— Меня замесили трое в «Джоги», они до сих пор там, подъезжай, я наших обзвонил, скоро будут.
Обычно я сижу на диване тридцать секунд, прежде, чем встать — но тут сосчитал до трех и побежал к ванной. Зубы надо обязательно почистить, а то вдруг выбьют сегодня.
«Джоги» на другом конце нашего городка. Общественный транспорт в такое время возит только работяг – и то в обратную от ночного клуба сторону… если вызвать такси - оно тоже явится не раньше, чем через двадцать минут… самый верный вариант - поймать тачку на дороге.
На том и порешил.
Джинсы, шершавая рубашка навыпуск, ботинки, куртка. Часы ещё. Только браслет у них раскрывается, если сильно взмахнуть рукой. Минут через пятнадцать точно взмахну.
На улице было холодно, седьмое марта, мерзость.
Ловя попутку, сильно жестикулировать нельзя, а то подумают, что пьяный и не остановятся.
Нашел место между луж, поднял руку.
Работы в городе всё равно нет никакой, калым был нужен многим, и тормознул самый первый. Второй тоже тормознул, но было поздно.
— Северный микрорайон, — сказал я водителю, заползая на задние сиденья.
Цену он не назвал, но у нас пятьдесят рублей — от края до края в любое время, так что не о чем торговаться.
Только тут я вспомнил, что денег у меня нет; мало того, их и дома не было.
Зарплату нам не платили уже три месяца, зато дважды выдавали паёк консервами. Я ими до сих пор не наелся. Тушёнка, пахучая, как лошадь, сайра, розовая и нежная настолько, что две банки за раз без проблем, консервированная гречневая каша с мясом – ледяная и белая, как будто её привезли с Северного полюса. Если разогревать эту гречку – каша сразу становится чёрной, как будто её сначала пережарили, а потом уже разложили по банкам, что до мяса - оно тает на глазах, и остаётся только жирная вода по краям сковородки. Чтоб всё мясо не растаяло, приходится снимать сковороду с огня раньше времени – и глотаешь потом гречневые комки с одной стороны горячие, как огонь, а с другой – ледяные и хрусткие.
Но тоже вкусно.
— Куда так рано? — спросил водитель, который сначала, по местному обычаю, сидел с лицом неприветливым, как рукав телогрейки, а потом сам заскучал от своей хмурости.
— Езжай быстрей, жена рожает, — соврал я. Не было у меня никакой жены.
— Нашли время, — сказал он, почему-то снова озлобясь.
— Тебя ж нашли время родить… — сказал я, подумав, — …Вон к «Джоги» рули.
— Она у тебя в клубе рожает? — спросил он.
Отвечать мне не пришлось, потому что фойе клуба было стеклянное – и пока мы подъезжали к ступеням, все происходящее успели рассмотреть.
Лыков, Грех и Шорох работали руками и ногами; те, над кем они работали, расползались по углам, как аквариумные черви. Стекло то здесь, то там было в красных мазках, странно, что его не разбили.
Я выпрыгнул из машины, и хмурый сразу умчал, тем самым разрешив мою проблему с оплатой его труда.
Когда я ворвался в фойе, никакой необходимости во мне там не обнаружилось. Победа была за нами как за каменной стеной. Даже пнуть кого-либо ногой не имело смысла.
Сама атмосфера в фойе была спокойной и рабочей. Лыков поднимал с пола барсетку, которую, наверное, сразу осмысленно выронил, как только вбежал. Грех хлопал по карманам в поисках зажигалки, и никак не находил. Шорох гладил скулу и сосал губу.
Три вялых полутрупа лежали по углам. Один свернувшись, как плод в животе, другой ровно вытянувшись вдоль плинтуса, третий, засунув голову меж колен и всё это обхватив длинными руками – так что получился почти колобок – толкни и покатится по ступенькам, никак не возражая.
Тот, что вдоль плинтуса — был без ботинок, который плод в животе — с оторванным воротником, а колобок сидел в луже крови и подтекал.
— Пойдём? — сказал Грех, наконец, прикурив.
Тут из клуба выглянул в фойе местный ди-джей, знакомый мне пугливый очкарик с неизменной слюной в уголках рта. Поводил глазами туда-сюда, то ли считая, то ли опознавая полутрупы.
Получилось так, что я стоял ровно посередь поверженных, а Грех, Лыков и Шорох уже у выхода — но с таким удивлённым видом, как только что вошли. Завидев очкарика, Грех сказал мне, кивнув на битых:
— Ну, ты уделал пацанов, бес. За что хоть?
Я хмыкнул, довольный юмором.
Очкарик не без ужаса глянул на меня и пропал. Мои пацаны коротко хохотнули.
Лыков был чёрнявый, невысокий, похожий на красивого татарина парень, в юниорах брал чемпиона Союза по боксу. Дрался всегда спокойно и сосредоточенно, с некоторым задумчивым интересом: оп, не упал, оп, а если так, оп, и вот ещё снизу, оп.
Грех, напротив, дрался, как чистят картошку в мужской компании – весело, с шуточками, делая издалека длинные пасы и попадая в любую кастрюлю так, что холодные брызги летели во все стороны. Если прилетало ему – то стервенел, хватал что ни попадя с земли, потом сам не помнил, как дело было.
Шорох славился беззлобностью характера, почти всегда улыбался, щурились разноцветные глаза. Лицо у него было как будто обмороженное – оттого, на его щеках всегда странно смотрелась щетина: бомжа напоминал. Но ему шло, мне он казался симпатягой, только девушки не всегда разделяли моё мнение. Что с них взять, дур.
Дрался он всегда будто бы понарошку, никого всерьёз не желая обидеть, но вместе с тем умело и быстро.
Он вкратце рассказал, что доколебались к нему вообще без повода – опустевший клуб скоро уже закрывался, а Шорох сидел, где сидел, неподалёку от этой троицы и ленился идти домой – дома у него, без сна и покоя, шло постоянное родительское бухалово, которое он не разделял и видеть не хотел.
— Чего тебе надо тут? – спросил у него один из трёх.
— Ничего, сижу, — сказал Шорох, улыбаясь.
— Вали отсюда, — сказали ему. Может, подумали, что подслушивает.
Шорох хмыкнул и остался сидеть, качая ногой.
Через три минуты эти вызвали его в туалет — «Ты чего какой непонятливый?» — и не смогли, придурки, даже свалить, хотя все были парни качественные, при плечах и шеях. Месили втроём, Шорох нырял, уходил, нырял, уходил, потом дыханье кончилось, забился в угол, но так и не упал, даже не присел — просто стоял, закрыв голову руками и пережидал, пока те, сменяя друг друга — тесно ж в углу, — бьют его ногами по ногам, норовя попасть в пах и в живот, и руками по рукам, но целясь по лицу.
Устав, они вышли из туалета, кинув напоследок:
— Ты всё понял, да?
— Типа, да, — ответил Шорох.
Лыков и Грех жили близко. У Лыкова к тому же была «восьмёрка» — подхватив Греха, он примчал через пятнадцать минут после звонка. А я через двадцать — и не успел.
Теперь податься нам оказалось некуда. Мы ж не из голден-майер фильмы – нам положено было б зайти в утреннее кафе и выпить там кофе, но на кофе денег никто не имел.
На улице, как собаки, переругивались и тянули друг у друга мусор местные сквозняки; в машине оказалось немногим теплей – Лыков экономил бензин на печке, счётчик у него вечно был почти на нуле.
Жил Лыков с родителями в скромной, будто картонной «двушке». Родители были, что называется, приличные – мать в шубке, отец в шляпе, интеллигенция. Мы и на порог туда не являлись, однако женское лицо в окне второго этажа я неизменно замечал, когда мы заезжали к Лыкову. Ещё я как-то опознал лыковскую мать в очереди за дешёвой курицей, – она сразу отвернулась, но в глазах и губах её я успел заметить невыносимую муку. Преподаватель речи в театральном училище, она не должна была стоять в очереди никогда.
Грех обитался с бабкой и дедом тоже в какой-то малогабаритке. Бабка цель жизни видела в неустанном движении из продуктового в продуктовый: пользуясь своим бесплатным проездом она закупала капусту посочнее в одном конце города, а масло на рубль десять дешевле в другом – и всё это тащила на себе. Дед тем временем засыпал в туалете и на стук вернувшейся бабки не реагировал. Несмотря на постоянство этих ситуаций, бабка всякий раз была уверена, что дед умер, и принималась неистово голосить. Грех, если был дома, взламывал дверь, а потом прибивал в туалете то новую щеколду, то крючок. Весь косяк был в этих крючках и щеколдах.
Только семья Шороха проживала в «трёшке», но там, помимо пропойных родителей – бывших кадровых заводчан с похеренного завода, - находились также младшие сестра и братик Шороха, на пропитание которых он вечно спускал почти всю зарплату, пока её выдавали, а сейчас лично скармливал деткам по банке консервов, хранимых под кроватью в ящике, закрытом от отца с матерью на замок.
Шорох – прозванный так за то, что двигался беззвучно и появлялся всегда неожиданно - часто заставал отца, ковырявшегося ножницами в скважине, и молча выдавал ему пинка. Отец вставал и, хватаясь пьяными руками за стену, убегал в сторону кухни.
Грех как специалист по засовам сделал и в комнате Шороха крючок – чтоб дети могли закрыться от пьяниц. Но папашка, пока не было Шороха, брал малых на жалость – садился под дверью и слёзно мычал, что хочет рассказать сказку. Они его впускали, сказка быстро кончалась, начинались поиски заначек в одёжках Шороха и гречки с мясом.
Однажды папашка продал кому-то ремень, тельник и чёрный берет Шороха, за что Шорох ещё раз сдал на чёрный берет – только уже на отце.
Свой чёрный берет был у каждого из нас. Мы ж люди государевы, слоняющиеся без большой заботы опричники – омонцы, нищеброды в камуфляжной форме.
…Сделав кружок по райончику, расстались до вечера – всё равно всем в ночную смену на работу.
Чтоб сэкономить лыковский бензин, я сказал, что хочу прогуляться.
Путь шёл мимо дома Гланьки. Я посмотрел на её окна. В окнах кто-то включал и выключал ночник, как будто задумался о чём-то то ли совсем неразрешимым, то ли вовсе пустячном.
***
Мы вернулись в «Джоги» уже ночью, в красивом шелестящем камуфляже, разнаряженные, как американцы в Ираке.
Грех заскучал кататься по пустому городу, когда в клубах тепло и шумно, и вокруг молодых людей, имеющих на кармане деньги, клубятся разнообразные девушки.
— Праздник сегодня, — пояснил он, — Поехали найдём какую-нибудь красавицу и поздравим её. Все сразу, а потом по очереди.
Шорох ответил со слышной в темноте улыбкой:
— Не, я сегодня уже был в клубе, — и остался в салоне перетирать с Лыковым за машины, колёса и прочие трамблёры.
При появлении двух камуфляжных бродяг по ночной клубной публике прошёл брезгливый озноб: несколько секунд после нашего прихода, все ожидали облавы и обыска, кто-то поспешно скинул порошок под стол, кто-то юркнул в туалет… нам, впрочем, было всё равно.
Я сразу её увидел, – потому что, едва мы вошли, большая часть танцующих молча покинули танцзал – а она осталась.
Играла песня про «Голубую луну», — мне в очередной раз показалось забавным, как наше приблатнённое, всё на понтах и реальных понятиях юношество яростно зажигает под голубню.
Гланька была в чёрных брюках, в белой короткой рубашонке, на высоких каблуках, глазастая, с улыбкой, в которой так очевиден женский рот, язык, и эти, Боже ты мой, действительно влажные зубы.
Она не то, чтоб танцевала, а просто не прекращала двигаться – немножко переступала на каблуках, чётко, как маятник, покачивала головой, влево-вправо, влево-вправо, чуть заметно рука с тонким голым запястьем отбивала по воздуху ритм, потом плечиком вверх-вниз, шаг назад, шаг вперёд и опять стоит напротив меня, как мина с часовым механизмом, которой не терпится взорваться.
Она что-то сказала мне, но сквозь «Голубую луну» ничего разобрать было нельзя.
Я кивнул, как будто расслышал, и всё смотрел на неё, как рука отбивает ритм, как переступают каблуки, и её рот улыбается…
Она, наверное, немного издевалась над своими друзьями – Гланька давно дружила с натуральной, патентованной братвой.
«Вот смотрите, — говорил браткам весь её вид, — смотрите, как балуюсь с ним — а вы, хоть и ненавидите полицейскую сволочь, всё равно к нам не подойдёте и не заберёте меня за столик от этого бродяги в камуфляже».
Её как мягкой волной, привлекло ко мне совсем близко, и, прикоснувшись своей щекой к моей щеке, она громко спросила меня:
— Ты что тут делаешь?
Волна уже пошла обратно, забирая её, не прекращающую танца, и я успел сказать:
— На тебя смотрю.
Она тоже кивнула, словно услышала, хотя, кажется, не услышала – и ещё немного станцевала для меня, а потом на танцполе так заметался свет, что она пропала – как будто ушла под воду.
Можно было бы пойти вслед, хотя бы по пояс забрести – но такие, как она, пираньи, не то, чтоб рвут на волокна чресла наивным пловцам – это ещё ладно, - они перекусывают какую-то непонятную жилу, без которой сразу не хочется жить, хотя некоторое время совсем не чувствуешь боли.
Я поспешил на улицу.
Грех тем временем пробрался в располагавшуюся над танцзалом кабину ди-джея, и, завладев его микрофоном, объявил:
— Ди-джей имеет честь поздравить всех однополых товарищей, собравшихся в «Джоги» во имя женского праздника. В подарок мы предлагаем уважаемой братве трижды прослушать композицию «Голубая луна». Братва, не стреляйте друг в друга! Любите друг друга! Ласкайте друг друга! И к чёрту этих баб! Раз в году нормальный пацан имеет право побыть самим собой! Северный район приглашает буцевскую бригаду на танец!
Опять, но в два раза громче, безбожно хрипя, заиграла эта самая «Голубая луна». Кобла за столиками, слыша неожиданно и насмерть оборзевшего ди-джея, озирались по сторонам.
Я очень наглядно представил, как тот самый очкарик, которого мы видели с утра, пытается успеть удавиться до того, как за ним придут из зала.
— Красиво я придумал! — хохотнул Грех на улице, улыбаясь во всё грешное лицо.
Севрайон — это была одна преступная бригада в нашем в городе, а буцевская — другая.
С улицы я услышал, как после первого куплета «Голубая луна» оборвалась, и зазвучала мрачная композиция про централ. Всё равно будет тебе, ди-джей, медленная смерть, ничего ты уже не поправишь.
— Кто это с тобой там был? — лукаво спросил Грех, забравшись в патрульную машину, — Вся такая а-яй и о-ёй? Я думал, сейчас ты бросишься вприсядку вокруг неё.
— Жена, — снова соврал я.
— Ага, — сказал Грех. Он естественно был в курсе, что у меня нет никакой жены.