Сюжеты

ЛЮДИ, УПРАЗДНЕННЫЕ, КАК БУКВЫ

Этот материал вышел в № 37 от 26 Мая 2003 г.
ЧитатьЧитать номер
Общество

Дмитрий Быков. Орфография. Опера в трех действиях — М.: Вагриус, 2003. — 686 с. Вышел в свет второй роман Дмитрия Быкова. Место действия — Петроград и Крым. Время действия — между осенью 1916-го и весной 1919-го. Фокусировка, впрочем,...


Дмитрий Быков. Орфография. Опера в трех действиях — М.: Вагриус, 2003. — 686 с.
       
       Вышел в свет второй роман Дмитрия Быкова. Место действия — Петроград и Крым. Время действия — между осенью 1916-го и весной 1919-го. Фокусировка, впрочем, двойная: «Всякий, кто жил в России в девяностые годы, не может не знать русскую революцию: есть вещи, типологически присущие всем пред— и постпереворотным эпохам». Одну из сих вещей автор определяет во первых строках: «Тогда стало понятно, откуда Смутное время получило свое название: не в безвластии было дело, а в размытости зрения, внезапно постигшей всех. Словно пелена опустилась на мир, чтобы главное и страшное свершилось втайне».
       
       «Орфография» — эпос теней: их зрение размыто, память спасительно слаба, декорации Петрограда 1916—1919 гг. — минималистские.
       Впрочем, Быков писал вовсе не исторический, а аллегорический роман. С неявной, но несомненной рифмовкой двух «постпереворотных эпох». С хорошо работающим символом в центре текста. И еще с одним, тоже неслабым. Этот держит засаду в подворотне сюжета, прогрызает половицы...
       Герой, петроградский репортер и литератор (его псевдоним Ять), упразднен, натурально, реформой орфографии 1917 года. У г-на Ятя есть дальний прототип — Виктор Ирецкий (1882—1936), литературный критик «Речи», романист, библиотекарь Дома литераторов, а затем пассажир «философского парохода». Но суть вовсе не в сходстве вымышленного с полузабытым. И не в родстве плотной толпы теней романа с Грином, Ходасевичем, Шкловским, Берберовой, акад. Шахматовым, фольклористом Богатыревым и прочими галерниками сумасшедшего корабля литературного Петрограда тех лет.
       «Ять... себя считал условностью, которая только по бесконечному терпению Божию не упраздняется. Но он знал, что без него нечто неуловимое сдвинется и перестанет существовать». Роман — некролог тому неуловимому, что уходило из русской жизни на рубеже 1920-х. И — попростевшее, оболваненное, растерявшее слишком много, но сохранившее рахитичный костяк — вновь ушло в 1990-х, не нужное никому и в этой хилой инкарнации.
       Как это неуловимое назвать? Зачем оно было надобно?
       Церемонная, с твердым сводом правил и вольным реестром исключений, еще не подвергнутая декретному упрощению, сияющая «избыточным и условным, в котором автор и протагонист только и видят Божественное присутствие», «старая орфография» здесь — тест, по которому узнают «своих».
       «У меня было тайное соображение, что соблюдение орфографических законов как-то связано с уважением нравственных... Орфография — явление религиозное, вроде соблюдения поста, но в нашей с вами штатской жизни. Бессмысленное послушание, которое я сам на себя наложил».
       «Жизнь оплетена паутиной сложнейших взаимодействий с миром. <...> И грамотность, кстати, той же природы. Я сам чувствую, что, ставя «а» вместо «о», нарушаю что-то в самой ткани мира...», — бормочет Ять, ища пенсне или ключи, шагая по горной дороге, Сенной площади, тюремной камере, антикварной лавке. При первом чтении следуешь, вестимо, за ироническими аллегориями фабулы. Потом (а текст допускает перечитывание) лишь следишь за монологом «беглого гласного».
       ...Радикальное упрощение русской орфографии издырявило ткань, серый прорезиненный шелк петроградского неба. В метаистории Быкова (не сильно отличной от реальной истории 1918 г.) упразднен печальный литератор Ять, с существительных мужского пола сорваны эполеты твердых знаков. А 5 января 1918 г., по сюжету романа, в России вовсе отменены нормы правописания (чем и стерта каинова печать векового неравенства меж грамотными и неграмотными). В реальности, как мы помним, в этот день было разогнано Учредительное собрание, а в Петрограде впервые расстрелян крестный ход.
       Великое Упразднение Правил изменило ткань мира: тексты, стены, лица, качество библиографии, селедки и штукатурки. И это — сквозной мотив книги. Да кабы только книги...
       Изуродованная «мордография» языка покрывается базарной, вокзальной, таборной, лагерной коростой. На Сенной, говорят, вот-вот материализуется «таинственный екарный бабай». Опухший, желтушный, в фингалах и струпьях, с венозной сеткой на щеках, безграмотный язык вызывает к жизни своих близнецов — «темных». Их все больше в подворотнях столицы. Бездомные дети уходят к ним, сбиваясь в тихие и очень страшные стаи.
       «Впрочем, мы сами виноваты: вытеснили столько народу на дно — они и расчеловечились естественным порядком. ...Наших дураков послушать — на дне, знай, Ницше читают да о вере спорят. А они давно уже не люди, и разговоры у них не человеческие. Только и ждут, когда мы совсем ополоумеем, тут и выйдут потрошить встречных. И никакая это будет не социальная революция, а в чистом виде биология», — говорит Ять-протагонист еще осенью 1916-го.
       «Тема темных» и тихих детей, уходящих к ним, явственно выводит сюжет к другим временам и другим реформам.
       А тени упраздненных несутся по роману, как по фронтону, не беленому заново с 1917 года. Их так много в книге, этих теней, им не хватает места, чтобы обрести четкость черт. Но судьба у всех одна (и это очень важно для орфографического эпоса!).
       Никто из них здесь не даст кровного потомства. («Не здесь», в эмиграции тоже не даст.) И уж вовсе никому из этих теней не дано будет воспитать воистину себе подобных: уж упразднены, голубчики, так упразднены.
       Да и все шаги Ятя, вышедшего из строя кириллицы, ведут в небытие.
       «Что делать, я вытеснен из этой азбуки. Вы-то все останетесь, но с вами случится худшее. Вам никто не будет верить, вас никто не будет принимать всерьез, и все, что будет написано вами, не будет уже иметь никакого смысла. И потому, в конце концов, мне еще повезло: я ухожу, не успев обесцениться. Из жизни исчезло то, что не образует звука. Я так живо, так ясно слышу обозначаемый мною пронзительный звук... Но больше его не услышит никто и никогда», — в тифозном кризисе шепчет Ять коллегам (то бишь другим, более удачливым буквам русского алфавита, поступившим на свинцовую службу новых времен).
       Понимать «Орфографию» буквально не хочется. Но текст вызывает в мыслях читателя длительный резонанс. То самое «звуковое приращение под сводами чужой психики», которое и считал поэзией один из упраздненных.
       


Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera