СюжетыКультура

Невербальная словесность

Памяти Сэлинджера

Этот материал вышел в номере № 10 от 1 февраля 2010 г.
Читать
Каждый, кто читал Сэлинджера (а я еще не встречал того, кто бы этого ни сделал), помнит диалог Холдена Колфилда с нью-йоркским таксистом, которым открывается 12-я глава повести «Над пропастью во ржи»: — Вы когда-нибудь проезжали мимо пруда...

Каждый, кто читал Сэлинджера (а я еще не встречал того, кто бы этого ни сделал), помнит диалог Холдена Колфилда с нью-йоркским таксистом, которым открывается 12-я глава повести «Над пропастью во ржи»:

— Вы когда-нибудь проезжали мимо пруда в Центральном парке, там, у южного выхода?

— Ну, знаю, и что?

— Видели, там утки плавают? Весной и летом. Вы случайно не знаете, куда они деваются зимой?

Впервые попав в Нью-Йорк, я отправился смотреть на тот пруд в Централ-Парке, с которого то ли улетают, то ли не улетают утки на зиму. Прямо скажем, у молодого эмигранта со школьным английским и ежедневным бюджетом в два доллара были дела поважнее. Но тогда мне так не казалось, как не кажется и всем тем приезжим, которые просят меня показать это озерцо. Нелепая своей сюжетной бессмыслицей деталь врезалась в память всем читателям повести, став своеобразным паролем. Зная его, ты попадаешь не на юго-западную окраину городского парка, а в то, как теперь говорят, измененное состояние психики, в котором пребывает на протяжении всего повествования сэлинджеровский герой. Находясь на грани нервного срыва, Холден на все смотрит с обостренным, болезненным вниманием. В его глазах каждая деталь вырастает, будто под лупой. Все кажется безмерно важным предвестником судьбоносного события.

Значительно позже Сэлинджер так описал подобное состояние: «Существует одна довольно жуткая черта, свойственная всем богоискателям. Они иногда ищут творца в самых немыслимых и неподходящих местах. Например, в радиорекламе, в газетах, в испорченном счетчике такси. Словом, буквально где попало, но как будто всегда с полным успехом».

Это напрямую относится и к Холдену Колфилду, который перебирается по страницам книги в неосознанном ожидании открытия, прозрения. Вот-вот должен разрешиться, как у Достоевского, вопрос, и герой станет другим: откроет Бога, покончит с собой, станет, как все. Этого не происходит. Холден занес ногу над пропастью, но не ступил в нее. Однако это неустойчивое положение лишает и нас равновесия. Сэлинджера нельзя читать без волнения, без экзистенциальной тревоги. Потому что он сам испытывал ее.

Считая писательство религиозным служением, автор к каждой странице готовился, как к последней. Именно потому он и отдавал ее читателю со все нарастающим отвращением. Этот процесс завершился вполне закономерно: писатель перестал печататься и стал отшельником.

Полвека он прожил в городке Кэмден, штат Нью-Хэмпшир. Я туда специально ездил. Городской статус этому крохотному поселку придает пожарное депо. Оно спасло часть дома Сэлинджера от пожара, в котором, возможно, сгорела рукопись, над которой он, по слухам, работал все годы своего затворничества. О ней, об этой рукописи, ничего не известно. Но все надеялись, что она есть или — хотя бы — была. Возможно, мы что-нибудь узнаем теперь — от его наследников. Нам важно узнать, о чем молчал Сэлинджер. Ибо его молчание заглушало голос всех писателей, которые так и не смогли затмить славу немого соперника.

Чжуан-Цзы (его не мог не любить такой знаток Востока, как Сэлинджер), говорил: «Слова нужны, чтобы поймать мысль, когда мысль поймана, про слова забывают. Как бы мне найти человека, забывшего слова, и побеседовать с ним». В поисках такого собеседника Сэлинджер обрек себя на вызывающую немоту.

В сущности, молчание его началось уже тогда, когда писатель заразил героя своим неврозом. Все, что Холден Колфилд сказал в книге, не важно. Он не говорит, а ругается от беспомощности высказать нечто важное. Мир ни в чем не виноват перед ним. Беда в том, что он не может пробиться к людям. Каждого окружает ватная, как в сумасшедшем доме, стена, фильтрующая всякий искренний порыв.

Это неизбежно — сама цивилизация есть лицемерие, делающее нашу жизнь возможной и фальшивой. Сам язык уже ловушка, так как он пересказывает чувства чужими словами. Борясь с языком, Холден мечтает и сам стать глухонемым, и жену себе найти глухонемую. Собственно, Сэлинджер почти так и поступил. Но прежде чем отказаться от общения с миром, он испробовал последнее средство: заменить слово голосом.

Критики называли Сэлинджера «Достоевским для яслей». В этом есть своя правда. В рассказах он постоянно снижал возрастную планку, чтобы застать человека в тот момент, когда он равен себе, когда общество еще не успело оставить на нем неизгладимый отпечаток своего опыта. Этим поискам посвящен непревзойденный по виртуозности огласовки рассказ «Дорогой Эсме с любовью и всякой мерзостью» (Эсме — сокращение от имени Эсмеральда). В этом рассказе почти никто не говорит своим голосом. Даже десятилетняя героиня пользуется подслушанными клише: «Я вырабатываю в себе чуткость. Моя тетя говорит, что я страшно холодная натура». Только в контрасте с ней, уже овладевшей взрослым языком, мы слышим голос подлинной натуры человека. У Сэлинджера такому человеку редко бывает больше пяти лет. Ровно столько, сколько брату Эсме, который согласен говорить лишь о том, что его по-настоящему волнует. Например, почему в кино люди целуются боком?

Сэлинджер всегда стремился к невербальной словесности. Из языка он плел сети, улавливающие невыразимое словами содержание, о присутствии которого догадываешься лишь по тяжести туго натянутых предложений. Его проза использует слова вопреки их назначению. Не для того, чтобы рассказать историю, а для того, чтобы скрыть ее под слоями ничего не значащих реплик. Снимая их один за другим, читатель обнаруживает укутанную чужими словами насыщенную пустоту.

С тех пор как Сэлинджер затворился в Нью-Хэмпшире, о нем было известно только одно: он любил бублики. Наверное, потому, что главное в них — дырка.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow