Мнения

Почему невозможен сегодня русский роман — ни на современном, ни на историческом материале, да и фантастика давно не видела прорывов?

Невозможность романа

Этот материал вышел в № 49 от 4 мая 2012
ЧитатьЧитать номер
Политика

Дмитрий Быковобозреватель

 

С русским романом происходит странное. Лев Данилкин — один из немногих литературных критиков, кого интересует литературный процесс в целом, а не личные пристрастия, — объявил этот год ренессансным, но пока все эти ожидания обернулись разочарованиями, одно горше другого

Петр Саруханов — «Новая»

 

С русским романом происходит странное. Лев Данилкин — один из немногих литературных критиков, кого интересует литературный процесс в целом, а не личные пристрастия, — объявил этот год ренессансным, но пока все эти ожидания обернулись разочарованиями, одно горше другого. Для меня эта цепочка читательских обломов началась пелевинским «Снаффом» — первым недочитанным романом любимого автора. Ну не смог, что хотите делайте, да и не роман это вовсе — но прежние пелевинские трактаты при всей их наукообразности были хоть остроумны и человечны, а в этом не осталось вовсе уж никакой живой эмоции. Дальше — больше: Александр Терехов выпустил «Немцев». Мне не слишком нравился Терехов ранний, очень понравился «Каменный мост» — но «Немцы» выглядят не шагом, а прыжком назад, в прежние тереховские тексты, слишком надрывные и многословные и серьезные по отношению к себе, чтобы быть журналистикой, и слишком плоские, чтобы выглядеть литературой.

Почти всякий современный роман — увы, не только русский — являет собою коктейль, шейк из нескольких давно известных ингредиентов (как говорил в 1987-м, кажется, году Вл. Новиков, сегодня достоинством является не первичность, почти невозможная, а мера отрефлексированности вторичности); вопрос в том, насколько ингредиенты совместимы. Да и нет в использовании чужих схем ничего дурного: Толстой не написал бы «Войны и мира» без «Отверженных», Достоевский немыслим без Диккенса, — но там хоть брались великие образцы. «Немцы» представляют собой апгрейд раннего Юрия Полякова, которого еще можно было читать: перед нами гибрид «ЧП районного масштаба» и «Апофигея», вплоть до абсолютного параллелизма банных сцен, с той лишь разницей, что «Апофигей» — вот не поверите — был лучше, точней, смешней, лиричней, короче, и в нем была настоящая любовь, чуть не единственный раз у этого автора. И тут и там былой участник совета нечестивых (у Полякова — комсомольский карьерист, у Терехова — пиарщик префекта) повествует о жизнедеятельности этого совета, но у протагонистов Полякова наличествовали, страшно сказать, угрызения совести, и они не были самыми белыми и пушистыми среди сплошного воровства и разврата. В том-то и беда — сатире мешает надрывчик, надрывчику не веришь из-за некоторой энтомологичности авторского взгляда на прочих живущих.

Мне скажут: но это новый поворот темы — написать историю с отрицательным протагонистом, который, ничем не отличаясь от окружающих его лжецов, взяточников и откровенных подонков, упивается собственной душевной тонкостью. Это сегодняшний душевный излом, подпольность-2012! — я согласился бы и с этим, мало ли в русской прозе отрицательных протагонистов (А. Колобродов уже вспомнил в связи с «Немцами» романы Горенштейна, прежде всего «Место»), но вот ведь штука, при таком раскладе трагические перипетии борьбы героя с женой в процессе трудного развода совершенно не трогают душу. Мы привыкли сопереживать хорошим людям, а душевные терзания плохих ужасно раздражают, особенно если эти плохие ни секунды не судят себя. Долохов, положим, тоже очень любил мать и горбатенькую сестру, а Наполеон — своего маленького le Roi de Rome, но это делает их не трогательнее, а только противнее, как и вора в законе не украшает любовь к маме. Зло вообще сентиментально по отношению к себе, и «Немцы» как раз и являют собой смесь самой язвительной насмешки по отношению к окружающим и самого искреннего, самого умиленного сострадания, когда речь заходит о личном.

Вот у Полякова этого не было — его Чистяков себя судил (да и автор к нему не благоволил), хотя ясно было, что речь идет о личном опыте: Поляков и не думает скрывать своего комсомольского прошлого, а тексты Александра Терехова об А.М. Брячихине и Ю.М. Лужкове, более чем апологетические, многим памятны, не все же впали в склероз. Тем страннее разоблачения Ю.М. Лужкова и его клики на страницах «Немцев» — изумительно своевременные, но, воля ваша, не слишком благородные; в таких случаях желательно начинать с себя. В этом смысле «Немцы» отчетливо похожи уже на «Околоноля», где все авторские фиоритуры, каламбуры, цитаты, заимствования и шпильки никак не искупают общей тошнотворности дискурса: и всех-то я краше, и всех-то я тоньше, а что ем с ними из одного корыта, так это жизнь такая, и вообще сверхчеловеку можно. Отсюда и художественная неубедительность обоих текстов — для фельетона длинно и пафосно, для романа фельетонно, а в целом как-то удивительно противно, чего автор, возможно, и добивался, — но вряд ли у большой литературы может быть подобное послевкусие.

Не менее противен оказался новый роман Алексея Иванова — решившего, кажется, действовать по мстительному принципу «не хочешь кулеш — навозу поешь». Недовольный тем, как принимались его «серьезные», по гамбургскому счету написанные тексты, Иванов решил накормить публику тем, что наверняка придется ей по вкусу, — мистически-конспирологически-антимосковской прозой.

Уже его «Псоглавцы», изданные под псевдонимом Алексей Маврин, раздражали вторичностью — в вышедшей за два года до этого «Малой Глуше» Марии Галиной уже были и псоглавцы, и св. Христофор, и все это классом повыше; но «Комьюнити» — продолжение цикла о данджерологах — поражают все той же коктейльностью. Не сказать чтобы у раннего Иванова не было коктейлей — но ингредиенты подбирались со вкусом и смешивались грамотно. Скрестить русский этнографический роман с фантастикой, иногда жюль-верновской, а иногда и стругацкой, — затея вполне благородная, и сюжеты, кстати, у Иванова были интересней этнографии, которую он, кажется, не столько изучал, сколько изобретательно и щедро выдумывал. Я уж не говорю про «Географа» — текст вполне оригинальный, хотя и хранящий в генетической памяти советскую школьно-приключенческую прозу, Крапивина, скажем; но в «Комьюнити» скрещены российские романы-катастрофы вроде «Эпидемии» Сафонова и «Метро» Глуховского, минаевские офисные исповеди и разоблачения (опять-таки разоблачения всех, кроме себя), ЖЖ-шные холивары, и все это нанизано на такой ходульный сюжет, что настоящий Иванов почти нигде не виден. Нет, он чувствуется — и в точных наблюдениях, и в давнем пристрастии к целым пассажам, писанным на непонятном, а потому волнующем профессиональном арго (просто раньше это была речь сплавщиков или плотников, а теперь компьютерщиков); но, воля ваша, решительно непонятно, зачем все это сделано. Если перед нами очередной роман о Москве как обреченном новом Вавилоне, где не осталось ничего человеческого, то, чтоб до истин этих доискаться, не надо в преисподнюю спускаться; финальный абзац слизан даже не из прошлых, а из позапрошлых пелевинских текстов… и если Алексей Иванов нарочно решил швырнуть в лицо Москве роман без смысла и вкуса — мол, давитесь, если «Золото бунта» для вас чересчур почвенно, а «Блуда» слишком сложна — такая тактика заведомо проигрышна. Москва, конечно, слезам не верит и вообще на ней пробы ставить негде, но если хорошо сделанную вещь она, даже не полюбив, способна уважать, то плохо сделанную может вообще не заметить. Что-что, а вкус у нее есть. Все это не отменяет моей давней любви к Иванову — вероятно, самому умному сегодня российскому прозаику, — но что ж поделать, в критических восторгах он сегодня, думаю, нуждается меньше всего.

Конкурентом Терехова по шорт-листу «Нацбеста» — на удивление скудному в этом году, поскольку новизна мысли и приема есть лишь в романе Анны Старобинец «Живущий», — выглядит Владимир Лидский (Михайлов) с романом «Русский садизм»; прямое участие в тексте одноименного персонажа наводит на мысль о псевдониме, это сейчас, как показывает случай Иванова, вообще дело распространенное, поскольку авторам очень уж мешает шлейф критических предубеждений либо почти неизбежный сегодня переход на личности. Не потому ли и Фигль-Мигль предпочитает оставаться энигмой, что, впрочем, не придает его текстам оригинальности? «Русский садизм» Лидского — тоже коктейль из Бабеля, Зазубрина, Шолохова, и все это приправлено Акутагавой; текст достаточно плох, чтобы принять за его истинного автора хоть Елизарова, хоть Масодова — хотя Масодов иной раз писал лучше. Бросается в глаза вечная проблема авторов, злоупотребляющих всякими выпущенными внутренностями: неумение скрыть собственное удовольствие. Попытка утолить собственные запретные желания и спрятать соответствующие комплексы, увы, видна и у Пазолини в «Сало» — он делает вид, что борется с фашизмом и исследует психологию власти, а на самом деле, тысяча извинений, он мастурбирует, и чем-то подобным, тысяча извинений, занят Лидский.

Надежда изумить читателя натурализмом смешна для тех, кто читывал «Красный террор глазами очевидцев», откровенная заштампованность главного героя — красного комиссара Левки — никоим образом не помогает ему перерасти в мифологическую фигуру, ужасы картонны, а очередная попытка свести гражданскую войну к взаимному зверству изобличает прежде всего дремучее невежество автора, тоже слишком склонного смешивать зверство и сентиментальность. Такой микст вообще характерен для инфантильных натур — сочетание детской жестокости к другим и слезливости по личным поводам. Говорили о сходстве «Русского садизма» с «Благоволительницами» Литтелла, но Литтелл, хоть его роман тоже не шедевр, по крайней мере, ставит серьезные вопросы; ингредиенты его коктейля тоже слишком очевидны — Гроссман, Эренбург, дневники Юнгера, — и садистские сцены, кажется, доставляют ему не меньше удовольствия, чем описания застолий и дискуссий; но в «Благоволительницах» чувствуются и ум, и вкус, и культура, и умение строить динамичное повествование, тогда как в «Русском садизме» все это подозрительно подростковое. Автор очень хочет себя уважать за зверство — но этот демонизм после реальности ХХ века мало кого впечатляет, а пристегнутые к нему философские отступления не тянут и на эссе в школьном журнале.

Почему невозможен сегодня русский роман — ни на современном, ни на историческом материале, да и фантастика давно не видела прорывов? Счастливые исключения есть, но они крайне малочисленны. Даже длинный список «Большой книги» в этом году на удивление вял: есть там романы чрезвычайно амбициозные — скажем, «Проводник электричества» Сергея Самсонова, весьма одаренного человека, но и в этом обширном тексте автор лихорадочно пытается замаскировать отсутствие собственной исторической концепции стилистическими избыточностями на грани истерики, а о психологической достоверности и пластической выразительности применительно к этой ритмизованной, избыточной прозе вообще говорить смешно.

Текст, с которым можно было бы спорить, текст, в котором пульсирует мысль или действует герой, способный заслужить читательское сочувствие, сегодня стал еще большей редкостью, чем в прозе первой половины пятидесятых — что прошлого, что позапрошлого века.

В чем дело? Мандельштам говорил, что для романа нужны десятины Толстого или каторга Достоевского, — то есть высота взгляда, дающаяся либо аристократизмом, либо опытом. Осмелюсь добавить: для романа нужно движение времени — ибо без исторического контекста эпической прозы не бывает; пресловутый брежневский застой по сравнению с эпохой Вечного Путина — образец динамизма, что сказалось и на прозе. Без исторического контекста, заставляющего думать и определяться, не может быть «единства нравственного отношения к предмету», на котором как на условии художественной цельности настаивал Толстой.

Сегодня молчат или стремительно теряют адекватность именно люди, которым удалось лучше других выразить нулевые: давно нет новых романов Юлии Латыниной (и подозреваю, что ей просто не о чем писать, — та реальность исчерпана, новая не просматривается), Петрушевская пишет стихи и песни, молчит неизменно чуткий Кабаков. Вечная проблема сочинителя, занимающегося еще и критикой, — упрек в попытке выдать личный творческий кризис за тенденцию; но что поделать, я и сам с великим трудом заставляю себя возвращаться к недописанному роману, потому что роман может расти не на всякой почве. Второй том «Мертвых душ» не был написан не потому, что автор иссяк (куда там!), а потому, что в застывшее время добавить к первому было нечего.

Впрочем, есть и оптимистическое объяснение. Какой смысл писать семейный роман в шестнадцатом, а военный — в сороковом? Страна явно на пороге серьезных перемен, и ближайшие два-три года вполне могут отменить все, написанное нами сейчас. Стоит ли в таком случае огорчаться, что у нас сегодня нет романов? Зато у нас есть будущее. Это всяко важней.

Друзья!

Если вы тоже считаете, что журналистика должна быть независимой, честной и смелой, станьте соучастником «Новой газеты».

«Новая газета» — одно из немногих СМИ России, которое не боится публиковать расследования о коррупции чиновников и силовиков, репортажи из горячих точек и другие важные и, порой, опасные тексты. Четыре журналиста «Новой газеты» были убиты за свою профессиональную деятельность.

Мы хотим, чтобы нашу судьбу решали только вы, читатели «Новой газеты». Мы хотим работать только на вас и зависеть только от вас.
Вы можете просто закрыть это окно и вернуться к чтению статьи. А можете — поддержать газету небольшим пожертвованием, чтобы мы и дальше могли писать о том, о чем другие боятся и подумать. Выбор за вами!
Стать соучастником
Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera