Сюжеты

Джо Дорден-Смит. Венеция зимой

Фото: «Новая газета»

Этот материал вышел в № 53 от 20 мая 2011 года
ЧитатьЧитать номер
Культура

Ксения ГолубовичНовая газета

Джо умер 10 мая 2007 года. Но для всех, кто знал его, оказалось, что он этого не может сделать — то есть не может умереть. Личность человека, особенно такая, как Джо, впечатывается в души тех, кто его знал, как живая фотография, сделанная...

Джо умер 10 мая 2007 года. Но для всех, кто знал его, оказалось, что он этого не может сделать — то есть не может умереть. Личность человека, особенно такая, как Джо, впечатывается в души тех, кто его знал, как живая фотография, сделанная без камеры. Джо появился в Москве в 1987 году — в начале перестройки. Вместе с ним пришли истории и рассказы, кинофильмы, которые он делал, встречи, которые он устраивал людям и описывал в своих статьях. Он приносил тот Запад, о котором так долго здесь тосковали, — Запад рок-н-ролла, человеческой открытости, Запад приключения и путешествия. Запад великой литературы, искусства, застольной беседы, Запад, умеющий слушать и ставить вопросы. Он — тот иностранец, который знал в России всех: от самого верха до низов. И все мы укладывались на страницы его текстов, уходивших в ведущие газеты и журналы англоязычного мира. Россия транспортировалась туда, имея загадочный, тревожный, манящий облик «самого интересного места на земле».

До самой смерти своей он хранил на столе портрет своего любимого собеседника — Юрия Щекочихина, чья смерть стала его личной трагедией. И последний фильм его — «Русские крестные отцы», прошедший с огромным успехом по миру и награжденный главной в кинодокументалистике премией (Grierson Award), — был вновь посвящен России, а его благодарственная речь на вручении премии в декабре 2006-го была речью в защиту Михаила Ходорковского. Эта связь с Россией была глубокой, он хотел раскрыть ее миру, а ей — раскрыть мир таким, каким не могут его придумать мрачные мозги местных политтехнологов (рисующих для нашей публики картины мира, который не понимают).

Но Джо не был бы Джо, если бы он не хотел раскрывать мир и дальше — себе и другим. Его аудитория — весь мир. Его исследование — интернационально. Уехав из России, работая для знаменитого американского журнала путешествий «Депарчез», он раскрывал англоязычному миру то, что тот сам бы «не мог придумать», — людей, места, искусство, чужую память и историю. И потоки ответных писем и количество перепечаток его текстов — свидетельства благодарности за то, что Джо умел показать: мир не так плох, как многие из нас думают. Перед вами — одна из лучших статей нашего умершего друга, где он подарил своему читателю Венецию, а вместе с ней снова… Россию, какой ее можно полюбить. Потому что эта статья, обошедшая мир, — и есть история одной любви.


Дни коротки, холодно, город окутан туманом.
Нет поры романтичней, чтобы оказаться здесь…

Было около полудня в конце января, когда мы приехали в аэропорт. Небо Венеции перламутровое — как блестящая подкладка морской раковины, а свет резкий, но какой-то разреженный, словно пропущенный сквозь газовую ткань. Ветер из Венгрии пробивает себе дорогу, вздымая поверхность лагуны и вынуждая серебристых чаек — которые поодиночке стоят на каждом briccola1, точно усталые солдаты, спящие на ногах, — прятать головы в оперенье. Пока баркас до отеля медленно отплывает от дока, минуя пустынное холодное побережье, все остальные пассажиры расслабляются и начинают лениво болтать в тепле кабины. Но моя жена Елена выбирается наружу, чтобы встать у лодочника за спиной. Она никогда раньше не видела Венеции; у нее был только Санкт-Петербург — русская Северная Венеция — чтобы вообразить ее. И вот теперь, пока баркас обговаривает долгую оркестровку своего прохода по серо-голубым нотам широкой воды, в Елене живут, кажется, только ее глаза — как будто она перископ, а все остальные чувства ушли на дно как подлодка. Она медленно поворачивает голову туда-сюда на ветру, впитывая несомые водою музыкальные знаки лагуны — извилистое rallentando Мурано, лодки, разбросанные как ноты по узким линейкам каналов, — и не двигается, только лишь нагибает голову под аккордами мостов самого города, пока мы не выныриваем в бухте св. Марка из канала Рио-ди-Сан-Лоренцо.

По мере того как баркас начинает кругами уходить к зданию Таможни, появляется солнце, и нас мгновенно окружают другие пассажиры, нацепившие на себя пальто и размахивающие камерами. Я тихо начинаю показывать Елене достопримечательности: Джудекка, пьяцца Сан-Марко, Дворец дожей, базилика св. Марка. Рядом проплывает деревянная лодка, сделанная под машину, руль на месте водителя в форме колеса: и я говорю ей, что это единственный автомобиль, который она здесь увидит. Она поворачивается и смотрит назад, на начало Гранд-канала, прижимается ко мне и прикладывает палец к моим губам. «Это чудо», — говорит она просто.

Елена русская — и как многие русские, она совершенно инстинктивна. Я же — как и большинство урбанизированных европейцев — дитя логики и циферблата: я копаюсь на барахолке сведений, охочусь за трюфелями фактов, я турист, которого преследуют призраки прошлого. Я уже был в Венеции летом, влюбился в нее и читал о ней как одержимый. И эту Венецию, созданную мною из литературы, искусства и чужих воспоминаний, я и хочу теперь показать Елене — как некую драгоценность, рожденную в голове, при свете полночной лампы.

Пока баркас стоит в очереди к боковому входу в отель «Даниэли», я с нетерпением порываюсь рассказать ей историю этого места. Как его построили в XIVвеке сначала в качестве роскошной резиденции благородной семьи Дандоло, четверо из которых были дожами. И как палаццо Дандоло — выходящий на Рива-Дельи-Скьявони — был самым великолепным дворцом Венецианской республики, но с падением республики в 1797 году стал приходить в упадок, пока Джузеппе Дал Ниел не арендовал в 1822 году часть здания и не превратил его в отель. И как, покупая дворец по частям, он вступил в полное им владение в 1849 году и переименовал свою собственность в «Роял Даниэли».

В течение XIX века отель принимал таких знаменитых гостей, как Бальзак, Диккенс и Пруст. Викторианский искусствовед Джон Рёскин назвал свой приезд в «Даниэли» «началом всего» (в отеле он набрасывал первый том «Камней Венеции». И вместе с женой Эффи — в один из таких же морозных январских дней около 150 лет назад — играл в бадминтон в коридоре, чтобы согреться). Я знаю также, что несколькими комнатами дальше (в номере 10) и несколькими годами раньше (с 1833-го по 1834-й) здесь жили поэт Альфред де Мюссе и писательница Жорж Санд — по общему мнению, в заоблачно-словесном поэтическом восторге, который, однако, нес в себе не больше ясности, чем знаменитый nebbia — венецианский зимний туман. В первую же ночь в «Даниэли» заболевший де Мюссе сообщил Жорж Санд, что не любит ее, и отправился пьянствовать в городские трущобы. А Санд тут же соблазнила его доктора, положив конец роману с поэтом. Тем не менее, миф об этой любви помог превратить «Даниэли», окружающие его calli и campi2 и весь вид на бухту позади него, заляпанный черными пятнами гондол, в современный романтический театр любви и смерти.

Я говорю что-то в этом роде, пока мы выходим из баркаса и вступаем в огромный с колоннами холл отеля в ложно-ренессансном стиле. И пока мы карабкаемся по величественной лестнице позади портье, я говорю Елене: «Здесь жили все великие романтики. Здесь был Шелли и Роберт Браунинг. Даже Вагнер отметился. Он провел здесь ночь, потом снял дворец на Гранд-канале, послал за своим фортепьяно и приступил к завершению Тристана».

«Очень интересно, Джо, — говорит Елена, уютно кутаясь в шубу, и смотрит из окна нашей комнаты через всю бухту на Сан-Джорджио Маджоре и Санта-Мария-делла-Салюте. — А теперь можно мы пойдем отсюда, посмотрим ее и поедим?»

Я чувствую себя обескураженным и чуть раздраженным, пока мы выходим из отеля и поворачиваем на Кале-делла-Рассе. И раздражение мое только нарастает, когда я обнаруживаю (уже далеко за полдень), что все рестораны закрыты. «Sempre dritto», — отвечают венецианцы, когда мы спрашиваем, можно ли найти место, где нас обслужат. Но, конечно, в Венеции нет никакого «все время прямо». Стрелка компаса вскоре утонет в ускользающем лабиринте направо-налево, налево-направо, пока боком да кругами не окажется единственным способом передвижения. Довольно скоро мы совсем потерялись. И наш путь от одного закрытого ресторана к другому (о пиццерии и кафе не может быть и речи) понемногу превращается в одержимый, местами уморительный поиск, где мы оба теперь — чужестранцы, принужденные наугад создавать себе город как случайную находку, следуя неизменно противоречивым указаниям встречных прохожих.

Нас выплескивает, наконец, на кампо Сан-Заккария, с его чудесной эклектичной церковью, которую я тут же начинаю описывать; но услышав, быстрое «ш-ш-ш!», покорно умолкаю. По своим же следам мы возвращаемся в тесноту боковых улиц, как два тралбота, повернувшие на другой галс, а затем берущие прежний курс под праздничным парусом. Наконец, мы сдаемся и причаливаем, смеясь, к одному из кафе-баров на другой стороне Санта-Мария Формозы, где пьем вино, едим сыр с оливками и mozzarella in carrozza — а Рёскина и других творцов мифа этого города мы оставляем в покое до лучших времен.

«Это как музей, да? — говорит Елена, и глаза ее блестят. — Музей, где живут люди на самом деле! — А затем, оглядев всю сцену в кафе — играющих малышей, трех облаченных в норку пожилых дам, величественно сидящих в углу за своим эспрессо и сплетничающих, как венецианские Екатерины Великие, добавляет: — Нет, не так. Я имею в виду, что в Венеции не нужно никуда идти. Ты уже тут».

Елена, конечно, права. Поздним январем Венеция заметно отличается от своего летнего вида. Сейчас не сезон для пестрой погони за культурными достопримечательностями. Даже убывающий дневной свет сейчас более приватный, не публичный; и в воздухе звенят скорее мелкие радости сплетен и походов по магазинам, чем громоподобная музыка всеобщего спроса на историю и искусство. Когда прошли мигрирующие косяки туристических толп, наконец, показались и подводные жители этого города; Венеция снова сама своя: укромная, говорливая, драматичная, благочестивая и богатая.

Вечером мы поужинали морским пауком и пастой на Терацца Даниэли; перед нами — темная симфония неба и воды; симфония, которой дирижировала луна, а звучит она с освещенных пюпитров Джудекки и Сан-Джорджио. Мы выходим — мимо станции вапоретто и стад покачивающихся гондол (словно лошади на привязи, щиплющие траву), к двум прекрасным колоннам Pizetta, откуда в холодном ночном воздухе раздается смех группы подростков. Дыхание наше поднимается как туман; наши шаги звенят, как монеты, и вокруг почти никого. Актеры все ушли по домам из серебристого театра Дворца дожей — и три стороны пьяццы Сан-Марко, отороченные колоннами, нависают как хор, выряженный для оратории и ожидающий взмаха дирижерской палочки дневного света в знак начала. Когда мы поворачиваемся к базилике Сан-Марко, которая выглядит теперь в обезоруживающе укороченной в перспективе, как оперный сценический задник, я мягко говорю Елене: «Генри Джеймс назвал это «гостиной Европы». Но Наполеон, который сравнял с землей 166 венецианских церквей, назвал ее «гостиной» раньше. Что бы ты ни захотел здесь произнести, кто-то уже сказал это до тебя. А миланский паломник пятьсот лет назад уже сказал это. То есть он сказал, что все, что можно сказать о Венеции, уже было сказано».

«Ох, Джо, — с упреком говорит Елена. И затем она тихо цитирует Бродского из «Венецианских строф»: — Ночью мы разговариваем с собственным эхом…»

Поздний январь, думаю я на следующее утро, открывая ставни, должен быть лучшим временем года для приезда в Венецию. Там, внизу, на fondamenta3 вообще, кажется, нет никаких туристов. Свет ровный и холодный, и над водой еще сохраняются следы воспоминаний о тумане. Отель, когда я поднимаюсь на завтрак, кажется совершенно пустым, если только не считать его портье и официантов, обаятельно похожих на сонных сенаторов. Я сообщаю об этом Елене по возвращении, чтобы выгнать ее на улицу на наше частное утреннее солнце. Но с ней это не пройдет. Окруженная старинной мебелью, тусклыми зеркалами и стенами, обитыми шелковой тканью, она свернулась калачиком в постели, под накинутой шубой, как ленивая кошечка из палаццо. Наконец с неохотой она разрешает вывести себя на прогулку в вапоретто по Гранд-каналу. Но оживает она — коготки выгибаются, глаза светятся — лишь когда видит перед собой не вдовствующие palazzo канала, или старые торговые здания Риальто, а рыбу.

Мы наконец нашли дорогу до кампо делла-Пескария — на северо-востоке Риальто — где уже шесть веков располагается рыбный рынок, полный, без всякого сомнения, все теми же видами: перемазанные чернилами каракатицы, красные кефали, каменные окуни и лещи; маленькие дефисы анчоусов (если вам приятен такой старомодный язык) посреди разнообразных знаков препинания из мидий и кривых скобок угрей. Елене внезапно хочется знать, кто это все такие и какие у них имена, — она хочет все купить. И хотя сделать этого мы никак не можем (вряд ли косточки, разбросанные на ворсистых коврах «Даниэли», приведут в восторг его хранителей), мы покупаем все снаряжение для рыбного праздника — деревянные лопаточки и ложки — и идем, размахивая ими как трофеями, минуя кучи молодых артишоков, аспарагусов и клубники, чтобы приземлиться за стаканчиком вина и рыбой в ближайшем баре для местных торговцев. Торговцы, отстоявшие вахту, теперь сидят вокруг нас; матери с детьми; бизнесмены с невероятных размеров сумками. И Елена с убежденностью сообщает мне, облизывая пальцы, что это и есть сердце города. «Давай дальше!» — говорит она с восторгом, когда мы уже выходим. «Куда?» — спрашиваю я. «Да куда угодно!» Так мы и идем: рука в руке, как говорит Сэмюэл Беккет про своих персонажей Диди и Гого, стоящих на самом краю Эйфелевой башни...

На протяжении остального дня — и большей частью следующего — мы обходим город в длину и ширину, через Дорсодуро и Каннареджо4, от Сант-Альвизе до Сан-Пьетро. Мы пьем эспрессо в кафе, где старики в пальто из молескина и верблюжьей шерсти бурно спорят о футболе и недавнем политическом скандале. Мы все-таки заходим во Дворец дожей и Музей Коррер на пьяцца Сан-Марко — но ненадолго: оба напоминают Елене пару китов, доступных для осмотра любопытных, только когда их выбросит на общественный пляж. И хотя мы и отправляемся в Академию — я рад повидать старых друзей: таинственную, залитую зимним светом «Бурю» Джорджоне (1505) и «Пир в доме Левия» (1573) Паоло Веронезе — Елена скоро уходит, чтобы с довольным видом усесться на том же зимнем свете Джорджоне, но только снаружи.

Те церкви, которые я не прочь был бы осмотреть, в основном закрыты на нашей passegiata (прогулке). Но это не важно. Елена просто толкает дверь каждой церкви, которую мы проходим, и, если она открыта, зовет меня внутрь. А пока мы идем, куда глаза велят, — иногда в погоне за случайным венецианцем (сумка Луи Витона, которую кто-то осторожно несет вон там, или тележка, груженная картинами, — вон тут), а иногда привлеченные издалека видом дворца на берегу канала. Когда глаза наши набегаются и больше не находят ничего интересного, мы просто садимся в вапоретто и едем куда-нибудь еще, чтобы начать все снова.

Поздним январем в Венеции холодно. На улице мы почти не снимаем пальто — наоборот, только застегиваем пуговицы, по мере того как проходит день. Но это сближает нас с городом больше, чем летом, когда я шел в толпе футболок и джинсов. Мы одеты, в конце концов, во многом так же, как и те венецианцы, которых мы встречаем поодиночке на calli или всех вместе на вапоретто — в театре льняных тканей и шелка, мехов и ангоры. Бродя по городу в отсутствие туристов, мы делаемся все ближе к вековому потоку здешней жизни. И нам больше не составит труда узнать в лицах тех, кого мы встречаем каждый день, сенатора, дожа или Мадонну Рафаэля.

И еще свет. Дни в конце января коротки; свет солнца, пока он не замирает к вечеру, кажется одновременно и мягким и несфокусированным, словно он прибыл сюда после долгого путешествия. Он освещает все, пробираясь через все препятствия, придавая кирпичам города бледноватое тепло, а его камням — ровное сияние. Он лишь слегка меняется в течение коротких дневных часов, так что город — это дитя воды и неба — кажется куда более закрепленным на месте, чем летом. Летом солнце — это прожектор, концентрирующий мозг на потрясающем величии островного шоу. Но зимой город становится репетиционной студией, где включено лишь рабочее освещение; студией, которая предоставлена нанятым актерам, чтобы они как-то наладили в ней свои жизни. Актеры застигнуты непогодой, сплетничают и обсуждают костюмы друг друга; переживают, не зальет ли очередная aqua alta подвалы и площадь.

Для Елены это и есть настоящая Венеция — обыкновенное чудо, триумф повседневности. И постепенно я тоже начинаю ее видеть так же. Мы оба учимся любить пустынное дворцовое великолепие «Даниэли», и то, что по ночам его бар привлекает не меньше местных бизнесменов, чем туристов. Каждый раз, покидая отель, мы тщательно подбираем одежду; и все чаще бродя днем по городу, мы останавливаемся в магазинах, чтобы примерить что-нибудь, словно мы оба понимаем, что эта холодная Венеция — место себя показать и на людей посмотреть, место, где все мы актеры — или «все одинаково туристы», как объявляет Елена.

Время от времени я, должен признаться, все же сворачиваю с этого пути: я все еще надеюсь воссоздать для Елены некую специфически русскую Венецию. В один из дней я веду ее к Ка'д'Оро, дворцу, подаренному русским князем Трубецким балерине Мари Тальони; а потом по бульвару Заттерре, где когда-то жила княгиня Екатерина Михайловна Юрьевская, жена царя Александра Второго. Но такие небольшие отступления — как, например, и наш поход к палаццо Венир-деи-Леони на Гранд-канале, где размещена коллекция современного искусства Пегги Гуггенхайм, — не имеют у моей спутницы никакого успеха. «Знаешь, Джо, — говорит она, озираясь и держа в руках свой «Беллини»5, — это вообще не имеет никакого значения, кто здесь был раньше. Бар Гарри просто замечательный. И знаешь, почему он замечательный? Потому что он замечательно обыкновенный». Затем она отводит взгляд от стола и поднимает бокал, приветствуя двух англичан средних лет, сидящих напротив нас, и неизменных венецианских дам с норками в углу. Елена раскрывает руки и улыбается своими широкими кошачьими глазами. А потом, когда вечером она заказывает в ресторане совершенно ей незнакомые венецианские блюда — угря на гриле иrisotto alia sepia (ризотто, приготовленное в чернилах каракатицы), я уверенно продолжаю список, словно мы так с ним и родились.

После ужина мы идем обратно по кампо Сан-Поло, закутавшись в пальто; а затем, сделав крюк к пустому рыбному рынку, переходим через мост Риальто. Вверху Мерсери (самой фешенебельной торговой улицы города) тихо играет гитара. Под эту далекую музыку Елена с небрежной грацией проходит мимо магазинных витрин, ее каблуки — заикающееся от волнения стакатто чистого удовольствия. Когда мы проходим сквозь часовую башню Торре-делл-Оролоджио на великую пьяццу, Елена останавливается и берет меня за руку — ее взгляд скользит по направлению к бухте вдоль освещенных фасадов базилики Сан-Марко и Дворца дожей — и шепчет: «Ты знаешь, что сказал Иосиф Бродский об этом месте, когда не знал, что сказать? Он сказал: «Ну, это как Грета Гарбо в ванне». — И затем добавляет, смотря вверх: — В ванне при лунном свете».

В тот последний день, который мы еще полностью проведем здесь, Елена встает очень рано. «Куда пойдем?» — удивленно спрашиваю я. «В лагуну, — она отвечает, — на Мурано. Ребенком я мечтала посмотреть, как выдувают стекло. Давай и правда посмотрим!» На улице нас уже поджидает человек, готовый предложить водное такси до одной из стеклодувных мастерских острова. В итоге мы проводим куда больше времени, чем нужно, наблюдая за тем, как выдувают стекло и в горячем обсуждении цены потом. Но это неважно. Елена в восторге от самого процесса — от ремесленной его стороны, и к тому же теперь мы далеко от Венеции, на одном из островов лагуны, где мы никогда не были. Мы бродим вдоль каналов Мурано, пьем белое вино с бутербродами в рабочей забегаловке, и потом решаем продолжить путешествие — к Бурано и Торчелло.

На Бурано мы сходим с теплого парома вместе с дюжиной других пассажиров, которые быстро рассеиваются в разных направлениях. И вскоре оказываемся в месте, на вид столь безмятежном, столь самодостаточном, словно это какая-нибудь деревушка в Провансе. Низкие домики по обе стороны узкого канала выкрашены в темно-красные и ярко-желтые тона, и еще в зеленый, голубой и фиолетовый. На канале мягко покачиваются небольшие рыбацкие лодочки, точно далекое воспоминание о море. Кругом никого. Елена тихо свистит от удовольствия, когда из одной calle выныривает ватага школьников, переходит через мост и исчезает снова. Следующие полчаса мы бродим по малюсенькому острову — населенному со времен Римской империи и когда-то известному по всему миру своими кружевами, — пытаясь выяснить, куда же они все делись, где все люди и где же мы сами.

Наконец мы находим сколько-то местных жителей в небольшой прибрежной таверне, где и проводим большую часть полудня среди картин и детей, кувшинов белого вина и рыбных блюд, которым несть числа. Когда мы уходим, в счастливом тумане, мы зовем padrone и спрашиваем у него, можно ли снять здесь домик на лето. «Конечно, — отвечает он, — но честно сказать, тут, знаете, много-много туристов».

«Ах, да, — говорим мы, легко отказываясь от того сословия, к которому принадлежим сами, и смотря на ветер, что приходит с моря и начинает морщить поверхность каналы, — да, эти туристы…»

Последний день

Когда мы садимся на паром до Торчелло, небо начинает темнеть. И сам остров, когда мы туда приезжаем, уже превратился в ровное серо-зеленое болото из морских водорослей, окутанное — если только не считать звука ветра — в молчание. Пока мы идем по дороге к собору семнадцатого века Санта-Мария Ассунта, кажется, что время движется вспять и жизнь возвращается обратно в море. Трудно поверить, что даже 60 человек (эту цифру сообщает нам путеводитель) могут жить здесь.

Миновав небольшой мостик, мы входим на территорию собора, но музей, расположенный в двух его маленьких palazzo, уже закрывается. Так что мы стоим перед разрытыми руинами баптистерия и глядим вверх на здание собора — суровое, как замок, и сопротивляющееся стихиям, как батисфера. И затем мы входим в это самое старое здание, сохранившееся от того, что мы теперь называем Венецией, в это долгое эхо византийского прошлого. В притворе — прекрасный каменный иконостас; в апсидах — мерцающая мозаика, представляющая собой визуальный компендиум древнего учения восточной церкви. Какое-то время мы бродим вместе и тихо смотрим вверх на них. Затем Елена вдруг останавливается, подносит руку ко лбу, а затем к животу — право-лево, голова вниз, рука — к сердцу, как крестится русская православная церковь. И потом уходит. Как будто она уже видела достаточно изгнаний и разрушений в своей жизни, не меньше чем собор.

На обратном пути к городу, пока лодка скользит сквозь серый цвет, сгущающийся на море и в небе, мы проплываем мимо обнесенного стеной острова-кладбища Сан-Микеле, где похоронены другие русские экспаты — Бродский, Дягилев и Стравинский. Елена спит, положив голову мне на плечо, пока я наблюдаю за рыбаками, раскидывающими сети вдали от главных каналов. Впереди у нас пьяцца Сан-Марко, где рабочие готовят ларьки и балаганы для февральского карнавала. Впереди у нас еще и ресторан, где мы будем сегодня ужинать, поднимать друг за друга тосты в окружении лучших костюмов и шелковых платьев богатых венецианцев.

«Они все — выходцы из Торчелло», — говорю я позднее, осматривая столики вокруг нас. Поднимая свой бокал, Елена улыбается: «Мы тоже».

На следующее утро, последнее наше утро в этом городе, спускается nebbia, и когда я открываю ставни, я почти не вижу внизу fondamenta. Мы медленно пакуем наши сумки и затем выходим, чтобы быстро взглянуть на исторический номер-люкс — комнаты дожей: две большие комнаты со старым деревом и тусклым светом стекол и позолоты (рассказывают, что американский актер Эллиот Гулд, осмотрев их, сказал: «А нельзя ли нам сюда добавить немного золота?»). Затем мы спускаемся вниз, заказываем места на баркас до аэропорта и выходим на улицу, чтобы нанять гондолу.

Как только мы отплываем от набережной, город мгновенно исчезает из виду, и мы плывем в вихрях и завитках тернеровских акварелей. Мир сжимается до нескольких квадратных метров серой воды вокруг нас, и корабельные сирены зовут друг друга из тумана жалостными криками китов. Мы покидаем Венецию раньше, чем уезжаем из нее. Там, где мы сейчас, восстановить ее можно только по памяти, в уме, во сне: город-базилика, город-пещера с пиратскими сокровищами, великая империя, венецианские лодки, Рёскин, де Мюссе и так далее.

«Куда мы теперь?» — спрашивает Елена. «К Санта-Мария-делла-Салюте, надеюсь», — отвечаю я. «Расскажи мне о ней», — просит она.

«Нет, — отвечаю я мягко, пока нас качает от грезы к грезе, — не нужно». Она берет меня за руку: «Скажи мне, что мы сюда вернемся», — она вздыхает. «Да», — отвечаю я. «Но только зимой, — продолжает она, — и только в «Даниэли». Я замолкаю на мгновение, когда начинают проявляться очертания Базилики, точно легкое пятно на каком-то магическом, только что загрунтованном полотне. «Без сомнений, — отвечаю я. — Без всяких сомнений».

1Прикол для гондолы.
2Улочки и плацы.
3Узкие тротуары вдоль каналов Венеции.
4Районы Венеции.
5«Беллини» — алкогольный коктейль, изобретенный в Венеции в первой половине XX века; представляет собой смесь игристого вина (традиционно просекко) и персикового пюре.

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera