СюжетыОбщество

Большая прогулка под стук колес

Наш спецкор Виктория Ивлева взяла сыновей и показала им Россию: от Москвы до Владивостока

Этот материал вышел в номере № 02 от 13 января 2010 г.
Читать
Большая прогулка под стук колес
Фото: «Новая газета»
Прогулка — проходка от нечего делать, для отдыха, для забавы. Толковый словарь живого великорусского языка В.И. Даля — Зд’гавствуйте, господа! — вдруг раздался голос. Мы обернулись — с холма к нам спускался немолодой уже человек в...

Прогулка — проходка от нечего делать, для отдыха, для забавы. Толковый словарь живого великорусского языка В.И. Даля ****


— Зд’гавствуйте, господа! — вдруг раздался голос. Мы обернулись — с холма к нам спускался немолодой уже человек в ослепительно белой рубашке. — Я учитель исто’гии.

Так мы познакомились с Альбертом Николаевичем Пашковым. И дальше до самого отъезда мы уже все время будем рядом с ним, как бы в его орбите, и орбита эта — удивительна.

— Где же вы были? Пова’га уже ушли, и нет обеда. Что-то они вам там оставили, ну да ладно, буду ко’гмить вас, юные суда’ги, загадками, — говорит он уже вполне загадочно.

Альберт Николаевич приводит нас в свой класс. Над доской — фраза Чернышевского: «Не любить историю может только человек неразвитый умственно».

Ну что, думаю, неплохая планка.

На стене огромный самодельный плакат «Лица эпохи» из вырезанных журнальных фотографий. Вот я перечислю лица эпохи, как видит их школьный учитель истории в глухой русской провинции: Николай II, Распутин, Ленин, Сталин, Молотов, Хрущев, Кеннеди (Джон и Жаклин), Фидель Кастро, де Голль, Жуков, Гагарин, Сахаров, Кофи Анан, Черненко, Мандела, Елизавета II и Ельцин. И еще кто-то отклеенный.

— Здесь был Михаил Се’ггеевич Го’гбачев, — говорит учитель. — Но я отдал его одному ученику для ‘гефе’гата на областной конку’гc. А нового пока не достал. Негде.

— А вам так важно, чтобы Горбачев был? — спрашиваю я.

А он — исключительно серьезно:

— Я считаю его лучшим из всех, кто когда-либо был у власти в ‘Госсии: он дал нам возможность НАЧАТЬ ВЫП’ГЯМЛЯТЬСЯ.

И дальше я слышу от старого учителя истории гимн перестройке, свободе и нашим романтическим, так мало сбывшимся надеждам того времени, хотя на дворе, между прочим, лето 2009-го, и мы давно уже почти согнуты обратно…

«Мое единственное оружие — мысль… Тело мое испытывает в Сибири холод и лишения, но мой дух, свободный от жалких уз, странствует по равнинам Вифлеемским, бдит вместе с пастухами и вместе с волхвами вопрошает звезды. Всюду я нахожу истину и всюду счастье». Михаил Лунин. Письма из Акатуя.

Трем моим московским школьникам Альберт Николаевич и впрямь начинает загадывать загадки. Первую они не отгадывают, как ни пыжатся. Загадка несложная: откуда становится ясно, что «Сикстинская мадонна» действительно связана с именем папы Сикста VI ?

Проиграв, дети начинают понимать, что «два кольца, два конца, посередине гвоздик» — это не здесь, внутренне собираются, понты московские куда-то там засовывают и следующие несколько загадок втроем разгадывают. Потом опять проигрывают и так далее. Но глаз уже с деревенского учителя не сводят, а он ведет нас в маленький школьный музей и рассказывает об узниках Акатуйской тюрьмы — но КАК рассказывает! Оторваться невозможно, как он рассказывает! Забавная картавость куда-то уходит, у меня полное ощущение, что я в театре и слушаю не школьного учителя в Забайкальском крае, а какого-то неизвестного, но замечательного чтеца или рассказчика не хуже Ираклия Андроникова! Невероятно…

Дети — в осторожном восторге: полностью расслабиться мешает столичная спесь!

— А вы давно учительствуете? — спрашиваю я.

— Я со’гок четы’ге года стою за учительским столом, — говорит он неимоверно гордо, так, как будто ничего лучше в мире и быть не может.

Потом я случайно узнаю, что учитель еще и председатель Совета муниципального района, и к нему, как сказала мне одна женщина в Акатуе, «все, ну вот все идут, как только припрет, он ведь все законы знает. Мы-то живем по инструкции, а он вроде как на шаг впереди…»

Наверное, на шаг впереди, если на уроке спокойно может поставить пятерку за вопрос, а не за ответ (умно спрашивает — значит, думает!), если может позволить себе сказать так:

— Когда человек живет для себя и людей вокруг, а не для государства, то все получается.

Если историю видит через личность и выбирает учебники, в которых сухие строчки изложения наполнены плотью и кровью.

— Очеловеченная история всегда подкупает, она дает возможность видеть п,авителей как людей, — говорит учитель и ведет нас туда, где история на самом деле и происходила, — к Акатуйской каторжной тюрьме.

Все, что сохранилось, — это идеальной ровности желтовато-серые каменные стены чуть не в два человеческих роста высотой. Внутри этот периметра и была последняя лунинская каторжная нора… Сейчас внутри все поросло травой и одуванчиками, а снаружи висит мемориальная доска в память о Лунине и содержавшихся здесь уже после него польских повстанцах, народовольцах, матросах.

— Я обязательно п’говожу у этих стен у’гок, — говорит Альберт Николаевич.

Он гордится тюрьмой как потрясающим музейным экспонатом.

— Смот’гите, — восклицает он, — как стена п’гост’геливается!

— Что значит простреливается? — спрашивает кто-то из детей.

— Видите, суда’гь, — отвечает учитель, — какая п‘гямая стена, если пулю выпустить — будет с ней линия в линию. Это и значит — п’гост’геливается…

Все вместе мы возвращаемся на кладбище, опять поднимаемся к могиле. И я вдруг соображаю, что надпись на памятнике выглядит по-другому, не так, как в книжке. Табличка украдена, от нее остался только след — темный, не закрашенный краской прямоугольник с выбитым на металле текстом, который Эйдельман видеть не мог: он тот же, что и на табличке, только без «Ъ», «скорбящая» написано через «а» да вместо фамилии сестры — лишь инициалы «ЕУ». Ничем иным, кроме неграмотной копии подлинной эпитафии, это быть не может! С этой копии, конечно же, делалась и табличка. Авторы ее дали сестре новую фамилию, вернули «ять» в слове «умер», только не обратили внимания, что «Сергеевичу» по старой орфографии пишется вот так: «СергеЪвичу». Не обратил на это внимания и Эйдельман и принял табличку за отреставрированный подлинник.

Настоящая могильная лунинская плита была, скорее всего, каменная, и кусок с именем сестры просто откололся и затерялся.

Такое вот я делаю маленькое историческое расследование, которое совсем не радует.

Само собой получается, что остаток дня мы проведем с учителем и у него же в доме и останемся ночевать.

— А это удобно? — на всякий случай спрашиваю я.

— Ну конечно. У меня жена, и дочка в десятом классе, а в остальном, — и он как-то запнулся, — я надеюсь на понимание.

Наверное, думаю я просто и плоско, — старший сын какой-нибудь пьяница запойный.

И мы идем. На порог выходят жена и дочка, и следом за ними — не запойный пьяница, а худенькая черноволосая девушка с неслушающимися движениями рук и ног и странным, но ласковым лицом — старшая дочь Таня. Тане двадцать пять лет, и у нее тяжелейший церебральный паралич — диагноз, который не оставляет надежды ни у кого. Таня почти не говорит, вернее, не говорит в нашем понимании, — у нее есть свой язык, нам недоступный. Она очень послушная, аккуратная, помогает как умеет маме и сестре накрыть стол на веранде, радуется гостям, и можно только догадываться, каких любви и терпения это стоило.

Мне очень интересна реакция детей: Антон как-то отстраняется, Игнат явно чувствует себя не в своей тарелке, и лишь Филипп все время пытливо наблюдает за Таней, пробует с ней говорить и играть, пытаясь постичь какую-то особую тайную жизнь ее духа…

Маленькая худенькая Аня, жена учителя, рассказывает:

— Мы ведь лет до семи не оформляли инвалидность, не то что надеялись на что-то, а вот просто не были к этому готовы, все оттягивали, потом оформили — о-о-о, как нам многие потом этой Танькиной пенсией тыкали. Так мне всегда обидно было, и я думала: а вы бы вот взяли бы себе по такой вот Таньке, помыкались бы, обливаясь слезами… Так ведь понятно, что никто бы не взял.

Раньше раз в год Пашковы ездили к родственникам на Ставрополье, теперь не могут: Таня стала очень плохо переносить дорогу, нельзя ей менять налаженную жизнь.

Больницы в Акатуе нет, есть фельдшерский пункт, больница — в Александровском Заводе за сколько-то там километров, и каждая семья (а в Акатуе живет тысяча с небольшим человек) должна иметь в доме канистру бензина — на случай, если понадобится вызвать «скорую». Государство дает «скорой» тридцать литров бензина на месяц. Еще жители Акатуя должны за свой счет восстанавливать упавшие электрические столбы: кто-то где-то когда-то что-то забыл подписать, и столбы никому не принадлежат, и никто за них не отвечает…

Мы идем гулять в лес, Таня с нами, она собирает травки и цветы вдоль тропинки, потом в какой-то момент подходит, вкладывает руку в мою, ласково смотрит, курлыкает на своем языке…

Я ведь, наверное, не могу назвать жизнь этих людей подвигом? Подумаешь — чудики шукшинские — всего-навсего, живя в глухом селе, не отказались от собственного безнадежно больного ребенка, всего-навсего окружили его невероятной любовью и вырастили все-таки человеком.

Все так и остается в памяти — залитая солнцем веранда, дочка Настя и жена Аня, хлопочущие по дому, мои ребята, плененные загадками, ласковая Таня и Альберт Николаевич, который, уже под хмельком в честь нашей встречи, учит детей замешивать тесто и печь деревенский хлеб, а потом, под еще большим хмельком, ведет долгие беседы на скамеечке у крыльца с Антоном — самым взрослым и рассудительным из детей.

Все наши последующие разговоры — уже по телефону — он начинает с красоты: то рассказывает про зеленый ковер, который лежит под окном, то — вот совсем недавно — про снег, который запорошил землю и все продолжает идти…

— Я стою у окна, заво’гоженный этой к’гасотой, — говорит мне старый учитель. Между нами — шесть с половиной тысяч километров. Потом он вроде как отваживается и просит:

— Если будет у вас такая возможность, скажите Го’гбачеву большое спасибо от меня, обычного п’говинциального учителя исто’гии, за все, что он сделал для этой великой ст’ганы.

Вот я и говорю.

23 июня.

Ну что, Акатуй и полузабытая декабристская могила, — прощайте!

Я понимаю, понимаю прекрасно, что больше я уже здесь никогда не буду, поэтому мне так не хочется уезжать, хочется еще что-то такое про Акатуй узнать, посмотреть окрест с вершины кладбища, я тяну время, дети и Дима торопят, вечером поезд, я понимаю, что нужно ехать, — и нету сил расстаться.

И вот напоследок я посылаю с почты, что почти напротив желто-коричневых стен тюрьмы, открытку человеку, который единственный связывает меня с покойным Натаном Эйдельманом. Я пишу Станиславу Борисовичу Рассадину, дружившему с историком много лет:

«Станислав Борисыч, мне кажется, Вам будет приятно узнать, что мы были здесь и вспоминали Лунина и Эйдельмана».

Открытка приходит в Москву в день нашего возвращения из путешествия.

Чуть проехав Борзю, Дима вдруг говорит:

— Нужно узнать, тут наверняка кто-нибудь продает дешевую солярку.

Нам указывают на какой-то двор. Ворота открывает девочка, велит подождать, бабушка сейчас приедет. В палисаднике, отгороженном металлической сеткой и кусками рваного железа, разбиты клумбы. Да все какие-то затейливые: одна — в опрокинутом старом холодильнике без дверцы, другая — в баке для кипячения белья. Еще несколько сделаны из кирпичей и раскрашенных автопокрышек. Раскрашенные автопокрышки — вообще весомая часть пейзажа в Забайкалье.

Приезжает бабушка — такая вполне модно одетая, хрупкая на вид тетенька с белыми кудельками и на вполне приличной японской машине.

Она, хотя ее никто и не спрашивает, начинает врать, что вообще-то никакой солярой они не торгуют, а нам она, так и быть, продаст вроде как из благотворительных целей. Выясняется, что у нее пятнадцать коров, еще козы, свиньи, свои трактора-комбайны, — в общем, вполне приличное фермерское хозяйство. Не бедствуют.

— Фотоаппарат у вас, я смотрю, хороший, — вроде как удивляется бабушка. — А мы тут с внучкой ездили на курорт в Анапу, я там наснимала, и на мобильник, и на камеру, а потом камера меня спрашивает — отформатировать? Я и нажала «да». Оно все и удалилось.

Мы стоим посреди грязнющего двора, залитого краденым мазутом, вокруг — остатки сельскохозяйственной техники, ржавые изуродованные бочки, накренившаяся старая цистерна, из-под дома пугливо выбегают серые курицы, сзади меня — клумбы в холодильнике и бельевых баках, а она — форматировала-неформатировала.

Ничего-то я не понимаю в современной фермерской жизни.

Мы едем дальше — и опять наплывающие холмы, бархатная трава, серебрящиеся на солнце реки, несущие свои воды в Тихий океан…

В одном месте мы замедляем ход, переезжая какую-то маленькую дамбу, я пытаюсь сфотографировать через открытое окно купающихся в озере мальчишек, один, на берегу, видит это, кричит: «Ух ты! А я?» — и, сдирая с себя на ходу ярко-красные шорты, плюхается в воду, выныривает и смотрит: успела ли снять его? Успела.

Глубокой ночью нас ждет поезд «Россия». Следующая остановка — Биробиджан.









_Продолжение следует. _
Начало — см. «Новую» №№125, 126, 131, 132, 139 за 2009 г., №1 за 2010 г.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow