Сюжеты

Ким Смирнов: ЧИТАЮ ГРАНИНА. Из личного дневника

Этот материал вышел в № 32 от 23 марта 2012
ЧитатьЧитать номер
Культура

Ким Смирновнаучный обозреватель

 

 

Обложка романа «Мой лейтенант»
С однополчанами на Ленинградском фронте. В центре – Даниил Гранин

Даниил Гранин. Снимок военных лет

Фотография военных лет. В центре – Даниил Гранин

На книжных прилавках появился новый роман Даниила Гранина «Мой лейтенант», достойный занять место в ряду самых честных и мудрых книг о войне – «В окопах Сталинграда», «Живые и мертвые», «Жизнь и судьба», «Прокляты и убиты». Но то, что сейчас пишу – не рецензия. Это дело профессиональных критиков, и первые рецензии в печати уже появляются. А у меня просто – как на душу легло – несколько личных воспоминаний, ума отнюдь не холодных, близких к сердцу, наблюдений и этого самого сердца горестных замет, что родились по прочтении новых гранинских страниц.

 

            Из личного дневника. 23 февраля 2012 г. Четверг.

            О первом дне. Роман открывается своеобразным триптихом из трех глав. «Первая бомбежка» - о Страхе. «Летний сад» - о Друзьях. «В то воскресенье» - о Любви к Женщине. И все это вместе – о начале Великой Войны. Впрочем, сам автор никогда не прибегает к пафосу заглавных букв. Почерк его до скупости строг и точен. И до осязаемости выразителен в этой питерской, ленинградской строгости.

            Казалось бы, все описанное мгновенно, преходяще. Но – преодоления страха под первыми бомбами хватило потом на всю войну, и дальше – на последующую жизнь.

            Цветущая сирень в воскресный день 22 июня в Дудергофе и рядом любимая девушка. Хотя есть ощущение, что с ней будет не так, как с прежними мимолетными романами, но все же… Мимолетна эта сирень. Сегодня цветет, завтра увянет. И любовь – сегодня она есть, а дальше… «Люблю тебя я до поворота, а дальше, как получится»? Кстати, я никогда не понимал лобовые претензии к Александру Городницкому за эти строки из песни. В ней ведь речь о бурной, с опасными порогами реке, где за поворотом, между прочим, может быть и смерть. Так и тут, «за поворотом» -- война. Перед уходом на фронт герой сходил с любимой девушкой в ЗАГС, чтобы поставить штамп в ее паспорте. В солдатскую книжку штампа не полагалось. «Мне приятно было адресовать ей аттестат, грошовая сумма, но все же». Впрочем, есть и другая мотивировка: «В те времена нравственные правила еще не считались предрассудками». А дальше оказалось – любовь на всю долгую жизнь. «Пока смерть не разлучит нас». И дальше.

            У меня в детстве было точно такое же воскресное утро. Хотя до первой любви мне, семилетнему мальчишке, было еще бесконечно далеко. Мы с мамой жили тогда в военном санатории в Ессентуках. Вдвоем. Отца за несколько дней до этого срочно отозвали из отпуска. Помню, как ночью, накануне его отъезда, они шептались с мамой: «Но войны ведь не будет?» - «Боюсь, все идет к этому».

            В то утро, солнечное, безмятежное, погруженное в благодатную природу, мы  отправились на прогулку в Английский парк. На санаторной клумбе, где ежедневно меняли «написанную» цветами дату, в желтых и алых цветах, копошились мохнатые шмели и порхали над ними радужные бабочки.

            А когда вернулись, нас встретили посуровевшие лица мужчин, заплаканные – женщин: у многих дети и жены или мужья остались на западной границе. Война оказалась рядом. Как в тех городах, где уже рвались бомбы. И желтые и алые цветы на клумбе сразу стали огнем: «22 июня 1941 года».

            О споре автобиографий. Среди аксиом психоанализа, которому многие предрекают роль одной из ведущих в XXI веке в ряду наук о человеке, есть и такая: за жизнь он, этот самый человек, много раз «переписывает» в своем сознании (и подсознании тоже) потаенную, исповедальную автобиографию. И та «автобиография», которая – на заре, в юности, порой бывает полярно противоположна той, которая «пишется» в зрелые годы. Особенно, если человек «посетил сей мир в его минуты роковые», жил в эпоху великих потрясений.

            Блажен, конечно, тот, кто может сказать, как пушкинский Арион после кораблекрушения:

                                   «Я гимны прежние пою

                                     И ризу влажную мою

                                     Сушу на солнце под скалою».

            Но к большинству из нас все же относятся другие строки поэта:

                                   «…и много

                                     Переменилось в жизни для меня,

                                      И сам, покорный общему закону,

                                     переменился я…».

            Вот об этом, о непримиримости и единстве в одной человеческой судьбе двух внутренних «автобиографий», первая из которых приходится на войну, новый гранинский роман. Там, в прошлом уже 70-летней давности, добровольный уход в ополчение. Выход из окружения. Невольное суточное командование, чуть ли не в солдатском чине, остатками полка, оборонявшего Царское село. Страшная картина 17 сентября 1941 года, когда немецкие самолеты безнаказанно бомбили и расстреливали беспорядочно отходящие к Ленинграду войска. Окопное позиционное противостояние с немцами на подступах к городу. Краткосрочные курсы в Ульяновске. И снова – на фронт, теперь уже командиром танковой роты. Вехи той, первой, автобиографии.

            Он – один из тысяч и тысяч. Тот, кому посчастливилось тогда выжить, и потом всю жизнь нести в себе память о войне и о себе самом, тогдашнем, от которого гранинский герой никогда не отрекался, но с которым во многом, если не во всем, развела его по разным полюсам последующая жизнь страны и мира, ее резкие повороты на 180 градусов.

            Нынешним школярам, внутренне уже готовым отказаться от шариковых авторучек  в пользу компьютерной «мышки», неведомо, что их сверстникам в ту войну, до нее и еще годы после, приходилось писать деревянными ручками со вставленными в них стальными перьями, обмакивая их в чернильницы-непроливашки. В Москве их так и называли – ручками. А в Питере -- вставочками. У Гранина, кстати, есть замечательная, изданная в «Детгизе» книга «Ленинградский каталог» - о бытовых вещах 30-х годов прошлого века. И там можно найти эту самую вставочку, запечатленную художником Владимиром Васильковским. «Лингвистическое» противостояние двух столиц до сих пор проявляется буквально во всем – от бытовых мелочей до наименований факультетов в Московском и Петербургском университетах. Если в Москве – Мехмат (механико-математический факультет), то в Питере – Матмех.

            Но я сейчас о другом, более тонком различии: есть питерское и московское произношение. Первое более четкое, точное. Второе – помягче. Где петербуржец скажет «булочная»,  москвич произнесет «булошная». Ну, и так далее. Так вот. У Гранина в «Моём лейтенанте» -- ленинградское произношение, за которым и «Блокадная книга» (вместе с Алесем Адамовичем), и «Наш комбат», и «Вечера с Петром Великим»…

          О выборах. Не о нынешних парламентских или президентских. О личных выборах каждого из нас. Ведь из непрерывной их цепи и складываются наши жизнь и судьба. Не в меньшей зависимости от них, чем от подаренного родителями персонального генома и от времён, в которых живут и умирают, но которые, как известно, сами мы выбирать не вольны. Один очень известный в ХХ веке писатель утверждал: «Каждая эпоха проверяет сердца по-своему. Неважно, какая эпоха, -- важно, какое сердце». Какая эпоха, всё-таки, очень даже важно. Но куда важнее, какие дороги мы выбираем, какие выборы – кто сердцем, кто умом, а кто тем и  другим, вместе взятыми, -- делаем сами на жизненных распутьях.

          Конечно, над теми, кто был в той Войне на передовой, все время висел слепой выбор судьбы. Кто-то выживал под самым плотным огнем, когда рядом «разрыв – и лейтенант хрипит. И смерть опять проходит мимо…». А кого-то могла достать шальная, на излете, пуля в самом, казалось бы, безопасном месте. «Моего лейтенанта» эта всеобщая судьба помиловала, оставила жить. Но каждый раз на соответствующих страницах, теряя грань, где тут сюжетная линия героя романа, а где – просто автобиографическая исповедь, я как читатель все время невольно останавливался в раздумье: где тут, в тех давних его выборах, стереотипы, диктовавшиеся молодому человеку начала 40-х годов минувшего века господствовавшей в стране идеологией, а где нечто более весомое и вечное – личный нравственный выбор. «Мой лейтенант» даёт повод для этих размышлений.

       Первый его выбор, казалось бы, до предела прост и ясен: я – как всё.

«На заводе уже записывались в ополчение. К дверям парткома и комитета комсомола стояли очереди. Я тоже решил записаться: как же, война – и без меня.

       Трудно понять, чего тут было больше – тщеславия, патриотизма, авантюрности. Войну-то я воспринимал не всерьёз. Представился счастливый случай прогуляться по Германии, проучить фашистов».

        Крушение иллюзий, отрезвление, осознание того, что лёгкой прогулки по Германии не получится, наступало тогда, летом сорок первого, очень скоро.

       «На третий месяц войны я перестал понимать своё решение, свою настойчивость, свои хлопоты».

       И всё же, когда представился случай поправить свою «опрометчивость», сделать другой выбор, вернуться в КБ, он снова добровольно возвращается на фронт. Из-за этого даже случается первая размолвка с молодой женой,  которая убеждена, что в качестве инженера, участвующего в доводке до ума танка Т-34, он сейчас нужнее стране, чем в качестве необученного (впрочем, к этому времени кое-чему и научившегося) рядового на передовой. И это совсем не шкурнический, чисто личный интерес. С точки зрения последующей истории страны, она оказывается десятикратно правой. Но всё же, всё же, всё же…

          Потом, кстати, во время переподготовки в Ульяновском танковом училище, его усиленно агитируют там остаться. Но он снова возвращается на фронт.      

            Ох, как не прост этот «простой» выбор с высот сегодняшнего осмысления прошлого. Тогда, под Ленинградом и Москвой, под гусеницы немецких танков был брошен интеллектуальный, духовный цвет страны, которого так не хватало ей потом, в будущей ее истории. По собственной воле, движимый самыми высокими помыслами и чувствами, пошел он в мясорубку первого года войны. Не мог поступить иначе. Или мог? Ведь в его генетической памяти свежо еще было то, что сотворено было над ним самим предвоенными репрессиями.

            Кому-то сегодня жертва эта покажется бесполезной. Ведь любое человеческое сообщество в годы военных испытаний пытается спасти свой золотой интеллектуальный запас – ну просто хотя бы ради самосохранения на будущее. А тут… Но, между тем, в тогдашнем спасении Москвы и Ленинграда свою роль сыграли не только очевидные для всех железная, жестокая воля Жукова и свежие сибирские дивизии, но и эти вот, дивизиями погибавшие под стенами обеих русских столиц ополченцы.

          Впрочем, у героя романа в его военной Автобиографии были и куда менее однозначные (или -- или) выборы. Как, например, тогда, когда группа ополченцев, в которой он оказался, выходя из окружения, на занятой врагом территории встречает другую группу во главе с решительным майором-танкистом, который тут же подчиняет их себе. Предполагая, что Москва и Ленинград уже пали, майор убеждён, что, как когда-то, в 1812-м, война с потерей столицы и даже обеих столиц ещё не проиграна. Исходя из худшей реальности, он собирается «по-кутузовски» возродить из рассеянных по лесам и весям окруженцев новую Красную Армию и гнать с ней немцев до их логова, но совсем не «по-кутузовски» отметить путь до Берлина виселицами.  Ленинград для него – лишь стратегическая точка на карте войны. Для «моего лейтенанта» же (пока ещё рядового) немыслимы, невозможны флаги со свастикой на Невском, в его родном городе, вопреки трезвой реальности и такого поворота событий. Кто-то решает остаться с майором, кто-то не верит в падение Ленинграда, и тайно, оглушив при этом бдительного часового, уходит.

          Остаться решил, между прочим, и человек по фамилии Мерзон, у которого было немало поводов поверить движимому ненавистью к врагу профессиональному военному. В его памяти свежо воспоминание об участии – переводчиком – в допросе первого пленного немца, открыто насмехавшегося и над его акцентом, и над ним самим, представителем народа, обреченного Гитлером на холокост. Впрочем, в случае победы последнего, на такой же холокост были обречены и другие «недочеловеки»: и русские, и украинцы, и белорусы.

           Это теперь доподлинно, документально известно. Неведомо разве что тем тинейджерам, которые наивно повторяют чужие присказки: «Легли бы тогда под Гитлера, пили бы сейчас баварское пиво». Баварское пиво они сейчас, между прочим, и так пьют. Но появились ли бы они сами на свет божий вообще, если бы легли мы тогда под Гитлера – вопрос весьма и весьма гипотетический.

            И вот, когда ополченцы тайно уходят в ночь, в направлении Ленинграда, от категоричного майора-танкиста, они вдруг видят рядом с собой Мерзона.  Да, ему очень импонировало предложение-приказ дойти с этим майором до Берлина, но… «Вы знаете, хоть и фрицы, а вешать не смогу. Стрелять – другое дело».

            О немцах. Все-таки неодолимо, необратимо было в наших людях нечто природно-человеческое. При этом правда военных лет была жестока. Нацисты и их пособники – полицаи вешали, расстреливали, заживо сжигали людей на нашей земле повсеместно. И у нас вешали немцев-карателей и своих предателей.

            После войны героя романа (как и многих других фронтовиков) часто спрашивали:

            « - Вам пришлось стрелять в немцев в упор?

               - Вы убивали на войне так – лицом к лицу?

               - Были у Вас рукопашные схватки?

               Всем хотелось про ту войну, которую показывали в кино…».

            Всякое было на той войне. Но чаще вот так: «На нашем фронте главной обязанностью было убивать. У нас работали снайперы, и у немцев они работали. Мы знали их время обеда, завтрака и палили туда из минометов и прочего оружия. В оптический прицел иногда попадало лицо немца. Он не знал, что угодил в перекрестье, и сейчас в него полетит пуля. Однажды я увидел старого немца с бородой. Не положенной ни у них, ни у нас. Я не стал стрелять в него. Мы иногда толком не знали, попали или нет, убили, ранили, промахнулись. Немец исчезал в окопе, примерно как в тире падают фигурки. Крики к нам почти не доносились».

            Однако запомнилось герою иное. В бою его послали на КП роты, с которой прервалась связь. Когда добрался до землянки, оказалось: вход загораживают зады смотревших внутрь немцев. Полоснул по этим задам из автомата и увидел, как пули прошивают серые брюки и с мягкими толчками входят в мясо, как брызнула кровь, раздались вскрики.

            Такова была первая встреча с врагом «лицом к лицу». Танковые атаки, в которых он участвовал уже в разгар войны, ему потом не снились. А эта сцена долго еще не уходила из тяжелых послевоенных снов.

            Один из знаковых узлов романа – тогдашнее и сегодняшнее отношение к немцам. Тогда, в войну, они были для нас заклятыми врагами. Но война кончилась. С годами и десятилетиями мир неузнаваемо менялся. Немецкий народ не только с вошедшими в поговорку педантичностью и аккуратностью успешно наладил и обустроил свою послевоенную жизнь, но и проклял нацистские страницы в своей истории. Шла непростая «притирка» бывших врагов и на государственном, и на человеческом уровне – личность на личность.

            И все же не так проста и однозначна мудрая формула: дети за отцов не отвечают (в обобщенно философском смысле – молодые поколения за деяния предков). Ведь и в ту войну на линии фронта и за ней были не звери в человеческом обличии, а тоже люди, со своими судьбами, семьями, любимыми родителями и детьми, со своими жизнями на кону смерти.

            Это с одной стороны. А с другой – многие из нынешних немецких стариков носили когда-то в нагрудных карманах партбилеты национал-социалистической рабочей (а если без фиговых листков – фашистской) партии или во всяком случае прошли через Гитлерюгенд.

            Так что личностные отношения между нами и немцами налаживались не без труда. Так было и у меня. Не могу сказать, что тогда, в войну, я ненавидел их априори, в однозначном соответствии с лозунгом того времени: «Папа, убей немца!» или с политкорректно переиначенными потом, в связи с разоблачением культа личности, словами тогдашней песни из удостоенного «Оскара» документального кинофильма «Разгром немецких войск под Москвой»:

                                   «Дал Сталин нам волю и силу,

                                     Горяч наш порыв боевой.

                                     Мы выроем немцам могилу

                                     В холодных полях под Москвой».

            Но при этом в моей жизни с детства уже были и баллады Шиллера, и «Erlkönig» и «Wandrers Nachtlied» Гёте, и «Lorelei» Гейне в переводах Жуковского, Лермонтова, Блока. Да и романтическая вера в Германию Эрнста Тельмана и Эрнста Буша еще не выветрилась.

           И все же долгое время после войны некомфортно я чувствовал себя от осознания того, что где-то в окрестном мире есть такая страна – Германия, такой город – Берлин, такой народ – немцы. В ту войну погибли мамины братья, младший, танкист, - в первые же дни, в окружении под Белостоком; старший позже – в партизанах. Немцы забили насмерть бабушку, в одной из многочисленных белорусских Хатыней заживо сожгли двоюродную сестру. Похоронка на отца пришла в октябре 44-го из-под Варшавы.

            Словом, не тянуло меня к потеплению личных отношений с Германией и ее народом. Работая в «Комсомолке», даже несколько раз отказывался от командировок в ГДР.

            Но потом, уже в «Известиях», где среди других тем специализировался на экологии, пришлось все же однажды поехать в Германию с докладом на международную конференцию по охране Балтийского моря. И там вдруг что-то резко повернулось в душе.

            В Берлине было уже предзимье, и в воздухе чувствовался запах сжигаемого котельными угля. Он, кажется, проникал даже сюда, в зал театра, созданного Брехтом, где давали «Жизнь Галилея». Он сопровождал меня и потом, когда я возвращался один (переводчика забрали с собой другие участники нашей делегации, которые предпочли Брехту концерт европейски известной рок-группы) пешком в гостиницу «Нева» по ночному, рано уснувшему городу. Путь лежал мимо витрины магазинчика с книгами и  портретом Брехта, мимо ограды кладбища, за которой его могила. И хотя я с каждым шагом удалялся от мгновения, когда опустился, занавес, эти аккорды возвращали меня в зрительный зал, и в моем сознании все еще звучали голоса актеров. Я и сейчас, наверное, не смог бы толком объяснить, почему именно в эти минуты в обезлюдевшем ночном Берлине произошло мое окончательное возвращение к языку любимых мною Гете и Гейне, Манна и Брехта. Возвращение было долгим. Идти было далеко – от тех времен, когда мы в войну отказывались учить в школе немецкий, потому что на нем разговаривал Гитлер.

            Так, несколько мистически-возвышенно объяснял я это потом в своей книге «Фауст против Мефистофеля?». Но, пожалуй, это было неточное объяснение. Прежде всего, насчет отказа от языка я лукавил. Учили мы немецкий в войну. И весьма усердно – чтобы знать язык врага. Но дело еще и в другом. Та, последняя в весеннем потеплении, капля – была на самом деле необъяснимо простой, обыденной.

            Да, были заметные вехи оттаивания души в той командировке. И «Жизнь Галилея» в театре Брехта, конечно. И встреча с давней моей знакомой (по репродукциям) «Майей» Цорна в музейном зале. И многое другое. Более того, еще в иной, московской, жизни обозначились вехи этой душевной оттепели. Помню, как потряс меня снимок городской панорамы, сделанный Сергеем Косыревым с самолета, с высоты птичьего полета, весной 45-го, в дни боев за Берлин.

            Снимок этот, увиденный мной в известинской витрине, где периодически сменяли друг друга разные фотокомпозиции, был поразительным – один к одному – эквивалентом такой же панорамы разбомбленного немцами Сталинграда. До этого руины поверженного Берлина как-то всегда уходили в тень, в фон, а на первом плане оставались ликование победителей, концерт Руслановой с кузова фронтовой полуторки, девушки-регулировщицы в умело прилаженной к стройным фигуркам военной форме, автографы наших солдат и офицеров на колоннах Рейхстага, флаг над его вдребезги разбитым, с острыми стеклянными осколками, куполом.

            Сергей много лет проработал в «Комсомолке». С перерывом на войну. С первых до последних ее дней – фронтовой фотокор. Боевые награды. 15 благодарностей Верховного главнокомандующего. Потом, после «Комсомолки», работал в «Известиях».

            Мы были с ним, не скажу, что в дружеских (все-таки, разность возрастов), но в очень доверительных отношениях. С тех пор, как однажды в Харькове, в командировке, несколько вечеров провели в гостиничном ресторане за сменявшими друг друга бутылками полюбившегося нам «Оксамiта Украïни».

            Когда я увидел тот страшный берлинский снимок, то спросил Сергея, не возникло ли у него, когда он снимал это с самолета: «Вот вам за Сталинград, за Ленинград, за все, что вы сожгли и разрушили в России!». Он ответил: «Ты знаешь, нет. Казалось бы, после всего, что видел за войну, непременно должно было возникнуть. Но нет. Тогда была боль за этот город. Ведь это все – порушенные человеческие гнезда. Сотни тысяч разрушенных очагов.

            Но все же на самом деле «последней каплей» стала для меня ничем не примечательная бытовая сценка, подмеченная на торговой улице в Ростоке, куда в поисках сувениров для сослуживцев и домашних я отправился в перерыве конференции. День был предрождественский. Шла бойкая торговля елочными украшениями и игрушками. И у одного из прилавков молодая женщина тянула маленькую лет трех-четырех девочку к выходу, а та не хотела уходить от дорогой, не по деньгам, как видно, для мамы, но такой желанной игрушки: «Ну, мути!». Я вдруг подумал, что не раз наблюдал подобные сцены в нашем московском Детском мире. Только там было русское: «Мама»…

            О памяти. Тысячекратно, тысячеустно и тысячестранично рассказано уже о Великой Отечественной. И неправды, и приблизительной полуправды, и страшной, горькой правды о единстве Трагедии и Подвига. Но каждый рассказ, если автор его честен перед памятью погибших и перед своей совестью, неповторимо несет в себе новое знание о нас не только вчерашних, но и сегодняшних, и завтрашних тоже.

            Говорят, война не окончена, пока не отпет и не похоронен последний павший на ней солдат. Аксиома. Истина в последней, всевышней инстанции. Но есть и другая истина: до какого временного предела продлятся жизни сохранившихся после страшной всемирной бойни, столько и будет длиться в живой человеческой памяти  та война. И закончится похоронами последнего вернувшегося с нее солдата. А, может быть, и позже: со смертью последнего человека, пережившего войну еще ребенком.

            Страна сегодня опасно близка к этому рубежу потери живой памяти. Поэтому так драгоценны для нашего осознания себя и в истории, и в том, кем нам суждено стать в обозримом и необозримом грядущем, такие книги–откровения, как этот вот самый гранинский «Мой лейтенант».

            Это только на штабных картах меняющаяся граница между враждующими армиями обозначалась четкой кривой линией фронта. На самом деле, особенно когда эта линия застывала надолго, как во многих местах было вокруг блокадного Ленинграда, между немецкими и нашими окопами завязывались странные неуставные, человеческие отношения, вплоть до «черного» рынка обмена хлеба, мыла, писчей бумаги на русские валенки. А то случались и вообще фантасмагорические истории, вроде той, что описана в одной из самых сильных глав романа – «Пленные».

            Два немца, лейтенант и ефрейтор, перепившись до потери ориентации,  обнявшись, с песней о какой-то Лизхен, свалились в наш окоп. В то, что им удалось пройти невредимыми нейтральную полосу, до предела начиненную минами, не могли поверить ни наш взводный, ни они сами. Очнувшись, лейтенант от часа к часу укреплялся в доходящем чуть ли не до помешательства убеждении, что видит все это во сне. По приказу доставить пленных в штаб, герой, понимавший немецкий, и его напарник Максимов ведут их через вмерзший во льды блокадный город. По пути им – и немцам, и конвоирам – приходится помогать обессиленным женщинам в ватных брюках сдвинуть с места из-под развалин какой-то станок; отдыхать рядом с мертвым замерзшим стариком в недвижимом трамвае № 9, на котором герой до войны ездил из дома в свой институт. Потом они увидели очень типичную, характерную для тогдашнего Ленинграда под бомбами и ежедневными обстрелами картину: «…Дом стоял, как в разрезе. И перед нами были комната, стол, накрытый клеенкой, на столе блестела селедочница, а на стене висел портрет Ворошилова, грудь его была увешана орденами. Открытая дверь вела прямо в небо. <…>

            Лейтенант схватил меня за рукав так, что я пошатнулся, и заговорил быстро-быстро, заглядывая в лицо:

            Так не бывает. А, может, вообще вся эта война приснилась. Мне часто снилась война в детстве. Aberandere Krieg(Правда, другая война). Может, я проснусь и пойду в школу…

            У него были совсем прозрачные, голубенькие глаза. «Господи, ему, наверное, тоже лет двадцать, - подумал я, - или двадцать пять. Наверное, только что из дому…».

            Потом этот незримый беззвучный диалог двух лейтенантов, «моего» и немецкого, будет продолжаться всю жизнь – и в войну, и после.

            Завершающий его контрапункт на последней странице романа. Через десятилетия после Победы под Петербургом открывают немецкое военное кладбище. Герой возит по городу, принимает у себя дома одного из ветеранов той войны с немецкой стороны, ведет с ним непростые разговоры о тогдашней нашей ненависти к немцам и нынешнем сближении с бывшими врагами. И в самом конце:

            « - Сказочный город… - Густав помолчал и добавил – хорошо, что он уцелел. Что мы не вошли сюда.

             - Хорошо, что мы не сдались, - сказал я».

          О модусах бытия и обладания. Пусть не обманывает вас внешнее созвучие «моего лейтенанта» с известным: «мой генерал». Эта книга – не о войне генералов. Она – в память и от имени тех, кто осенью сорок первого уходили необученными рядовыми, «вольноопределяющимися» в ополчение, переодевшись в выделенное нерадивыми интендантами нелепое обмундирование, снабженные только противогазами и бутылками с зажигательной смесью (нынешние газетчики любят ее поминать как «коктейль Молотова») – винтовки потом добывали в бою, а то и у своих же отступающих красноармейцев, в обмен на махорку. О тех и от имени тех, очень быстро набиравшихся сурового боевого опыта, кто потом

                                   «Командовал ротами,

                                     Кто умирал на снегу,

                                     Кто в Ленинград пробирался болотами,

                                     В горло вгрызаясь врагу».

           В первых строках автор заявляет, что (хотя некоторые страницы и перенесены в «Моего лейтенанта» прямо из опубликованных ранее личных воспоминаний) герой романа – не его собственное alter ego:

«-- Вы пишете про себя?

-- Что вы, этого человека уже давно нет».

       Более того, и финальные строки – о том же: «Мне подумалось, что, кроме всего прочего, мы сохранили город белых ночей. Многое мы сохранили, да вот людей не сохранили. Они уходили, почти все ушли <…>.Среди них я увидел вдруг моего лейтенанта. Он тоже уходил вместе с Женей Левашовым, Володей Лаврентьевым. Совсем молодой, тоненький, перетянутый ремнем, густая шевелюра торчала из-под лихо сдвинутой фуражки. Сбоку болталась планшетка. Он мне нравился. Хотя, честно говоря, порядком надоел. Надоела его наивность, доверчивость, он никак не мог понять, что со мной произошло. Конечно, жаль, что мы расстаёмся, но пора жить без него, без его мечтаний и упрёков».

       Да, теперь у нас другой век, другая страна, другая жизнь. Только удастся ли нам всем, живя дальше, на очной ставке со своей совестью обойтись без этого «моего лейтенанта» из той далёкой Войны, без его наивных мечтаний и упрёков? Вот в чём вопрос.

            И знаете ещё почему? Да, конечно, это роман о той, далекой уже Войне. Да, у него ленинградское, питерское «произношение», за которым – и память Блокады, и окопная правда передовой, и многое-многое другое из той, первой исповедальной Автобиографии героя. Но это и очень современный, своевременный, сегодняшний роман. Ибо он  - о вечной схватке модуса бытия и модуса обладания (определение немецкого философа Эриха Фромма) в человеческой судьбе, таком больном, таком обжигающем совесть соударении для тех, у кого она есть. Хотя, казалось бы, о каком модусе обладания может идти речь на войне, где на передовой человек – лицом к лицу со смертью. Но именно генетическая память о жестокой, о страшной правде той войны и по сей день – один из главных рубежей сопротивления нашего победительной, наглой поступи модуса обладания в окружающем нас ныне бытии.

            О том, какими бедами, какой деградацией и распадом человеческой личности, а то и целых людских сообществ грозит нарушение равновесия между двумя этими движущими силами жизни,  -- об этом раз в десять лет, в один и тот же день, мы беседовали с Даниилом Граниным в 1991-м, 2001-м и в прошлом, 2011-м годах. Каждый раз в применении к сегодняшнему часу. Такая вот получилась традиция.

            А рядом с ней сложилась лично для меня еще одна традиция. Каждый раз после этих бесед, выйдя за калитку его дачи в Комарово, я поворачивал не направо, к станции, а налево, шел в направлении Щучьего озера на свидание с Анной Ахматовой, хорошо знавшей в ту суровую осень сорок первого года, «что ныне лежит на весах и что совершается ныне». Зажигал свечу у большого черного креста и миниатюрного, белого мрамора, профильного барельефа. Так было и на этот раз. Только теперь для свечей сделали специальный домик.

 

Даниилу Гранину.

 

                                   Дорогою, до камушков изученной,

                                   Пройду. И у Ахматовой свечу

                                   Зажгу. И вновь береговой излучиной

                                   За час свиданья с небом заплачу,

                                   Глаз и души от боли не тая.

                                   В алмазных гранях этого свидания

                                   Мне вечно дорог модус бытия

                                   И ненавистен модус обладания.

 

            Ким СМИРНОВ

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera