Сюжеты

Россия, острые углы

В Третьяковской галерее выставка Бориса Григорьева

Фото: «Новая газета»

Этот материал вышел в № 112 от 7 октября 2011
ЧитатьЧитать номер
Культура

Елена Дьяковаобозреватель

 

В Третьяковской галерее выставка Бориса Григорьева

 

 

Портрет Шаляпина, 1918

Бориса Дмитриевича Григорьева (1886–1939) назвать забытым художником нельзя. У всех жив в зрительной памяти хотя б его «Портрет Мейерхольда» из ГРМ. Все что-то слышали-читали об успехе его цикла «Расея» в 1918 году. Ну уж, на худой конец, видели цены на его наследие в светской хронике новых русских «Сотбис».

И все же с 1919 года Григорьев работал в эмиграции. Кажется, только ретроспектива 2011 года, прошедшая в Русском музее, а теперь приехавшая в Москву, показала широкому зрителю подлинный масштаб художника. В XX веке он — из первого ряда.

В Инженерном корпусе ГТГ ретроспективой Григорьева занят весь третий этаж. Тут колючая, точено-угловатая графика 1910-х, от тулуз-лотрековских по горькому пряному цинизму и уровню маэстрии сцен в кулисах кабаре и на пыльных пуфах борделей — до нежнейшего «Портрета Лидии Чуковской»: одиннадцатилетняя девочка в плиссированной юбке и гольфах, со спартанской стрижкой «под гребенку»  смотрит внимательно и бесстрашно в приоткрытую дверь. Оттуда ползет тьма.

На раннем автопортрете «L’etranger» («Иностранец») курносое, прожженное усмешкой лицо с каменными желваками апаша заслоняет фон — кривые и розоватые утренние улицы Монпарнаса. Что ж, достойный автор полотен цикла «Intimite»: этих монументальных, как лошади с обвислыми крупами, проституток: с их криво застегнутыми малиновыми юбками, жадными жерлами ртов, сбитыми по ночной брусчатке «рабочими» французскими каблуками. Григорьевская «Шлюха из Марселя» (1923) с поношенным лицом и желтыми патлами Петрушки в карминных кулисах кабацкой занавески могла б быть дочерью «Любительницы абсента». А «Инвалид» (1917) с белой молочной бутылкой в изувеченной ладони — принадлежать к любой из обескровленных армий Первой мировой.

Его портрет Шаляпина так не похож на благообразный кустодиевский! Никаких бобров и белых пластронов: Федор Иванович возлежит на зеленом шелковом покрывале с пунцовыми розами. Халат распахнут. Изломанные складки тканей пестры. Мощные ноги босы. Сам Григорьев (цитаты из его писем и статей сопровождают выставку в ГТГ — а писал он отлично!) так определяет портрет: «Львица. Цезарь, актер, крючник…».

Испытующий, точный и хищный, как волжская острога, взгляд Шаляпина предвещает григорьевский цикл «Расея» (1917–1918). По легенде — цикл этот страшен.

«В дни революции, когда люди перестали наблюдать за собою, когда стали раскрываться на все сто сотых, бесстыдно обнажая все человеческое, вплоть до звериного, я пытался разглядеть целый народ, найти его истоки… заглянуть в эту даль расовую, как в открытую дверь… Это было страшно, но ненависть заставила меня все же изображать… Кто не видал революции, тот и народа не увидел» — много позже комментировал «Расею» художник в эссе «Об искусстве и его законных преступлениях».

Ну-с… сто лет спустя не так уж страшны эти жесткие, испытующие лица крестьян. Ни старуха-молочница, за спиной которой ангелом-хранителем стоит мифически огромная корова. Ни «Девочка с бидоном» (1917), цепкими, скрюченными, уже изработанными пальцами держащая этот цинковый Грааль — вместилище жизни голодающих горожан. Ни усмешливый «Олонецкий дед» (1918) в усадебной гостиной, на фоне венецианского окна. Ни петроградский жиган, ни воодушевленный поэт Клюев в круглой поярковой шляпе не удивят нас: за последующие сто лет российские обыватели видели лица и пострашней.

А серый мартовский снег и черные избы, пылающие степным зноем поля, пестрые петухи, синие кубовые рубахи, ветер, треплющий ясени, гнущий стекла, готовый снести скромнейший дом, что наводит на мысль о персонажах Чехова, — остались прекрасны.

Григорьев оказался зорким пророком!  В нежном и горьком полотне 1918 года: в аскетически бедной городской комнате женщина в белой блузе, с полумонашеской отрешенностью лица щиплет корпию, а двухлетний ребенок глядит на зрителя сине-серыми глазами так, словно видит будущее своего поколения.

Он писал Евгению Замятину в 1920-х, что был принят «в Америке за таинственного индейца, который хорошо скальпирует… А я — все тот же, русский и ничей».

…Что русский — никакого сомнения. И этот его «фирменный» недокубизм, эти остроугольные ломаные плоскости красок, образующие столь точные психологически портреты, — все имеет в истоках сколь Тулуз-Лотрека, столь и новгородскую иконопись.

Выставка открыта до ноября. 

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera