СюжетыОбщество

Старое кино

Этот материал вышел в номере № 82 от 31 июля 2009 г.
Читать
Когда отцу моего приятеля исполнилось сто лет, я спросил, как старик переносит годы. — Он в маразме, — горько ответил товарищ, — отец не любит американское кино. — А раньше любил? — Нет, он всегда был таким. Как это со мной часто бывает, я...

Когда отцу моего приятеля исполнилось сто лет, я спросил, как старик переносит годы.

— Он в маразме, — горько ответил товарищ, — отец не любит американское кино.

— А раньше любил?

— Нет, он всегда был таким.

Как это со мной часто бывает, я понимаю обоих. Когда я жил в России, мне не удавалось найти больших различий между Голливудом и студией Довженко, которая тоже иногда снимала большое кино, если за него брался Параджанов. В американских фильмах меня раздражало то же, что и в советских, — предсказуемость, неизбежная победа добра над злом и вымысла над реальностью. Впрочем, какой она, реальность, была в Америке, я тогда, конечно, не знал, но в ту, что показывали, твердо не верил. Голливуд, казалось мне, сразу лакировал действительность и разоблачал ее, особенно в картинах с социальным подтекстом, что чаще других пробирались на отечественные экраны.

Гордясь экстравагантными вкусами, я горячо защищал свою точку зрения и тогда, когда сам оказался в Америке, где у меня не нашлось единомышленников. Все, кого я уважал — Ортега-и-Гассет, Бродский, Довлатов, — любили американское кино больше любого другого. Первого я не встречал, зато второй умел зажигать об джинсы спички, как это делали на экране ковбои, а третий изображал их походку. В ней, уверял Довлатов, больше правды, чем в толстом психологическом романе, потому что американские актеры органически не способны плохо играть. Они выглядят естественно в самых идиотских ролях. На мой взгляд, таких было слишком много. День и ночь с экрана моего первого телевизора лезли голливудские фильмы, от которых я шумно защищал многозначительное европейское кино с тяжелыми паузами.

С годами, однако, спорить стало не с кем, и я стал задумываться. Возможно, это происходит с каждым, кто пересекает границу, отделяющую либералов от консерваторов и новаторов от охранителей. В Америке такой рубеж определяет отношение к двум десятилетиям. Первые восхищаются 60-ми и ненавидят 50-е. Вторые — ровно наоборот. Одни считают, что с молодежной революции все началось, другие — тоже, но — с ужасом. Увы, и тут я на стороне обоих.

Сам я, как перестройка — дитя 60-х, поэтому все, что происходило до этого, для меня — история, в случае кино — античная. Дело в том, что, проецируя привычную схему на столетнюю биографию кинематографа, в ней можно найти три этапа. К первому — доисторическому — относится немое кино. Оно умеет поражать, как Гриффит, влиять, как «Потемкин», или смешить, как Чаплин. Нас могут восхищать находчивость (или наивность) сценария, выразительность позы (или гримасы) актера, экспрессия (или назидательность) монтажа. Но фундаментальная условность неговорящего кино слишком велика, чтобы мы могли его смотреть без исторического трепета. В египетскую статую трудно влюбиться — Галатеи из нее не выйдет.

Третий этап в кинематографической истории начался полвека назад рождением Новой волны. Когда кино открыло самодовлеющего автора, камера стала пером, а фильмы — средством режиссерского самовыражения, для кинематографа наступило Новое время, в котором мы — со всеми постмодернистскими оговорками — живем и сегодня.

Между немым и современным оказалось классическое, другими словами — старое кино.

От нового старое кино можно отличить по шляпе — раньше актер без нее нигде не появлялся. Мне долго не удавалось уловить смысл шляп, пока я не купил две — зимнюю и летнюю. Пользы от них было немного: в одной было холодно в январе, в другой — жарко в июле. Шляпа всегда мешает, ее некуда положить, легко забыть или уронить в лужу. В сущности, она нужна лишь для того, чтобы ее вовремя приподнять, здороваясь с дамой, или снять, входя в лифт. Герой старого кино всегда возится со шляпой, чувствуя себе без нее голым. Словно шпага мушкетера, она всегда сопровождает его. Как всякая дань этикету — от вилки до помолвки — шляпа не упрощает, а усложняет жизнь, придавая ей ритуальный, художественный, искусственный характер. И это идет старому кино, в котором нет ничего безыскусного. Оно, как Софокл или Венера Милосская, еще просто не открыло естественное.

С этим тяжелее всего примириться нашим современникам, привыкшим воспринимать экран окном наружу. Сегодня каждый фильм, даже про пришельцев, стремится к предельному правдоподобию и добивается его за счет верности мелким деталям и лояльности повседневному обиходу. Натурализм — плод успешной революции 60-х, свергнувшей тиранию искусства. Добившись своего, новое кино делает вид, что его нет вовсе.

Зато старое кино не имело ничего общего с жизнью. Собственно, потому его, словно балет, надо учиться смотреть с детства. Баланчин говорил, что в танце можно передать даже такое отвлеченное понятие, как справедливость, взвешивая на поднятых ладонях преступление и наказание. Язык старого кино так же глубок, сложен и укоренен в жанрах, каждый из которых оперирует особым словарем и специфическим синтаксисом.

Труднее других кинематографических наречий мне давались вестерны. Наверное, из-за того, что с пародиями на них я познакомился раньше, чем с оригиналами. Это все равно что изучать Ветхий Завет по рисункам Эффеля. Параллель оправданна еще и тем, что настоящий, а не зеленый, вестерн изображает Дальний Запад вторым Израилем. Это — земля обетованная, которую надо отбить у врага, не смешав с ним свою кровь. В старом кино не боялись расизма, трактуя его в библейских категориях: Дикий Запад как вызов для еще не существующей нации. Она становится ею в процессе освоения фронтира. Путь на Запад — это поход за судьбой. И каждая драка в салуне, каждая перестрелка с индейцами, каждый поцелуй в финале — эпическое деяние, миф и песня рода. Старый, не исправленный политической корректностью вестерн вторил Библии и служил Гомером. Поэтому его надо смотреть, отключив иронию. Героическое не терпит двусмысленности. На то есть любовь.

Все лирические комедии построены на вопросе, пренебрежительно сформулированном Томасом Манном: «Достанется ли Грета Гансу?». Старое кино шло к ответу теми окольными путями, что проложила для него зверствовавшая в прежнем Голливуде цензура. Поскольку она запрещала даже супругов показывать в одной кровати, в старом кино секс заменяла война полов. (В новом кино секс ничего не заменяет, поэтому оно быстрее кончается.) Борьба между мужчинами и женщинами на экране шла с таким ожесточением, что непонятно, откуда в те времена брались дети. Старое кино этого тоже не знало, потому что между платонической и плотской любовью оно поместило остроумие. Дав невербальному опыту слова, пусть и о другом, комедия преобразовала диалог в игру с огнем. Запрет на ту единственную тему, что только и интересует героев, привел к расцвету инакоязычия. Голливудская любовь подразумевала ту же вязь обиняков и поэтику намека, что и советская культура, наградившая нас эзоповой и часто смешной словесностью. Искусство читать между строк и подглядывать в щелку исчезло вместе с тотальной цензурой и женской комбинацией. И только старое кино сохранило истому прелюдии, foreplay, пролога, 30 лет оттягивавшего развязку сексуальной революции.

Между кровью и любовью Голливуд расположил все остальные жанры, составлявшие старое кино. Богатые костюмные фильмы, показывающие, что виртуальная, зачатая в компьютере, роскошь отличается от настоящей, как концептуальное искусство от обыкновенного, а деревянная табуретка от представления о ней. «Черные» детективные ленты, которые французы приняли за экзистенциальную истину. Судебную драму, заменившую прошлому веку древнюю сласть риторики. Наконец, мюзикл, гранд-оперу кинематографа, где хоровод муз в перьях соединяется немыслимым сюжетом и незабываемой музыкой.

Все эти фильмы хороши и плохи по-разному, но их объединяет одно достоинство: они надежнее других укрывают нас от действительности. Это — отнюдь не единственная задача искусства, но она, бесспорно, самая благородная.

«Мы вышли все на свет из кинозала», — написал Бродский, и теперь я знаю, что в нем показывали. Наконец и мне повезло посмотреть фильмы, на которых выросло предыдущее поколение.

Еще недавно такое было в новость, потому что кино, как хлеб, ценилось свежим. Но сейчас старое кино живет вместе с новым, словно книги в библиотеке, что сломало линейную перспективу этого вида искусства. Теперь каждый может выстроить свою историю кинематографа, столь же причудливую, как та история литературы, что складывается в уме всякого читателя.

Соседство с классикой еще не гарантирует ей победы, но всегда дает материал для сравнения. Во всяком случае, я полюбил старое кино, когда мне надоело новое. По-моему, последнее чересчур сильно поверило в собственные силы, дав себя свести к изобразительному ряду. Сегодня картинки заменяют смысл и вытесняют речь. Здесь опять не важно, что говорят, будто бы кино вернулось к своему немому предку. Голливуд, превратив американское кино в универсальный аттракцион, завоевал остальной мир и стал по-настоящему скучным. Поэтому в поисках свежего лица я смотрю мультфильмы, а в остальных случаях мне хватает того, что было.

Я знаю, что старое хвалят те, кого пугает новое. Я знаю, как опасно бранить свое время. Я знаю, что брюзжать нехорошо, но не знаю — почему. Оттуда, где я сейчас, мне кажется только справедливым разделение обязанностей. Первую часть жизни мы боремся за новое, вторую — за старое, ибо одно нуждается в защите не меньше другого.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow