание, где само неприсутствие — вызов единодушию (отчего, конечно, не героическими, однако и не смешными бывали уловки тех, кто не пришел на судилище над Пастернаком или подобную акцию).
       Венец тусовки — пресловутая презентация, хотя тут как раз проступает и общность: та же стадность, тот же страх, что в следующий раз не позовут, не назовут, не запечатлеют.
       Но пуще того. Коллектив — во всяком случае, говоря об области творчества — был фантомом, от имени коего вещало начальство, как его единогласие было фантомной имитацией единомыслия. Стадо, подгоняемое кнутом, — да, но никак не воплощение коллективного разума. Стадо, где оный кнут больно бил по отстающим и вовсе до смерти забивал чужаков (таких, как Хармс).
       Самоорганизующаяся тусовка сделала то, что было не под силу властям: разум стал действительно коллективным. Возник и обезличенно-обобществленный стиль (или стеб). Обнаружилась общая боязнь быть уличенным, допустим, в старомодности вкусов. Утвердился, и опять же в общем сознании, тип литератора, убежденного в бескровности своей профессии, в том, что словесность — занятие ничуть не серьезнее распития «Клинского». И безмерно, вплоть до паники, поражающегося, когда его бесстрашный «авангардизм» напарывается на то, на что он и должен напарываться. На скандал. Настоящий, не в домашних пределах тусовки.
       
       А все же в одномединственном случае лично я с Сорокиным полностью солидарен. Говорю о письме, по слухам, весьма резком, в котором он, несмотря на свою многодетность, отказался получать тысячу баксов за включение в шорт-лист «Букера». Куда был, как известно, включен с оговоркой, что, хоть книга его жюри не по вкусу, но… Снисходя… Сострадая… В знак защиты свободы слова…
       Вот тут Сорокин трижды, четырежды прав. Мало того что такая «гуманитарка» для литератора унизительна, но столь явно поступаться художественным критерием — право, что-то тут есть от предательства. От цинизма.
       
       Cтанислав РАССАДИН, обозреватель «Новой газеты»

Друзья!

Если вы тоже считаете, что журналистика должна быть независимой, честной и смелой, станьте соучастником «Новой газеты».

«Новая газета» — одно из немногих СМИ России, которое не боится публиковать расследования о коррупции чиновников и силовиков, репортажи из горячих точек и другие важные и, порой, опасные тексты. Четыре журналиста «Новой газеты» были убиты за свою профессиональную деятельность.

Мы хотим, чтобы нашу судьбу решали только вы, читатели «Новой газеты». Мы хотим работать только на вас и зависеть только от вас.
Вы можете просто закрыть это окно и вернуться к чтению статьи. А можете — поддержать газету небольшим пожертвованием, чтобы мы и дальше могли писать о том, о чем другие боятся и подумать. Выбор за вами!
Стать соучастником
Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera