СюжетыОбщество

Место и время

Бродский часто начинал пейзажем, и я уже 30 лет не отправляюсь в путь без его книжек. Больше всего я люблю читать «Колыбельную Трескового мыса» на Тресковом мысе, потому что она написана в моем любимом городке Америки — Провинстауне

Этот материал вышел в номере № 53 от 21 мая 2010 г.
Читать
Место и время
Фото: «Новая газета»
Бродский предлагал крупно писать на обложке, сколько лет было автору, когда он сочинил книгу, чтобы читатель мог заранее узнать, есть ли в ней чему поучиться. Идея казалась мне разумной, пока, став старше самого Бродского, я не понял, что...

Бродский предлагал крупно писать на обложке, сколько лет было автору, когда он сочинил книгу, чтобы читатель мог заранее узнать, есть ли в ней чему поучиться. Идея казалась мне разумной, пока, став старше самого Бродского, я не понял, что скоро смогу читать только мемуары. Однако и теперь я по привычке интересуюсь возрастом автора, чтобы поставить себя в его положение. Подростку это не так важно. Ему все писатели кажутся взрослыми, и нужно немало прожить, чтобы понять, какое это преувеличение. Тем не менее главные книги, образующие фундамент той башни из слоновой кости, в которой нам предстоит прятаться, надо читать в юности. Не раньше, чем она пришла, но и не позже, чем ушла. Сегодня я уже не могу вспомнить, чем Достоевский доводил меня до горячки, когда я читал его школьником. И тем более я не могу объяснить, как Томас Манн, сделавший и смерть уютной, казался мне изнурительно скучным.

Пожалуй, никто не способен назначить время удачного свидания. «Войну и мир» я впервые открыл студентом, «Капитанскую дочку» понял в Америке, Гоголя читаю каждую зиму.

Куда проще, чем время, найти книге место. Бесспорно, что лучше всего ее читать там, где она написана. Конечно, такое не всегда возможно. Поэтому «Остров сокровищ» издают с картой. Явный вымысел больше нуждается в протезах достоверности, но я все книги читаю с картой. Для меня где происходит действие не менее важно, чем как. Думаю, что автору — тоже. Поэтому Фолкнер заботливо вычертил свою Йокнепатофу. За Искандера это сделали мы, приложив схему романной Абхазии к статье о «Сандро из Чегема». У меня до сих пор висит оригинал, подписанный автором: «С подлинным — верно». Хотя, конечно, ничего подлинного в картах, пусть и настоящих, нет. Они — такая же условность, как сопутствующий им текст. Карта — упрощенный символ местности, ее грубая схема. Реальна только та земля, где писалась книга. И я никогда не упускаю случая навестить родину любимых сочинений, потому что лишь здесь их можно до конца распробовать.

Так, с Библией в руках я колесил по Палестине, которую Ренан назвал «пятым Евангелием». Я читал в Михайловском «Онегина», открыв в пушкинских стихах еще и «деревенскую прозу». Бродил с «Тремя мушкетерами» по Парижу, и по Лондону — с Холмсом. Я ездил в Бат вслед за Пиквиком и смеялся над Тартареном в его Тарасконе. Почти каждый год я навещаю Уолден, чтобы перечитать книгу Торо там, где она писалась. Автор думал, что берега обезобразят богачи и фабриканты. Но из-за своей литературной славы озеро осталось таким же прозрачным, каким было в XIX веке, когда вырубленный в нем лед чайные клиперы доставляли в Индию. Купаясь в Уолдене, об этом приятно вспомнить.

Что дает топография читателю? То же, что мощи — паломнику: якорь чуда, его материальную изнанку. Цепляясь за местность, дух заземляется, становясь ближе, доступнее, роднее. Идя за автором, мы оказываемся там, где он был, в том числе и буквально.

Чаще всего я шел за Бродским — он был всюду и раньше. При этом поэзия Бродского, несмотря на его любовь к формулам, — искусство локального. Считая сложную метафизику плохой наукой, он начинал с земли поход на небо. Соблюдая из любви к классикам единство места и времени, Бродский исследовал драматургические возможности конкретной точки, превращая ее в зерно.

Впрочем, обобщениями брезгуют все хорошие поэты. Когда я впервые ехал в гости к Лосеву, он, подсказывая дорогу, незаметно перешел на стихи. Вместо номеров шоссе и выездов в его объяснения вошли рощи, пригорки, ручьи и дубравы. Сбившись, я пожаловался в телефонную трубку, что чувствую себя, словно Красная Шапочка.

Бродский часто начинал пейзажем, и я уже 30 лет не отправляюсь в путь без его книжек. Нужные страницы помогают встать на место автора, будь оно в Люксембургском саду, на пьяцце Маттеи или в Челси. Но больше всего я люблю читать «Колыбельную Трескового мыса» на Тресковом мысе, потому что она написана в моем любимом городке Америки — Провинстауне. Я знаю это наверняка, потому что Бродский ввел в поэму предельно индивидуальные координаты, позволяющие сразу взять след:

Фонари в конце улицы, точно пуговицы у расстегнутой на груди рубашки.

Это — Коммерческая авеню, одна из двух пересекающих город, но на второй — фонарей нет вовсе, да и на этой они стоят лишь вдоль приморского тротуара. Собственно, поэтому в стихотворении так темно. Зато здесь слышно, как «траулер трется ржавой переносицей о бетонный причал». И это значит, что в Провинстауне Бродский жил возле пирса, к которому рыбаки свозят дневной улов: камбалу, морских гребешков и — теперь все реже — треску.

Названный в ее честь мыс напоминает загнутый к материку коготь. С высокой дюны видно, как солнце садится в воду. И это зрелище — необычное на атлантическом берегу США, но тривиальное на Балтийском море — туристы встречают шампанским. Кейп-Код дальше всего вытянулся к Европе. Поэтому с его пляжа Маркони пытался установить радиосвязь со Старым Светом. Но задолго до этого к мысу пристали пилигримы, начавшие с него, как и Бродский, свое освоение Америки.

Поэма «Колыбельная Трескового мыса» не могла быть написана в другом месте, потому что ее структуру определяет географическое положение Кейп-Кода. Это — либо «восточный конец Империи», либо ее начало — пролог и порог.

Летней ночью, в темной и душной комнате, мир для поэта свернулся плоской восьмеркой. Правая петля — то, что было: «строй янычар в зеленом». Левая — необжитая, лишенная ментальной обстановки пустота грядущего: «голый паркет — как мечта ферзя. Без мебели жить нельзя». Песчаной точкой пересечений служит исчезающий малый Кейп-Код. Мыс — «переносица» (поэт никогда не забывает метафор), где встречаются два полушария — и головы, и глобуса. Здесь прошлое сражается с будущим, тьма со светом, родина с одиночеством и сон с бессонницей — потому и «Колыбельная». Но уснуть нельзя:

в полушарье орла сны содержат дурную явьполушария решки.

Душная темнота — это Запад, страна заката. Поэт о ней знает лишь то, что попало в строку:

_ Белозубая колоннада Окружного суда, выходящая на бульвар, в ожидании вспышки…_

Обильные в провинциальной Америке колонны, часто — деревянные, наивно побеленные под мрамор, — одновременно напоминают и профанируют привычную автору, но столь же вымышленную античность его родного города. За это он прозвал архитектуру Провинстауна обидно придуманным словом «парвенон». («Парфенон для парвеню», — объяснил мне Лосев.)

В съеденный тьмой город из моря на сушу выходят аборигены «континента, который открыли сельдь и треска». Особенно — последняя. Мне еще довелось застать экологически более здоровые времена, когда треска водилась в таком изобилии, что в здешних ресторанах подавали деликатес — рыбьи языки и щеки. Однажды я сам поймал рыжую треску с пресной, как ее мясо, мордой. Бродскому она является в ночи как неотвязчивая мысль о прошлом:

Дверь скрипит. На пороге стоит треска.Просит пить, естественно, ради Бога.

Треска, которую поэт себе запрещает называть ее настоящим именем — тоска — приходит из глубины бездонного, как океан, сознания, чтобы подсказать важное:

Иногда в том хаосе, в свалке дней,возникает звук, раздается слово.

На этом слове все держится липкой ночью, на краю земли, где поэт сочиняет стихи, лежа в кровати и боясь отвернуться от того, что было, к тому, что будет:

Духота. Только если, вздохнувши, лечь,на спину, можно направить сухую (вспомним треску) речь вверх — в направлении исконно немых губерний.

Теперь «Колыбельная» развернулась уже в четырех измерениях — Восток и Запад, глубина, где живет треска, и высота, куда обращена речь. Превратив линейный пейзаж в трехмерный, Бродский поднимается над собой, оглядывая Тресковый мыс сверху, как с самолета, на котором он сюда прилетел «сквозь баранину туч».

Местность, где я нахожусь, есть пиккак бы горы. Дальше — воздух. Хронос.

Мыс исчерпал материк, уткнувшись в море, так и поэт дошел до ручки, из которой текут стихи на бумагу:

Снявши пробу с двух океанов и континентов, ячувствую то же почти, что глобус.То есть дальше некуда.

В тупике мыса, ставящего предел перемещению в пространстве, заметнее движение во времени. Это — жизнь, заключенная в нас. Человек — тоже мыс. «Крайняя плоть пространства», он — «конец самого себя и вдается во Время». И если пространство, как говорила треска, — «вещь, то Время же, в сущности, мысль о вещи».

В этой бесконечной, как та самая лежащая восьмерка, «мысли о вещи» поэт, подслушивая звучащий в нем голос времени, находит выход из тупика и называет его «Колыбельной Трескового мыса».

Бродского нельзя читать, его можно только перечитывать. В первый раз мы пытаемся понять, что автор хотел сказать, во второй — что сказал. Сначала разобрать, потом собрать с ним вместе, попутно удивляясь якобы случайному приросту мысли. Но это не случай, это — дар. Благодаря ему метафоры растут и плодятся, рифмы притягивают подспудный смысл, аллитерации его усложняют, ритм прячет усилие, строфа завершает целое, и стихотворение разгоняет мысль до уровня, недоступного пешему ходу прозы. В спешке Бродский видел цель поэзии. Каждый поэт пользуется своим рабочим определением ремесла. Для Пастернака стихи были губкой, для Бродского — ускорителем.

В 1975 году, которым помечена «Колыбельная», меня еще не было в Америке, а Бродский в ней жил уже три года. Потом он называл их самыми трудными. В Америке его поэзия осталась без своих, все понимающих читателей, а другие не могли оценить ее виртуозные па.

«Как Овидий у даков», — усмехнулся Бродский, вспомнив своего любимого римского поэта, и обрадовался, когда мне повезло вставить в разговор подходящую цитату, ту, в которой сосланный Назон говорит: «Слагать стихи, никому не читая, — то же, что миму плясать мерную пляску во тьме».

Это — мизансцена «Колыбельной»: ночная пляска мысли без зрителей. Оставшись наедине с родным языком, поэт ведет разговор о Ничто и времени. Не рассчитывая на ответ, сопротивляясь отчаянию, он озвучивает немой мир, лишь в речи находя терапию и миссию:

Пара раковин внемлет улиткам его глагола:то есть слышит свой собственный голос. Это развивает связки, но гасит взгляд.Ибо в чистом времени нет преград,порождающих эхо.

Кейп-Код — декорация кризиса. Земную жизнь пройдя до половины, поэт оказался ни там, ни здесь. Новый Свет, как эволюция — его знакомую треску, вынуждает автора выйти на берег и встать на ноги. Такое изменение подразумевает метаморфозу: заснул одним, проснулся другим.

Бродский написал «Колыбельную» в 35 лет. Хороший возраст. Как у Данте. Но половины не вышло: 70 Бродскому исполняется только сейчас.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow