СюжетыКультура

Лора БЕЛОИВАН. Чемоданный роман

Отрывок

Этот материал вышел в номере № 29 от 16 марта 2012
Читать
Отрывок

В прошлом году мне довелось быть членом жюри Довлатовской премии. Единственным претендентом, кого, думаю, оценил бы сам Довлатов, стала Лора Белоиван. Ее книга, несколько опрометчиво названная «Чемоданным романом», представляет собой пестрое полотно прозы, в которой поэзия делит со смешным почти каждое предложение и уж точно всякий абзац. Хотя Лора живет во Владивостоке, а значит, максимально удалена от Петербурга, в ее манере можно узнать влияние мэтров ленинградской школы: смех Валерия Попова, лиризм Татьяны Толстой, вкус к фактуре Сергея Довлатова.

Александр ГЕНИС

Изображение

Они разговаривали на своем языке, но было понятно, что говорили о любви. В их распахнутом окне уже не горел свет: ведь любовь стыдлива и не кичится своим присутствием.

— Ты это… заткни язык на лопату, — сказал Он.

— Почему это я должна молчать? — спросила Она.

— Да и х… с тобой. П…ди сколько влезет.

— У меня душа болит на тебя смотреть молча.

— Дак сказал же — п…ди. Тока тихо, я спать начал.

— Сволочь ты. Сволочь. Все уже знают, какая ты сволочь.

— …

— Носки воняют у тебя… Сережа…

— …

— Эй…

— Хммм!!! Ну чего тебе? Дай спать.

— Ну и спи, пидораса кусок.

Слушая тот диалог в окне первого этажа, я вдруг почувствовала, как становятся горячими кончики моих пальцев, как жар от них взбегает вверх, к сгибам локтей и дальше, к подмышкам, как растекается по ключицам и лопаткам, как заполняет собой поры, капилляры и вены, как перехватывает мое дыхание и — лишает земного притяжения. Я инстинктивно расправила руки и тут же поднялась над крышами Эгершельда, подальше от ужасной любви.

Первое время летала повсюду без линз, а когда наконец их купила, то надела прямо в магазине. И тут же увидела, что на улицах города В. ужасный срач. В квартире выяснилось, что срач не только на улицах. Стало понятно, почему в оптике висело громадное, на полстены, объявление: «ЛИНЗЫ НАЗАД НЕ ПРИНИМАЕМ».

Венечка Ерофеев жаловался, что не умеет кривить морду справа налево. Не знаю, значит ли это, что я пойду дальше Венечки, если про свою морду выяснила то же самое еще в девятом классе. Если да, то хорошо, а то летать-то — одно дело, а ты вот попробуй морду влево скриви. В первый же день я больно ударилась ею о фонарный столб, так что временно не могла кривить ни в одну сторону.

Нет, я все наврала.

В тот день, когда я научилась летать, была обычная для города В. мерзкая погода. Хлестал горизонтальный дождь, рванина грязных облаков мчалась из Суйфэньхэ на Хоккайдо, ветер выворачивал наизнанку зонты, задирал плащи и платья дам, вокруг пешеходов падали деревья, рушились дома и летали мокрые собаки, и вот им-то, собакам, было по-настоящему на все наплевать: они совершенно не сопротивлялись обстоятельствам, и обстоятельства были к ним вполне гуманны. А о том, что сверху все гораздо лучше видно, и говорить не приходится.

Я посмотрела на собак, потом на людей с вывернутыми зонтами и лицами, потом опять на собак, а потом расправила руки и неожиданно легко взлетела над крышами Адмиралfucking-street, даже не обратив внимания на то, что из моих карманов высыпается последняя мелочь и розовая зажигалка Сricket. Лавируя меж проводов высоковольтных линий электропередачи, я заплакала от радости полета, и слезы вымыли из моего левого глаза линзу.

А потом я набрала высоту и сделала первый разворот над историческим центром города В.

Города моей мечты из него свалить. <…>

Быстро выяснилось, что руки совсем необязательно отклячивать назад, как это делают многие птицы. Чтобы легко маневрировать, достаточно просто распрямить и напрячь кисти.

Итак, в городе В. было плюс 10 со штормовым ветром. Продавщица в гастрономе сказала: «Все, лета не будет». «Почему это?» «Потому что мыши в магазин повалили,— объяснила она, — толпами. Толпами». Ужаснувшись, я забыла взять сдачу и купленную пачку сигарет. Вернулась с полдороги за деньгами и сигаретами и домой в итоге добралась совершенно мокрая и продрогшая — в городе В. зонты невозможны так же, как панамы на станции Кренкеля. «Дулю вам, продавщица, — думала я, — лето не просто будет: оно не кончится. Во всяком случае, пока здесь я».

Крен на левое крыло, мигает левый поворотник, под хвостом Зуб мудрости — высотка краевой администрации. Говорят, здание стоит как раз над тектоническим разломом — случись что, провалится прямо в ад, где уже много таких зданий, ведь черти сами ничего не строят, а пользуются готовеньким; мало того, гораздо ближе, чем ад, под фундаментом Зуба мудрости расположено подземное сточное озеро, Историческая канализация города В., тонны выдержанного временем дерьма, не успевшего, впрочем, превратиться в полезное ископаемое.

Прямо по клюву — краеведческий музей, в котором когда-то работала художником Ласточкина. В ее обязанности входило рисовать текстовые таблички для новых экспозиций, а потом ей надоело, и она вернулась в пароходство. В музее живут поеденные молью трупы местных животных-эндемиков. Замершие в заданных таксидермистом позах, амурский тигр и дальневосточный леопард делают вид, что не замечают маленькую антилопу-кабаргу. Вся эта композиция сильно напоминает иллюстрацию с обложки «Сторожевой башни», утверждающей, что в Стране, Где Нет Места Печали, волк и агнец будут утолять жажду из одного ручья.

У Ласточкиной имелся замечательный бронзовый колокол. Она украла его с бывшего турецкого парохода. Еще, говорила она, там остался очень красивый ларь для муки: дубовый, с медными ручками и оковкой. Мы с ней долго думали, как бы спереть и его тоже, да так и не придумали.

К Ласточкиной я летала вместе с Банценом, чтоб не страшно было назад. Банцен в гостях ел зельц на белом ковре. И колокол я у Ласточкиной все-таки выпросила на время. «Зачем, тебе, — говорю, — колокол, Ласточкина? Ты же в рейс уходишь. Вот вернешься через два месяца, я его тебе отдам». Ласточкина согласилась. Ведь это действительно глупость: держать в пустой квартире колокол, в который нужно звонить каждый день.

И когда мы возвращались домой в 4 ночи, колокол гудел у меня в рюкзаке на весь мыс Эгершельд. Летела медленно и печально, как бубонная чума.

Банцен смеялся в голос. Хотя все понимал.

Изображение

Чаще всего мы гуляем пешком. Я люблю море, а Банцен не любит, поэтому мы ходим вдоль, не залезая внутрь. Эти хождения тоже входят в программу. Вдоль моря валяется много интересных вещей: дохлая морская капуста и бутылки с записками или без. Банцен все это нюхает и делает выводы. Иногда нам встречаются разные друзья со своими друзьями. Чем крупнее друг, тем меньше вероятность, что я подружусь с его другом. Банцен придерживался той точки зрения, что всех крупных друзей надо истребить, чтобы остаться единственным в мире крупным другом. Это тот самый вопрос, в котором мы с ним немного расходимся во взглядах. И хотя Банцен не трогает женских собак, а трогает только мужских, я на всякий случай опасаюсь за любых. Поэтому моими любимыми были ночные высерки, когда все суки попрятались в окнах отдельных квартир. Банцен не менее охотно, чем в день, выводит меня в ночь, а потом ест овсянку. От классического пориджа моя овсянка отличается тем, что готовлю я ее с огромной любовью, вбивая в кашу два сваренных всмятку яйца и толстую каплю рыбьего жира. Каша пахнет так вкусно, что мне немного завидно, но я не посягаю, потому что все лучшее — тому, кто считает меня лучшим другом, два раза в день выводит на высерки, учит угадывать мысли с полувзгляда и любит жизнь просто за то, что в ней есть я.

А у меня, кроме Банцена и предотъезд­ных забот, есть крылья, хвост и до черта всякой фигни, с которой жаль расставаться. Вот, к примеру, я совершенно не понимаю, как расстанусь с одной своей мечтой, но взять с собой в Мск ее не смогу, потому что мечта привязана к здешнему кладбищу на 14-м километре. Выглядит она так. Вечером иду я через кладбище на 14-м и вижу подъезжающую машину, а из машины выходят три мужчины в пиджаках и с чемоданом. Меня они пока не замечают, а я сильно опасаюсь, спрыгиваю в незаполненную покойником яму и затаиваюсь на дне. По глинистым стенам сочится вода, на дне обрывки травы и газета, в которую уже что-то заворачивали, по бокам — белые корни, похожие на остатки человеческих останков, а я сижу и слышу, как эти, в пиджаках, проходят совсем близко, останавливаются в трех шагах и начинают шурудить. Я слышу фразу: «Помоги, бл…, тяжелая» — и звук металла о металл. Мне очень страшно, мне страшно прямо до обморока, потому что если они меня обнаружат, то, конечно, мне пи…ц. И в могиле сидеть мне тоже неприятно, но что поделаешь — такая у меня мечта.

А потом я снова слышу металл о металл, и они уходят. Так быстро, что я даже не успеваю с ужасом представить, как кто-нибудь из них останавливается и ссыт в могилу, где я сижу. Потом звук двигателя — негромко, хорошая машина какая-то, но ни в одном сеансе своей мечты я не успеваю опознать модель, знаю только, что машина тихая и темная. Они уезжают, а я еще сижу в могиле сколько-то времени, потом выбираюсь наружу — вся в глине, но, слава богу, не обоссанная, и сразу иду к той оградке, где они шурудили. А уже совсем темно, я толком ни хрена не вижу, и эта штука, правда, тяжелая, но я надуваюсь так, что чуть не лопаюсь, и делаю-таки металлом о металл, и штука сдвигается, а под ней обнаруживается чемодан. Я его, конечно, тут же открываю и нащупываю два пистолета — они сверху; а дальше — деньги в пачках. Целый чемодан денег; очень хорошо.

А потом я прусь с этим чемоданом вниз к трассе, и два раза падаю, потому что скользко — не знаю точно, дождь, что ли, прошел до этого. И понимаю, что с чемоданом я привлеку внимание и вызову подозрения, поэтому залезаю в кювет и начинаю распихивать пачки в трусы, под майку, и в куртке еще у меня такие карманы — если вдруг понадобится когда лететь через кладбище вечером, обязательно полечу в этой куртке — очень вместительные карманы. Денег в них влезло много, но не влезло тоже много. Как их бросить. Но тут, слава богу, я нахожу в канаве расколотый арбуз, и выгребаю из него мякоть, и набиваю полый остов деньгами, но еще две пачки в руке, я не знаю уже, куда их деть, так и иду, с арбузом и двумя пачками денег в руках. А чемодан с пистолетами остался в кювете, потому что пистолеты мне не нужны, а чемодан, хоть и прекрасен он во всех отношениях, но как я понесу его — он такой приметный; нельзя.

Домой прихожу к утру, ведь я иду пешком по берегу моря, а не по шоссе, потому что баба, бредущая ночью с арбузом по федеральной трассе — это просто кошмар какой сюр; хотя, конечно, баба, бредущая ночью с арбузом вдоль моря — тоже не слишком реалистично, но выбор у меня небольшой, ведь тачку поймать я не могу, меня же запомнят, с арбузом, растопыренными карманами и двумя пачками хороших денег в руке. Но я всегда благополучно прихожу домой и начинаю считать, на сколько ограбила бандитов, прямо в коридоре вытаскиваю из трусов и из-под майки пачки, потом из карманов куртки, потом сажусь на пол, и тут моя мечта всякий раз покидает меня, потому что я до сих пор не смогла решить, сколько денег мне надо, чтобы перестать о них думать, и соответствует ли это количество объему задрипанного чемодана с доисторическими медными углами, который я, обменяв в канаве на расколотый арбуз, бросила валяться у кладбищенской ограды на 14-м километре, хотя, кажется, все это происходит в районе остановки «Перевал»: кладбище долго тянется вдоль трассы, и я иногда боюсь, что не смогу найти то место, где мне чуть не нассали на голову, но где мне опять, как обычно, невероятно повезло. <…>

Левее памятника — Посьетская-street, на которой расположена гостиница «Моряк», называвшаяся бичхолом. По правилам орфографии гостиницу следовало бы писать «Бич-холл» или хотя бы «Бичхолл» — но обязательно с заглавной «Б» и с удвоением «л», но бичхол пишется именно так: «бичхол». Ничего с этим не поделаешь, абсолютно ничего.

Теперь-то в бичхоле стали жить китайцы, а раньше жили бичи. В принципе, было удобно — обходишь с другой стороны и попадаешь в отдел кадров плавсостава пароходства, где тебе говорят: «Приходи завтра после обеда». Над бичхолом на соп­ке — пушка, стрелявшая ровно в полдень так, что все чайки и голуби в округе начинали синхронно какать на лету, а стекла в окнах бичхола вгибались внутрь.

Когда я была бичом, то дольше всего жила в 317-м и 410-м номерах. В трехместном (30 коп. в сутки) 317-м, кроме меня, обитала Света и дочь ее Елена. Света ждала из рейса любимого мужчину Сережу, работавшего вторым помощником на каком-то контейнеровозе. Контейнеровоз был трамповый, и рейс у Сережи затянулся на восемь месяцев, так что Света успела благополучно дорастить последнее воспоминание о возлюбленном до такого состояния, что оно больше не умещалось в ее животе. Девочку назвали Леной, а администрация бичхола пошла на невиданный гуманизм: оставив Свету с дочкой в трехместном номере, больше никого туда не подселяла. Я перешла жить в одноместный и дорогущий (2 р. 10 коп. в сутки) 410-й, а Света купила красную пластмассовую ванночку. Что же касается Сережи, то он разлюбил Свету и полюбил капитана какого-то сейнера — да так сильно, что бросил престижную и где-то даже элитарную судоходную компанию, подавшись из стерильного торгового флота в довольно вонючий рыбодобывающий. Света еще пыталась подманить его на красную пластмассовую ванночку, но вскоре махнула рукой. «Тихо», — вывешивала Света рукописную объяву на внешнюю сторону своей двери, и моряки передвигались по коридору, как босые балерины: «Елена Пидорасовна спит».

А потом я в очередной раз обогнула бичхол, зашла с другой стороны и вышла с направлением на пароход. Говорят, Света еще какое-то время жила в 317-м номере, а куда делась потом, неизвестно. Скорей всего они вместе с дочкой превратились в птиц и улетели из города В. в более счастливую географию. <…>

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow