КолонкаПолитика

Левый год

Убедившись, что в нью-йоркском парке Зуккоти революции не будет, я пошел домой, чтобы следить за тем, как она зреет по другую сторону океана

Этот материал вышел в номере № 138 от 9 декабря 2011
Читать
Убедившись, что в нью-йоркском парке Зуккоти революции не будет, я пошел домой, чтобы следить за тем, как она зреет по другую сторону океана
Изображение

Воробьи зимой кажутся толще, а белки — хитрее. Осень кончилась, и из желтого в городе остались ивы и такси, выкрашенные любимым кадмием Ван Гога. Туристы ходят, как надутые — в нейлоновых ватниках. Зато местные — в оппозиции декабрю. Юноши в шортах, девушки — в шлепанцах, чтобы не пропадал педикюр. Тем не менее зимой в Нью-Йорке бывает холодно, не говоря уже о снеге, который сваливается на голову всегда неожиданно, как старость. Но таким я люблю Нью-Йорк еще больше. Во-первых, не жарко. Во-вторых, без листьев проще рассмотреть архитектуру каждого платана в Централ-парке. В-третьих, не жарко, о чем я не устаю напоминать всем, кто забыл муки августа. Но люди редко благодарны календарю, и когда температура подбирается к нулю, все мечтают о лете и только молодежь — о справедливости. Зимой, однако, в Нью-Йорке и правда бывает холодно, и я рад, что их разогнали: никто не простудился. Я рад за них, ибо сам был таким, когда, раскрасив кеды васильками, стал хиппи — насколько это было возможным в северном климате и советском государстве.

Ничего не забыв, в парк Зуккоти я пришел одним из первых. Там было все именно так, как мне снилось в девятом классе. Пестрая, длинноволосая, красивая толпа, упивающаяся свободой и братством, но больше всего — равенством. А это — заразное чувство. Бескорыстная, объединяющая и опьяняющая жажда справедливости склеивает людей в майдан, даже если они не знают, как добиться того, чего хотят. Стихия протеста не может не увлекать. Она срывает изоляцию и оголяет провода эмоции. Революции нельзя не сочувствовать, кто бы ни лез на баррикады — что парижские студенты, что тегеранские. Симпатии зрителей — на стороне восставших, будь то коммунары, Лимонов, исламисты.

Отчасти это объясняется тем, что оппозиция честнее власти. Она не ворует, ей негде, она же — оппозиция. Это не значит, что революция не может стать корыстной, такой ей предстоит быть, когда и если она сама станет властью. Об этом все знают и всегда забывают в азарте протеста, потому что революция объединяет, упрощая. Под зонтиком гнева легко собрать всех, кто ненавидит зло. Революция скорее против, чем за. Этим она отличается от политики, которая обезоруживает революцию, направляя прибой в специально прорытые каналы.

Голландцы, собственно, именно так и себе страну построили и соседа научили. Гений англосаксонской цивилизации не в том, что она завоевала полмира. С этим справились и монголы. Куда важнее, что Британия смогла обойтись без революции, а когда она все-таки произошла, то это случилось в Америке — в первый и в последний раз.

Изображение

Усвоив урок, власть научилась главному: делиться и меняться. Избежав соблазна монополии, она, оберегая себя от разрушения, регулярно перекладывает вину с одних плеч на другие. Ведь оставшись без конкурентов, власть отвечает за все промашки мироздания в одиночку. Без соперника власти не на кого опереться, и тверже стоит все, что делится на два. Равновесие намертво сцепившихся партий — залог динамической стабильности, которая третий век бережет Америку от революции.

Вместо нее в парке Зуккоти царил карнавал, нарядным проявлением которого стал невоенный коммунизм: все было даром. Еду поставляли доброхоты. Один, из Калифорнии, заказал сто пицц. Остальным кормили окрестные рестораны, которых радовал приток туристов, собравшихся поглазеть на свободу в действии. Пир анархии не прекращался днем и ночью, и к протестантам постепенно прибились бездомные. Но идеалистов здесь было все-таки больше. Каждый принес наболевшее. Одних волновала экология, других — права индейцев, третьих — гомосексуалистов, четвертых — пушных зверей, и всех — мировая несправедливость, давшая одному проценту больше, чем девяносто девяти.

И уж с этим спорить не приходится, ибо поровну пирог никогда не делят, что, конечно, бесит. Во всяком случае, те богатые, которых я встречал, внушали мне безусловное отвращение. Когда они приходили в редакцию «Нового американца», Довлатов просил меня посидеть в уборной, чтобы выражением лица я не отпугивал потенциальных инвесторов в нашу прогорающую газету. Их, впрочем, так и не нашлось. Вместо денег богатые, как и предупреждал Музиль, делились советом, и я их справедливо ненавидел.

Дело в том, думаю я теперь, что деньги у них были молодыми, злыми и ненадежными. Большие деньги ведут себя иначе. Они заставляют себя уважать и меняют характер. На Западе воротилы становятся филантропами, на Востоке — зэками, но и тех и других подавляет чувство ответственности перед собственным капиталом. Владеть — значит пользоваться, ведь с собой, что бы ни говорил Пахомов, не возьмешь.

Впрочем, тогда, треть века назад, из богатых я знал одного Барышникова, но и ему приходилось несладко.

— Мосты обвалились, — жаловался он, — и конюхам не плачено.

Потом стало проще, потому что на свои деньги он создал Фонд Барышникова, где проходят изысканные концерты и дерзкие спектакли.

Правда, других из этого самого одного процента я не знаю, зато бедным был сам. Собственно, беднее нас в Америке никого и не было. Когда родина обменяла нажитое тремя поколениями добро на доллары, на каждого вышло по 90 долларов. Я не роптал потому, что морем шла перина и собрание сочинений Герцена.

Ничего оригинального в моей истории не было, ведь когда-то все американцы были бедными — другие оставались дома. Америка — страна не богатых, а разбогатевших. Поэтому и бедных здесь не слишком любят — их знают по себе. Да и бедные редко ненавидят богатых, потому что сами надеются разбогатеть. Это и есть американская мечта. Грёза достатка чужда лишь тем, кто не знал, как унизительна, опасна и мстительна бедность. Если, конечно, она не добровольна, как в парке Зуккоти. Собравшиеся здесь жили так, как будто ни в чем не нуждались — кроме одной собаки, которая спала под плакатом «Готова работать за кости».

— Врет! — говорили критики, раздраженные протестантами. — Им всем пора принять душ и найти себе работу.

Возможно, так и произошло, потому что на этот раз в парке Зуккоти я встретил лишь трех могикан.

Один, ветеран, был в форме, другой — с бородой, но меня заинтриговал третий, в очках. Непохожий на бездомного, он тем не менее держал плакат, призывающий богатых снабдить хорошим жильем нуждающихся всего мира.

— А где его, жилье, взять? — спросил я.

— Опять русский, — соскучился он, — все ваши — и румыны, и москвичи, и вьетнамцы — говорят, что у них еще хуже, но разве в этом дело?!

— Отчасти.

— Ну, хорошо, — смирился он перед неизбежным, — вы бежали с родины, потому что ей недоставало сострадания, так?

— To put it mildly*.

— Вы приехали в Америку, потому что искали равенства, так?

Я не нашел, что ответить, но его это не остановило.

— Теперь вы сами видите, что здесь не лучше: у одних много, у других мало. Честно?

— Так вы, — наконец понял я, — предлагаете поделить?

— Поделиться, — поправил он меня.

— А если не захотят?

— Но это же нечестно. Вы не понимаете, вы — русский.

— Наоборот, именно поэтому понимаю…

Тут нам обоим стало скучно, и я, убедившись, что в парке Зуккоти революции не будет, пошел домой, чтобы следить за тем, как она зреет по другую сторону океана.

*Мягко выражаясь.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow