Сюжеты

Тоскующая любовь

«Патриотизм» отныне означает не то, ради чего жил Пушкин, шли в Сибирь декабристы. Нечто совсем другое

Этот материал вышел в № 35 от 4 апреля 2011 года
ЧитатьЧитать номер
Культура

Станислав Рассадинобозреватель

Вот как писал в 1914 году, представьте себе, Ленин — и я, дело давнее, в советское время решительно избегавший «руководящих» цитат, для этих слов делал исключение. Хотя бы и потому, что мысленно предполагал недовольную гримасу цензора:...

Вот как писал в 1914 году, представьте себе, Ленин — и я, дело давнее, в советское время решительно избегавший «руководящих» цитат, для этих слов делал исключение. Хотя бы и потому, что мысленно предполагал недовольную гримасу цензора: цитата с душком, а попробуй запрети. Ленин!

«Мы помним, как полвека тому назад великорусский демократ Чернышевский… сказал: «Жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы». Откровенные и прикровенные рабы-великороссы… не любят вспоминать об этих словах. А, по-нашему, это были слова настоящей любви к родине, любви, тоскующей…»

Положим, Ленин-то продолжал: «…тоскующей вследствие отсутствия революционности в массах великорусского населения», но это можно было жульнически опустить.

Тем более при всей определенности именно ленинских задач — мысль, тревожившая и совсем иных русских людей. «Что есть любовь к Отечеству в нашем быту?» — спрашивал еще князь Вяземский. И сам отвечал: «Ненависть настоящего положения. В этой любви патриот может сказать с Жуковским:

В любви я знал одни мученья.

Какая же тут любовь, спросят, когда не за что любить? Спросите разрешения загадки этой у строителя сердца человеческого. За что любим мы с нежностью, с пристрастием брата недостойного, сына, за которого часто краснеем?»

Недурной выходит цепочка: Вяземский с Жуковским — Чернышевский — Ленин…

Тоскующая любовь… Странное чувство. При такой любви можно любить прошлое, надеяться на светлое будущее, страдая или хотя бы ворча, что настоящее, по крайней мере, недостойно ни того, ни другого. Отторжение от современности — что может быть мучительнее? Это значит — не жить, а если и жить, то неприязнью, а то и ненавистью.

К кому? К чему? К России? Россия подмята, подменена тем, что сегодня олицетворяет ее облик. Властной системой.

Это потом, много позже Ахматова напишет: «Говорят: пушкинская эпоха, пушкинский Петербург… В дворцовых залах, где они танцевали и сплетничали о поэте, висят его портреты и хранятся его книги, а их бедные тени изгнаны оттуда навсегда. Про их великолепные дворцы и особняки говорят: здесь бывал Пушкин, или: здесь не бывал Пушкин. Все остальное никому не интересно». Но эпоха, в которой Пушкин жил и погиб, была при нем николаевской. (Как при Сталине — сталинской; при Брежневе — брежневской; при Путине она — путинская.)

И это не просто слова. Потому что сталинским, брежневским, путинским становилось народонаселение, массово — при редких, увы, исключениях — с искренним энтузиазмом требовавшее казни «врагов народа» или хотя бы лениво зевающее, отворачиваясь от вида репрессий. (В скобках замечу, что масса не бывала ни горбачевской, ни даже ельцинской: ей был потребен хозяин.)

Я всегда удивляюсь, когда какой-нибудь умный политолог произносит: «Это — в интересах России… Это нам выгодно…» Кому «нам»? Какой, чьей России? России Путина? Не моей же, в самом-то деле.

Власть, традиционно сосредоточившая на себе пафос и смысл народного существования — ну, хорошо, пусть заняв в нашей жизни непомерно большое место, настаивая: люби меня, как саму Россию, — она, по сути, лишает нас самой по себе родины. Заявляет о себе — не без успеха — как о ее полномочной представительнице.

Да и что нам остается любить, помимо власти? (К тому же в России давненько вкоренилась скверная, рабская привычка: мы и сами, даже без видимого понукания, объединяем их, Россию и власть.) Березки? Географический размах? («Что же тут хорошего, — сердился еще помянутый Вяземский, — чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим врастяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст…») Наконец, действительно великую русскую культуру?

Да! Но и тут не обойтись без оговорок.

Один из лучших русских людей XX века, о. Александр Шмеман, писал, размышляя над судьбой Ахматовой (1980):

«Откуда столько подлости, страха, ненависти? Откуда это «палачество»? …Вот что, между прочим, меня поражает: отрыв всей этой до предела утонченной элиты от «народа». 99% рус-ского народа не имели — и, наверное, не имеют и сейчас — никакого отношения к ней.

… Писатели в России гибли и гибнут, как птенцы, выпавшие из теплого гнезда. Когда читаешь о французских писателях, например, чувствуешь их защищенность — не народом, конечно, а самой культурой».

Может, все-таки и народом? Не впрямую, конечно, не непосредственно, а тем, что в нем есть ощущение самоидентификации, есть народное чувство как часть культуры в широком смысле. И тем, что при выборности, преходящести, то есть относительности власти, несменяемые ценности, среди которых первым делом культура, она, хотя бы подсознательно, утверждается именно в своей несменяемости, доминантности.

Но далее:

«У меня впечатление такое, что в России всегда много отличных писателей, поэтов и так далее, но при этом нет «культуры» как элемента, в котором они могут жить и дышать. Выкорчевывая, уничтожая писателей, власть — любая власть — делает это не потому, что боится их, — ну чем был опасен Мандельштам для Сталина? — а потому что чувствует их абсолютную инородность и за нее их ненавидит».

Сказано замечательно. Именно взаимная инородность власти и искусства, которое существует и существует себе, напоминая владыкам, сколь они временны в своем могуществе, сколь несущественны в бесконечном времени («…Какое, милые, у нас /  Тысячелетье на дворе?») — именно это особенно больно задевает сильных мира сего. А даже не оппозиционерство. И — говорю об инородности — это не может ограничиваться культурой: сам народ при первой возможности делом докажет свою отчужденность от власти. Не бунтом, так бегом. Уходя в бега.

Не оттого ли такое количество молодых людей, культурой не очень и озабоченных, прямо говорят о желании «свалить» (выразительный глагол)? Эмигрировать, а не мигрировать, что так естественно для давно открытого западного общества. Оторваться, порвать.

И пусть мудрый и совестливый Юлий Ким сказал в пору, когда эмиграция кому-то казалась родом доблести: «Теперь то и дело встречаю мысль: тот, кто бежал от режима, был храбрее тех, кто оставался. Как будто режим — единственное, что можно любить на родной стороне», — но ведь бегут не столько из неблагополучной России, сколько от нее, прочно ассоциирующейся, как говорено, с режимом.

И, напротив, сами ассоциирующие себя с ним («единственным, что можно любить») с их ничуть не тоскующей любовью (опять же — к чему и к кому?) обрекают себя на деградацию.

В моей молодости, когда, считают, и не пахло гражданским обществом, общественным мнением, — а на деле тоталитаризм, давя, как раз сплачивал не приемлющих его, — из той поры помню при всех материальных выгодах вступления в «руководящую партию» сконфуженность немногих оправдывавшихся новобранцев из числа «приличных». А главное, то, что вступление «в ряды» обычно наряду с карьерным успехом с удивительной закономерностью сопровождалось моральным падением.

Как-то в середине 60-х ко мне пришел молодой поэт, не сказать, чтобы близко знакомый, но нравящийся стихами, шахтерской повадкой, отъявленным книголюбием, пришел, он сказал, для серьезного разговора: «Ты должен мне посоветовать, вступать ли в партию». Видать, тянули. Я осторожно ответил: «Мол, ежели у тебя возникает такой вопрос, может, не надо?» Как ни смешно, он послушался. Но когда, годы спустя, все же вступил, тут началось: хороший, казалось, парень превратился в бурбона-начальника, карьериста с локтями и даже (!) в литературного вора.

А что? Раз уж переступил черту, пускайся во все тяжкие, ничем не брезгуй.

Вспоминается из «Швейка» (предупреждаю: «Анекдот довольно нечист», как говаривал Пушкин). Денщика спрашивают: съел бы он по приказу дерьмо своего хозяина? Он отвечает: «Если господин поручик прикажет, я сожру. Только чтобы в дерьме не попался волос — я ужасно брезглив».

Говоря серьезнее, сама власть, снисходительно разрешающая верным приспешникам быть небрезгливыми, толкая их в сторону подобной эволюции, создает, значит, свою систему ценностей, вернее антиценностей, кажется, не чрезмерно сегодня обидевшись на кличку — партия жуликов и воров (ибо сама за собой кое-что примечает?) — эта власть, будь она откровеннее, сказала бы уже не: «Люби меня, как Россию», а: «Люби меня, а не Россию». Мы, дескать, с Россией инородны, и «патриотизм» отныне означает не то, ради чего жил Пушкин, шли в Сибирь декабристы, да хотя бы (даже!) садились в тюрьмы социал-демократы, еще не знающие, во что переродятся. Нечто совсем другое.

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera