Сюжеты

Александр Кушнер: Наша мрачность плодотворна, но преждевременна

Знаменитый поэт об испытаниях, страстях и открытиях

Этот материал вышел в № 39 от 14 апреля 2010 г.
ЧитатьЧитать номер
Культура

Дмитрий Быковобозреватель

 

Кушнер — один из самых известных и чтимых русских поэтов, не останавливающийся в росте и не перестающий меняться. Его новая книга «Мелом и углем», которую я прочел пока в рукописи, — еще один новый Кушнер, удивляющий на этот раз не только...

Кушнер — один из самых известных и чтимых русских поэтов, не останавливающийся в росте и не перестающий меняться. Его новая книга «Мелом и углем», которую я прочел пока в рукописи, — еще один новый Кушнер, удивляющий на этот раз не только скепсисом относительно перспектив искусства в новом мире, но и серьезным вниманием к советской эпохе. Не оправдывая и не идеализируя ее, он призывает не отвергать опыт русского ХХ века — уникальный, бесценный. И к самой России, кажется, относится так же: жизнь здесь не особенно комфортна, но такого масштаба испытаний, страстей и открытий не найдешь нигде.

— Мне показалось, что к России вы относитесь, как к жизни: претензий к ней множество, особенно в дурном настроении, но другой не хочу. И не уехали, и даже не сменили Петербург на Москву.

— Что не хочу другой жизни — точно: надо в самом деле чувствовать себя слишком несчастным, чтобы пожелать родиться во второй раз. Что касается отъездов, то в каждом случае это дело личное, но даже те, у кого на новом месте все сложилось отлично, получили тяжелую травму. Бродский назвал адресованное мне стихотворение «Письмо в оазис» — это был период, когда у нас ненадолго обострились отношения, но он и в другие времена говорил, что моя судьба кажется ему более легкой, счастливой. Однажды в Нью-Йорке, в одну из наших встреч, когда меня туда уже пускали (до того был невыездным), я сказал ему: «Иосиф, судьба распорядилась правильно. Я остался, ты уехал, и ты в выигрыше…» — и он ответил: «Не думаю». В его тоне не было рисовки, одна искренность и печаль. И к нам, оставшимся, он относился как к живущим в оазисе, а себя видел в пустыне. Меня это тогда поразило. Мне-то Запад представлялся оазисом. И только теперь, по прошествии многих лет, побывав множество раз за границей (да и страна придвинулась к Западу во многих отношениях), я понял, что он имел в виду. В интервью 1987 года, через двадцать три года опубликованном шведским славистом Бенгтом Янгфельдтом в журнале «Звезда», Бродский говорит: «Я чрезвычайно завидую всем, кто там, кто живет дома, кому стены помогают и так далее, и так далее…» А потом говорит о том, что происходящее с ним ужасно, но чем ужасней, тем интересней. И называет это пафосом шестидесятых годов. Думаю, что этот «пафос» отнял у него столько сил, сколько нам и не снилось.

А пустыню, мне кажется, он носил с собой. Человек живет в «оазисе» или в «пустыне» в силу врожденных свойств, устройства души и психики. У меня хранится открытка с видом Нью-Йорка, которую, надо сказать, советская почта честно опустила в мой почтовый ящик (отправлена 20 декабря 1973-го, получена 24 января 1974-го года): «Милый Саша, поздравляю тебя с Новым Годом, в котором не увидимся, но и не изменимся. Твой Иосиф».

Поскольку речь у нас с вами зашла о России и отъездах, вспомню еще одну его фразу. 18 мая 1972-го, накануне своего отъезда, он подарил мне оттиск подборки своих стихов, опубликованных на Западе, с шутливой и красноречивой, многое объясняющей надписью: «Дорогому Александру от симпатичного Иосифа в хорошем месте, в нехорошее время». Место и в самом деле было хорошее: Россия; а Петербург-Ленинград — тем более.

— Каковы, по-вашему, преимущества жизни в России? Вы, по-моему, никогда всерьез не думали об отъезде…

— Всерьез никогда. В шутку в одном из стихотворений сказал: «И отъезд соблазнял нас, как ход конем, но спасла нерешительность — наша сила». Разумеется, здесь я говорю не «о нас» — о себе. Свободный выбор и отъезд некоторых друзей, не только Бродского, но и Игоря Ефимова, Геннадия Шмакова, Льва Лосева, Сергея Довлатова и других я принимал как горькую данность и печальную необходимость — в их случае. Выбор у каждого свой. Я помню, как плакал Довлатов, у которого зарезали книгу. Плачущий Довлатов! — можно ли вообразить?

Преимущества в здешней жизни — что же, они есть, и для меня это прежде всего — русская поэзия, а ведь она задана не только языком, который хочется слышать и на улице, и в аудитории, и в магазине, но и природой, и пространством, и климатом, и всеми обстоятельствами текущей жизни, как бы горька она ни была. Иногда становилось невмоготу, страшно раздражают и унижают съезды, здравицы, баснословная лесть, чудовищная ложь, бесчисленные запреты, цензура и т.д. Но уехал бы — и умер «от горя и жажды без этих колонн и перил». И без Вырицы с ее елями и Оредежем, которые так люблю, — тоже. А кроме того, существует понятие «тайная свобода», та, за письменным столом. Вторая половина века, после переломного 1953 года, была не столь страшной, как принято это теперь изображать. Многое, в том числе и официальная идеология, воспринималось не со страхом, а с юмором. Можно было писать стихи и не бояться, что тебя за них арестуют, читать книги, в том числе запретные, а главное — существовало противостояние честных и умных людей государственной доктрине. И оно было массовым, в среде интеллигенции — почти всеобщим: замечательное чувство взаимопонимания и сопротивления. Сопротивление — это вообще-то нормально. Ненормальны пассивность, страх, конформизм, а тайная свобода — естественное состояние думающего человека; пожалуй, это давление многих сформировало и закалило. Да вспомните хотя бы фильмы тех лет! Иоселиани, Тарковский, Авербах, Андрей Смирнов… «Жил певчий дрозд» или «Пастораль» — прекрасное кино, за границей Иоселиани ничего подобного сделать не смог. И Алексей Герман, как он ни жалуется на советскую цензуру, а она отвратительна, тем не менее тогда выпускал фильмы чаще, чем сегодня, и они были замечательны: «Двадцать дней без войны», «Лапшин»… Россия странным образом придает свой масштаб всему, что ты делаешь. Существует эхо, озвучивающее каждое слово. И Бродский страдал на Западе еще оттого, что этого эха там не слышал. (Его имя в нашем разговоре всплывает так часто, наверное, еще потому, что в мае исполняется 70 лет со дня его рождения — и я думаю о нем.)

Век был страшным, трагическим, убийственным, но я не соглашусь считать его проигранным. Мне вообще непонятно, что такое «проигранный век», «проигранная жизнь» — к моим друзьям, в том числе старшим, таким, как филологи Лидия Яковлевна Гинзбург и Дмитрий Евгеньевич Максимов, или таким, как поэты Глеб Семенов, Нонна Слепакова, не дождавшимся прижизненного признания, не увидевшим заграницы, — этих слов — «проигранная жизнь» — я отнести не могу. Век прожит, он дал великий опыт, важный не только для России, но и для всего мира, как будто на нас была отработана и выведена новая вакцина, способная спасти других от страшной болезни. Рембрандтовские старики с их морщинами, с их мудрым, печальным, а то и трагическим взглядом на мир мне дороже Веласкеса или Гейнсборо.

— В новой книге у вас есть стихи «Картинка из кубиков» — о том, как ребенку выпала задача сложить из кубиков картинку: «Тебе достался лев. Ты справился с задачей. Никто не виноват, что детство на войну Пришлось, что пастью век дышал в лицо горячей, Что жесткую тебе подкинули страну, Что мрачные в ночах одолевали мысли, Что грозный этот век с козленком не дружил. А всё же царь зверей! И кое-что о жизни Ты понял лучше тех, кто уточку сложил». Я хоть и обрадовался, но удивился.

— Да, я думаю именно так. И оглядываясь на прожитую жизнь, вижу, что родиться в двадцатом веке и прожить его имело смысл. «А вы поэт какого века? Подумав, я сказал, что прошлого. Он пострашнее печенега, Но, может быть, в нем меньше пошлого. И, привыкая к новым ценникам, Сойду под тень того сельмага, Где стану младшим современником Ахматовой и Пастернака».

— «Новые ценники», «в нем меньше пошлого» — мне это очень понятно, потому что я тоже вижу угрозу утраты едва ли не единственного, но великого нашего преимущества — серьезного отношения к искусству, спасения в нем.

— Увы, сегодня мы догоняем Запад по производству жульнических поделок и в скульптуре, и в живописи, и в музыке — везде. Перспективы представляются мрачными, иногда начинает казаться, что и впрямь «Стихи — архаика, и скоро их не будет». И все-таки, вопреки сказанному, у нас и сегодня пишутся прекрасные стихи, хотя они не востребованы и затоплены морем графомании и самодеятельной стряпни, а литературная карта разбита на удельные княжества: Москва отдельно, Петербург отдельно, Саратов или Новосибирск сами по себе. Меня утешает знание о том, что периоды спада любви к стихам в России случались и раньше: уже Пушкин в начале тридцатых увидел, как его читатели переметнулись к Бенедиктову и Кукольнику. Уже Баратынский написал в 1841 году «Последнего поэта», будучи уверен, что все кончено. До Кузмина, до Мандельштама! А Тютчев, сказавший: «В наш век стихи живут два-три мгновенья, Родились утром, — к вечеру умрут»? А Фет, всеми забытый, умиравший в безвестности? Анненский, при жизни никому не нужный? А как одиноки были в эмиграции Ходасевич и Георгий Иванов! Или Михаил Кузмин, выпустивший в СССР в 29-м году едва ли не лучшую свою книгу «Форель разбивает лед», почти никем при его жизни не понятую и не прочитанную. Даже Ахматова сказала о ней: «Очень буржуазная книга!» В ее устах, по-моему, это звучит особенно смешно. Вот у Кузмина можно учиться мужеству и смирению. Впечатление такое, что в России стихи вырастают из щелей, пробиваются, как трава на каменистой почве. Боже мой, ведь я начинал писать стихи в 50-е годы — и хорошо помню, как была вытоптана и выжжена земля, казалось — навсегда. И всегда так кажется, и всегда наша мрачность плодотворна, но преждевременна.

— Вы думаете, в России поэтическое слово — и литература вообще — по-прежнему имеют особый вес?

— Не прежний. Но Россия с поэзией распрощаться не готова. Мне кажется, любви к стихам еще хватит по меньшей мере на два-три поколения. Дальше я не заглядываю. Но категорически возражаю, когда нашу жизнь называют провинциальной. У Георгия Адамовича в стихах о Петербурге были основания сказать: «На земле была одна столица, все другие — просто города». Когда-то, в начале восьмидесятых, я написал стихи «И в следующий раз я жить хочу в России». Не хочу, мне хватит. Но если бы пришлось жить еще раз, выбрал бы опять Россию.

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera