СюжетыОбщество

Ирина ХАЛИП. Дневник зечки

Мрачным январским днем 2011 года, лежа в центре Минска лицом к стене на узкой шконке камеры №10 СИЗО КГБ, я вспоминала такой же январский день ровно четыре года тому назад. В тот день я на шестом месяце беременности упала с лестницы и сломала ногу. Мой муж Андрей Санников в это время был на встрече, и его телефон вместо гудков выдавал «абонент недоступен»...

Предисловие

Мрачным январским днем 2011 года, лежа в центре Минска лицом к стене на узкой шконке камеры №10 СИЗО КГБ, я вспоминала такой же январский день ровно четыре года тому назад. В тот день я на шестом месяце беременности упала с лестницы и сломала ногу. Мой муж Андрей Санников в это время был на встрече, и его телефон вместо гудков выдавал «абонент недоступен». Подняться с земли я не могла. Подростки из нашего подъезда перетащили меня на скамейку и вызвали «Скорую помощь». Я позвонила нашему другу Олегу Бебенину.

Олег приехал раньше «Скорой», хотя подстанция находится через два дома от нас, а Олег был далеко. Он сопровождал меня в травматологический центр, а чтобы мне не было страшно, скучно или одиноко, позвонил еще парочке наших друзей. И к моменту, когда освободился и примчался мой муж, в приемном покое травматологического центра вокруг инвалидной коляски, куда меня посадили дежурные врачи в ожидании операции (перелом оказался сложным), выплясывали трое рослых широкоплечих красавцев: Олег Бебенин, Дмитрий Бондаренко и Дмитрий Бородко. Медсестры смотрели на меня с завистью: беременная, отнюдь не юная, со сломанной ногой, а какие мужики к ней тут же примчались!

Спустя четыре года на узкой шконке я все время вспоминала тот день и наших друзей, и мне казалось, что мир рухнул. Олег Бебенин – на Восточном кладбище Минска. Его нашли в петле за несколько дней до объявления президентских выборов. Мой муж Андрей Санников и наш друг Дмитрий Бондаренко – где-то здесь же, в СИЗО КГБ, оба арестованы. Где Дмитрий Бородко, я не знала, но подозревала, что раз он не в тюрьме, то успел сбежать. Так и оказалось: в ту же ночь он уехал в Варшаву, где находится и сейчас. Мой город осиротел, мой мир рухнул, мою семью выжгли напалмом, а моя страна погрузилась в морщинистый мрак средневековья. В этой книге я рассказываю о том, что происходило с нами после 19 декабря, дня президентских выборов, но не могу до сих пор говорить о том дне. Поэтому хронику событий 19 декабря я взяла у информационных агентств и белорусских интернет-изданий. Все остальное было потом, и об этом я могу говорить сама. Только не о том дне, когда мы еще утром были полны надежд и знали, что сегодня исторический день, и у белорусов наконец-то появился шанс все изменить и стереть с лица земли эту мерзкую, преступную, дурно пахнущую диктатуру под названием «Лукашенко». Я не описываю избирательную кампанию: она осталась в таком бесконечном далеке, что кажется, будто бы та, мирная, жизнь была вообще не нашей. У нас сегодняшних – тюрьма и война, больше ничего.

Правда, потом, после тюрьмы, мне показывали цифры: мой муж Андрей Санников набрал приблизительно столько же голосов, сколько и Лукашенко: от 33 до 38 процентов на разных участках. Это означало второй тур выборов, и во втором туре, при поддержке других кандидатов, Андрей, по меткому определению нашего друга Николая Халезина (избежавшего ареста бегством в Лондон), «завалил бы Лукашенко, как бык овцу». Именно с этим не мог смириться диктатор. Если бы он побеждал, а результаты остальных кандидатов оставались в рамках статистической погрешности, не было бы ни массовых арестов, ни нечеловеческих приговоров, ни пыток в тюрьмах. Лукашенко, может, и дал бы приказ разогнать митинг протеста, все попавшиеся под руку спецназу получили бы свои пятнадцать суток для острастки, и на этом бы все закончилось. Но он впервые по-настоящему проиграл. И стерпеть этого не смог. Вот почему мы все – кандидаты в президенты, руководители их штабов, доверенные лица и даже одна жена кандидата – оказались в тюрьме по обвинению в организации массовых беспорядков. Теперь я замолкаю до момента ареста. Хронику 19 декабря восстанавливают мои коллеги.

День выборов

Как начинались аресты

19.15. От штаба Владимира Некляева, расположенного на улице Немига, в направлении Октябрьской площади двинулась колонна, численностью около 100 человек. Внутри колонны двигается автобус со звукоусилительной аппаратурой. Колонну возглавили кандидаты в президенты Владимир Некляев.

Однако пройти ей удалось лишь около 50 метров. После этого, дорогу перегородила машина ГАИ, раздались взрывы, и выскочившие из засады неизвестные люди в черном применив светошумовые гранаты. Всех, включая сопровождавших колонну журналистов, уложили на землю.

19.20. Владимира Некляева и ещё около 10 человек избили, Некляев без сознания, его несут назад в офис. Транспорт с аппаратурой разгромлен. Среди пострадавших есть иностранные журналисты.

19.30. Колонна во главе с кандидатом в президенты Виталием Рымашевским начала движение от здания железнодорожного вокзала в сторону Октябрьской площади. В шествии уже участвуют более 2 тысяч человек.

19.50. «Скорая» увезла Некляева в больницу, остальным пострадавшим оказана помощь на месте. У раненых в основном черепно-мозговые травмы.

19.55. На Октябрьской площади 2-3 тысячи человек. Милиции почти нет.

20.05. На площади уже более 5 тысяч человек.

20.07 Штаб Андрея Санникова подвозит звукоусиливающую аппаратуру, сотрудники ГАИ пытаются помешать, но у люди, собравшиеся на площади, не дают им такой возможности. Подошла колонна с Виталием Рымашевским.

20.20 Аппаратура установлена, начался митинг. На площади уже около 20 тысяч минчан, люди постоянно подходят.

20.25 Власти пытаются заглушить митинг музыкой из мегафонов, установленных на осветительных мачтах.

20.40. На Октябрьской выступили: Санников, Костусев, Рымашевский и Статкевич, который озвучил данные эксит-полла, согласно которым Александр Лукашенко набрал всего 30,7% голосов. Он предложил собравшимся направиться к резиденции президента, которая находится напротив Октябрьской площади.

20.50. На площади более 30 тысяч человек, милиции почти нету.

20.52. Многотысячная толпа двинулась на проспект Независимости. Несколько десятков сотрудников ГАИ попытаются им помешать.

20.53. Митингующие не пошли на резиденцию, вместо этого они двинулись по проспекту в сторону площади Независимости.

20.54. Толпа заняла весь проспект: голова колонны возле здания КГБ, а хвост ещё на Октябрьской площади. Люди улыбаются, машут бело-красно-белыми флагами, жгут фальшфейеры и скандируют: «Уходи!»

20.56. Со здания КГБ сорваны 2 государственных флага. Демонстранты заменили их на национальные бело-красно-белые.

21.00. Голова колонны уже на площади Независимости, где расположен дом правительства. Большая часть демонстрантов ещё продолжает движение по проспекту. Участников протеста более 50 тысяч.

21.25. Все прибыли на площадь Независимости. Площадь целиком заполнена людьми. Прямо на памятник Ленину возле дома правительства устанавливают аппаратуру.

21.30.На площади более 70 тысяч человек. Начался митинг. Кандидаты в президенты призывают звонить своим друзьям и знакомым, чтобы они присоединялись к акции, но мобильная связь практически отсутствует.

21.45. Оппозиционные кандидаты заявляют о необходимости переговоров с премьер-министром как легитимным представителем власти и требуют проведения новых выборов без Лукашенко.

21.50. Неизвестные бьют стекла в доме правительства, толпа хлынула к входу в здание.

21.52. В фейсбуке и твиттере появляются сообщения «Начался штурм дома правительства». Лидеры оппозиции призывают не поддаваться на провокации и сохранять спокойствие.

21.55. Внутри здания спецназ со щитами и дубинками. Несмотря на это, демонстранты пытаются проникнуть внутрь.

22.00. Возле входа в дом правительства участники протеста выставили оцепление во избежание дальнейших провокаций.

22.15. Наступила пауза. Похоже, обе стороны просто не знают, что делать дальше.

22.20. Забаррикадировавшийся при помощи щитов и шкафов в Доме правительства спецназ предпринял попытку контратаки. Бойцы пробовали оттеснить собравшихся от здания, но у них ничего не получилось.

22.30. Ещё одна попытка контратаки перерастает в массовую потасовку прямо на ступеньках. Есть пострадавшие с обеих сторон. Люди скандируют: «Мы не боимся, не боимся! «Мы же белорусы!».

22.32. К площади Независимости прибывает большое количество армейских грузовиков с солдатами внутренних войск и спецназом.

22.35. Неожиданно к крыльцу дома правительства сбоку выбегает несколько сотен спецназовцев и оттесняет демонстрантов от входа. Опять пауза.

22.37. Со стороны проспект к дому правительства приближается несколько тысяч солдат внутренних войск в полном обмундировании – со щитами и дубинками. Часть демонстрантов сразу уходит с площади.

22.40. Очевидно, сейчас будет разгон. Количество сотрудников спецслужб на площади не поддается подсчёту. Санников призывает милицию не идти против собственного народа.

22.45. Людей возле дома правительства отсекли от основной группы и стали избивать. Подъезжают автозаки – машины для перевозки задержанных. Начался разгон.

22.47. На площади паника, сотни избитых демонстрантов. Спецназа 2-3 тысячи бойцов, они избивают людей без разбору, вытесняя с площади. Много пострадавших журналистов.

22.55. Среди пострадавших кандидаты в президенты.

23.00. Толпа рассечена на несколько больших групп, спецназ вытесняет людей с площади, применяя газ и электрошокеры.

23.30. Задержан Виталий Рымашевский, находившийся в больнице с травмами и Николай Статкевич.

23.40. На площади Независимости остались только сотрудники спецслужб. Задержания продолжаются на проспекте Независимости и в прилегающих дворах. Часть людей направилась обратно к Октябрьской площади. Фактически, зачистка идет по всему центру города.

00.10. Основной соперник Лукашенко – Андрей Санников арестован вместе с женой. Он сильно избит.

00.20. Задержан Григорий Костусев – один из оппозиционных кандидатов в президенты.

00.30. Офис Владимира Некляева захвачен спецслужбами. Все, находившиеся там, арестованы.

01.00. По предварительным данным правозащитников, количество пострадавших - около 500 человек, 100 из них находятся в разных больницах города. Задержанных – не менее 1000 человек.

01.20. Владимира Некляева забрали из больницы неизвестные в штатском. Позже выяснилось, что это - сотрудники КГБ.

01.40. Задержан Дмитрий Усс – кандидат в президенты.

02.00. Взят штурмом офис правозащитного центра «Весна», занимавшегося организацией независимого наблюдения. Вся оргтехника конфискована.

03.00. По предварительно информации, сотрудники милиции арестовывают пострадавших на площади прямо в больницах. Руководители и активисты штабов экстренно эвакуируют своих людей из больниц.

04.40. Взят штурмом офис редакции сайта «Хартия’97», все сотрудники арестованы. Наталья Радина – редактор сайта, избита.

04.50. Сотрудниками КГБ задержан Алесь Михалевич - кандидат в президенты.

7.10. В эфире БТ министр внутренних дел Анатолий Кулешов сообщил о возбуждении уголовного дела по факту массовых беспорядков. Данная статья предусматривает до 15 лет лишения свободы.

В течение следующих суток по Беларуси прокатилась волна массовых обысков и арестов политических активистов. Также были арестованы и помещены в СИЗО КГБ все начальники штабов оппозиционных кандидатов и все оппозиционные кандидаты в президенты, кроме Ярослава Романчука. Количество арестованных за участие в протестах 19 декабря 2010 года составило более 1500 человек.

По материалам «Комсомольской правды в Белоруссии», интернет-газеты «Солидарность»,naviny.by,ale.by,spring96.org,«Хартия’97», «Наша Ніва».

Меняю 15 суток на 15 лет

Как я прожила первые сутки после ареста

За первые сутки после задержания я сменила четыре тюрьмы. В полночь, после разгона демонстрации, меня привезли в спецприемник-распределитель. О, что это было за задержание! В лучших традициях боевиков, с мигалками и воплями в мегафон: «Немедленно остановитесь и прижмитесь к обочине!», - с вытаскиванием нас из машины и с классическим «стоять, руки на капот!».

В это самое время я была на связи со студией «Эха Москвы». Передавала репортаж о событиях на площади по телефону. Из студии попросили: «Оставайтесь на связи, сколько сможете». Так что утыкаться лицом в стекло машины и класть руки на капот я вовсе не собиралась. И продолжала описывать по телефону, что происходит, одновременно пытаясь стряхнуть с себя повисших на мне ментов. Они хотели отобрать телефон. Я отчаянно сопротивлялась, и еще минуты полторы смогла оставаться на связи.

Нас задерживали в самом центре Минска, на площади Победы, в двух минутах езды от дома. Но мы ехали не домой: моего мужа, кандидата в президенты Андрея Санникова, избили на площади так, что он не мог идти. Мой коллега Илья Кузнецов предложил отвезти нас на своей машине в травмпункт. С нами ехал друг и соратник Леонид Новицкий, для своих – Ленчик.

Когда нас остановили и начали выволакивать из машины, я видела, как мужа бросили на асфальт. Я пыталась подбежать к нему. Меня держали двое. Одному бугаю оказалось не под силу со мной справиться. Вплющивали лицом в стекло, держали руки на крыше машины. Проезжающие мимо автомобили притормаживали, и пассажиры высовывались из окон, снимая на мобильные телефоны этот киношный захват. Такого шоу в центре Минска они наверняка никогда не видели и плохо представляли себе, что все это значит. Мы с мужем, впрочем, тоже плохо себе это представляли.

Везли нас по отдельности. Меня – в машине ГАИ аж с тремя сопровождающими. В дороге я слышала переговоры по рации: «Внимание, команда на задержание Статкевича! Команда на задержание Статкевича!» Потом обсуждали, куда девать задержанных, – в Минске не оставалось мест, куда можно было воткнуть все семь сотен человек. Говорили: «Всех остальных – в Минский сельский!» Так менты называли ИВС Минского района. Там я тоже побываю, но позже.

В коридоре спецприемника я три часа простояла лицом к стене. Туда же привезли и мужа, и Ленчика, и Илью, и Статкевича. Так что господа офицеры бросились «оформлять» задержанных мужчин, оставив меня рассматривать оштукатуренную стену. У Статкевича в кармане была горсть конфет. Он успел их сунуть мне. Эти конфеты я буду жевать потом, в СИЗО КГБ, и вспоминать, как мы успели быстро обняться и улыбнуться: нам казалось, что впереди – максимум 15 суток ареста, как всегда.

Потом у меня отобрали ключи и телефон (больше при мне ничего и не было – только сигареты) и выдали взамен обмылок хозяйственного мыла и обрывок туалетной бумаги, текстурой более напоминавшей наждачную. Время приближалось к трем часам ночи, и я с нетерпением ждала, когда же наконец попаду в камеру,– там можно будет поспать. Но после оформления задержания начальник спецприемника скомандовал: «В ИВС ее!»

Меня вывели из здания и привели в соседнее. Оказалось, с недавних пор за одним забором в Минске соседствуют две тюрьмы: спецприемник-распределитель, где чаще всего и отбывают административные аресты, и изолятор временного содержания. Именно в ИВС и свезли большинство задержанных. Мужчин оформляли на первом этаже, женщин – на втором. Поднявшись на второй этаж, я увидела несколько десятков женщин, сидящих на полу. Небольшими группами их заводили в кабинеты, где по трафарету штамповали протоколы административного задержания. В конце коридора я увидела Наташу Коляду, директора «Свободного театра». Оказалось, их с мужем просто рассек ОМОН, и Наташа оказалась ближе к автозакам, в которые запихивали всех. Наташу и других задержанных продержали в душном автозаке три с половиной часа, прежде чем вывести. Многим становилось плохо, но омоновцы не отпирали дверь. Наташа чудом отделается штрафом на завтрашнем суде и успеет вместе со «Свободным театром» на гастроли в Америку. Правда, их гастроли изрядно затянутся: в квартиру, где живут Наташа и ее муж Николай Халезин, художественный руководитель «Свободного театра», придут с обыском и будут расспрашивать, где они – сообщники организаторов массовых беспорядков.

«Ага, читаем-читаем!» - воскликнул милиционер, оформлявший протокол, когда я назвала фамилию. До конца дежурства у них было полно времени, торопиться было некуда, и ментам захотелось политической дискуссии в спокойной обстановке, когда уже можно расслабиться и не бить, не пинать ногами, не заталкивать в автозаки. Можно и насладиться светской беседой.

Трое в форме принялись убеждать меня в слабости оппозиции.

-- Но если мы такие слабые, зачем нас разгонять с оружием и арестовывать семь сотен человек?

-- А чего б нет, - отвечали менты, - если мы вас не боимся? Вот когда вы начнете переворачивать наши машины, бить нас, сопротивляться, - мы будем вас бояться и уважать. А пока не переворачиваете машины, за что вас уважать?

С такими доводами спорить, конечно, бесполезно. Еще никто в мире не опроверг железный постулат «против лома нет приема» и его логическое продолжение «окромя другого лома». Оппозиция с ее вечным гандизмом и ненасильственными акциями протеста, оказывается, не может вызывать уважение силовиков. Вот если взять в руки вилы и куски железной арматуры – тогда все будет по-другому. Нас будут уважать. Пока ты безоружен – ты для них ничто.

«Оформленных» женщин уводили в автозаки, готовые к отправлению. Так что в шесть утра я уже сидела на железной лавке в относительном тепле. Нам вернули изъятые вещи, и мы звонили родным. Мама сказала, что мужа увезли прямо из спецприемника в КГБ. Тогда я еще не думала о тюрьме. Решила, что на допрос, и почти успокоилась. Вот только волновалась, как он сможет идти по лестнице, – во время разгона, когда муж упал, какой-то спецназовский оголец со всей дури опустил свой щит на его колено. До машины тогда Андрей допрыгал на одной ноге, опираясь на меня и Ленчика. А как оно там, в КГБ?

Впрочем, я надеялась на лучшее. На то, что мужу прямо из КГБ вызовут «Скорую», отвезут в травмпункт, – они же не могут не увидеть, что он еле ходит и нуждается в помощи. А со мной и подавно все будет в порядке – утром всех задержанных развезут по судам, где впаяют по 15 суток за участие в несанкционированной акции. Значит, вскоре после Нового года мы все вернемся домой.

В семь утра девушек все еще заводили в автозак. От нечего делать я вышла в Интернет с мобильного телефона и открыла сайт «Хартии’97». Прочитала ночные новости: ночью взломали двери в квартире Александра Отрощенкова, пресс-секретаря моего мужа, и нашего друга Дмитрия Бондаренко, главного менеджера избирательной кампании. Обоих увезли в неизвестном направлении. И, наконец, последняя новость на сайте: сотрудники КГБ взломали дверь офиса «Хартии» и арестовали редактора Наталью Радину. Тут автозак тронулся, и конвоиры потребовали выключить телефоны.

Нас привезли в ИВС Минского района – я до сих пор не знаю, где он находится. В автозаке было больше 30 женщин. Нас снова долго и нудно оформляли, заполняли какие-то протоколы, потом повели на дактилоскопию. На мой возмущенный возглас «сколько можно, у меня ночью отпечатки пальцев уже снимали в городском ИВС!» милиционер горестно вздохнул: «Так у нас же денег нет на общую базу данных! Да ладно бы только на базу данных – протекающие заржавевшие трубы мы и то поменять не можем. Скоро здание к едрене фене развалится!» Потом, правда, мент вспомнил, что разговаривает с «политической», и добавил: «Зато мы властью довольны!»

Ага, довольны, держи карман шире. Спецназовец, который заталкивал меня в автозак, на прощание улыбнулся и заговорщически шепнул: «Пора менять лысую резину!» Это был один из предвыборных лозунгов моего мужа. «Не беспокойтесь, скоро поменяем!» - ответила я.

В камере, часть которой занимал помост-нары, нас было восемь человек. География – Брест, Гродно, Борисов, Бобруйск, Барановичи, Минск. Все, кто не из Минска, специально приехали 19 декабря на площадь. Среди сокамерниц – Ирина и Света Панковец, мама и сестра известного белорусского журналиста Змитера Панковца. Они пытались меня успокоить: «Да вы не переживайте, Ира! Может, вашего мужа еще и не посадят!» Стыдно признаться, но я была спокойна, как удав. Дальше 15 суток моя фантазия не простиралась. И напрасно. Говорят же умные люди, что всегда нужно готовиться к худшему. А мой идиотский оптимизм рисовал мне картины триумфального выхода на свободу через 15 суток и счастливого воссоединения семьи. Обидно, конечно, что Новый год придется встретить за решеткой, но уж выйдя, мы с Андреем так отпразднуем! Всех позовем: и Диму Бондаренко, и Наташу Радину, и Сашу Отрощенкова, и Ленчика, и Илью. Жаль было только трехлетнего сына Даньку, которому предстоит двухнедельная разлука с родителями. Но его бабушка и дедушка – это я точно знала – смогут посвятить эти две недели горячо любимому внуку. Тем более что у него впереди столько интересного – утренник в детском саду, поздравление Деда Мороза, елка, которую нужно будет нарядить. В общем, Даньке предстояли сплошные развлечения. А то, что мы можем и не вернуться домой, мне в голову не приходило.

Соседки рассказывали, как они оказались на площади. Адвокат из Гродно Валентина приехала вместе с сыном-студентом. Сына тоже задержали. «Теперь моего ребенка наверняка исключат из университета. Что же с ним будет?» - вздыхала Валентина. «Не переживайте, уедет учиться за границу», - говорила я. Кстати, потом, когда студентов, задержанных на площади, начали отчислять, 50 польских университетов объявили, что берут всех отчисленных к себе на учебу бесплатно. Так что с сыном Валентины все в порядке. А вот ее, как я потом случайно узнала, лишили адвокатской лицензии – за арест 19 декабря.

Лена из Бреста – дочь местного «вертикальщика». Отцу она сказала, что едет к подруге в ближайший райцентр. Лена волновалась, как отнесется папа к ее задержанию на площади, но еще больше – как отнесутся к папе другие «вертикальщики».

Алеся из Борисова – известная белорусская диссидентка еще с советских времен. На площадь она пришла, уже экипированная для отсидки: с рюкзаком с фруктами, водой, хлебом, сигаретами. Ее муж тоже был задержан. Утром, еще из автозака, Алеся звонила шестнадцатилетнему сыну: «Ты что, думаешь, если маму арестовали, так можно в школу не ходить? Быстро собирайся, ты еще успеешь!»

В камеру зашел начальник ИВС и предупредил: «В суд вас повезут днем». Мы, уставшие от ночных приключений, дружно повалились на доски и заснули. Я мысленно поблагодарила маму, которая утверждала, что в пуховике на площади будет холодно, и заставила надеть ее шубу. А в теплой и мягкой шубе, как выяснилось, можно спать даже на досках.

Потом пришел милиционер со списком и зачитал фамилии тех, кому «с вещами на выход», то есть в суд за пятнадцатисуточным новогодним подарком. Прозвучали все фамилии, кроме моей.

-- А мне что делать?

-- А вы ждите. Поедете со следующей партией.

Спустя полчаса пришли за мной. Я не поняла, почему начальник ИВС на прощание сжал мой локоть и прошептал: «Удачи!» Странно, к чему патетическое прощание, если через несколько часов я вернусь сюда отбывать свои 15 суток?! Это потом я начну ловить и анализировать каждое сказанное слово, пытаясь понять, что оно может для меня означать и к чему вообще было произнесено. А тогда, 20 декабря, недоуменно передернула плечами: странный какой-то дядька, и зачем он со мной прощается?

Во дворе ИВС стояли автозак и милицейская машина. Меня повели в машину. «Ну надо же, персональная доставка в суд!» - все еще не понимала я, что происходит. Милиционеры сели со мной на заднее сиденье с двух сторон. Я успела подумать, что это как-то подозрительно смахивает на серьезный конвой, но все еще запрещала себе думать о чем-либо, кроме суда.

-- А куда мы едем? В какой суд?

-- Не знаю, - буркнул водитель.

Осознание того, что происходит что-то странное, пришло лишь тогда, когда машина выехала на проспект Независимости. Мы приближались к зданию КГБ. Машина въехала в арку, проехала мимо поднятого шлагбаума и остановилась во дворе. Спустя несколько минут появился человек в форме и что-то сказал конвоирам. Меня повели в здание, которое я никогда не видела, но сразу догадалась: это и есть знаменитая «американка», СИЗО КГБ, бывшая внутренняя тюрьма НКВД БССР. Милицейский конвой исчез, и в дело вступили кагэбэшные конвоиры.

Меня отвели в следственное управление (между тюрьмой и следственным управлением – небольшой закрытый дворик). Следователь КГБ Максим Миронов объявил, что я задержана по подозрению в совершении преступления по статье 293 Уголовного кодекса. И любезно придвинул мне УК, чтобы я смогла хоть узнать, за что арестовали. В кодексе было написано: «Статья 293. Массовые беспорядки. Наказывается лишением свободы на срок от 5 до 15 лет». И это вместо 15 суток?..

Конвоир повел меня в тюрьму. Оформление было долгим, с подробной описью моих вещей, с бубнежом дежурного: «Шарф типа «оренбургский платок. Сапоги типа «угги». Шуба из енота». Такое знание особенностей женской одежды и обуви удивило. Я даже подумала: а может, здесь вообще полно женщин? Вся тюрьма ими забита, и каждый день арестовывают новых, так что все точно знают, как называются модели сапог и курток? Все это мне еще предстояло выяснить. Придавленную перспективой пятнадцатилетнего заключения, меня повели в камеру. Дверь захлопнулась, и началась совсем другая жизнь.

Плотность населения

Как разместиться всемером в четырехместной камере

Когда за тобой с лязгом захлопывается массивная дверь камеры, на твой мир с таким же лязгом опускается огромный железный занавес, в долю секунды разделяющий его, мир, и всю прошлую жизнь надвое. Все, кто здесь, с тобой, в тесном пространстве камеры, - это свои. Все, кто за дверью, - чужие. Враги.

«Своими» оказались две интересные блондинки в возрасте от тридцати до сорока, Лена и Света. В камере – две шконки, застеленные явно присланными из дома пледами. Других спальных мест не видно.

-- Простите, а где я буду спать?

-- Под кроватью. Не беспокойтесь, доска сюда прекрасно поместится.

Обернувшись, вижу, что за мной в камеру внесли доску.

-- Вот ваш шконарь! – сказал охранник.

-- Простите, как вы сказали?..

-- Шконарь!

Видала я такие шконари в детстве. Пять лет мне пришлось провести в интернате для детей, больных сколиозом. Наши искривленные позвоночники исправляли в том числе и досками. Их клали на кровати, а уже сверху – матрацы. Сон на жесткой поверхности должен был нас исцелять. Правда, тогда я не знала, что эта ставшая ненавистной за пять лет деревяшка называется шконарем. Зато к казенным домам мне не привыкать – опыта набралась еще в детстве.

Лена помогла мне запихать шконарь под свою койку и разложить матрац. Предложила сигарету.

-- За что вас сюда? – спросила она после первой затяжки.

-- За организацию массовых беспорядков! – отрапортовала я.

-- А, ну не переживайте: не вы первая, не вы последняя.

-- В смысле?..

-- Утром мы сидели в другой камере. Так вот, привезли двух девочек – Наташу и Настю. Мы уложили их поспать, а потом нас сюда перевели.

Боже, как мне стыдно до сих пор за тот проблеск радости! Я сразу поняла, что речь идет о моей подруге и коллеге Наташе Радиной, которая много лет редактирует самый популярный в Беларуси оппозиционный сайт «Хартия’97», и активистке молодежной организации «Малады фронт» Насте Положанке. Мне бы возмутиться – какого черта девчонок арестовали! Но никак не получилось справиться с этой первой гнусной радостью: «Ура! Я здесь не одна! Возможно, мы даже встретимся!» (Кстати, мы-таки встретимся. На следующий же день. А с Настей и вовсе проведем месяц вместе. Причем неделю – на одной шконке.)

-- А вас, девочки, сюда за что?

-- А мы – экономистки! – с удовольствием объяснила Света. – Обвиняемся в экономических преступлениях.

Оказалось, обе – бизнес-леди. Света обвиняется в мошенничестве, Лена – во взяточничестве. Света сидела в СИЗО уже девять месяцев, Лена – три. Причем Лену арестовали на всякий случай вместе с мужем, который был за рулем и подвозил ее. Мужа через трое суток освободили, и первую передачу он смог передать жене лишь на пятые сутки. Все это время Лена оставалась без зубной щетки, сигарет, сменной одежды и всяческих предметов гигиены. Поэтому ровно через 15 минут после моего появления в камере Лена выдала мне розовые резиновые тапочки (к тому времени она обзавелась вещами на все случаи жизни, да еще с запасом) и пластмассовую коробочку с сигаретами – в тюрьму сигареты можно передавать только россыпью, а не пачками, так что курильщики хранят их в пластмассовых коробках из тех, в которые в супермаркетах расфасовывают полуфабрикаты. Потом заварила кофе – было шесть вечера, и раздавали кипятильники.

Придя в себя и осмотревшись, я обнаружила полное отсутствие параши.

-- Девочки, а как здесь с туалетом вообще?

-- В некоторых камерах есть унитаз. Вот мы еще сегодня утром именно в такой и сидели. А буквально перед твоим появлением нас сюда перевели. Так что будем стучать в кормушку и просить, чтобы вывели. Потому что по расписанию вывод в туалет – два раза в сутки, в шесть утра и в шесть вечера. Но говорят, что можно и попроситься. Вот только после отбоя уже не выведут, хоть умри.

Потом в камере включили телевизор: по расписанию просмотр телепередач разрешен в шести вечера до отбоя – до десяти. По телевизору показывали пресс-конференцию Лукашенко, который рассказывал, что все беспорядки организовали отморозки-кандидаты. Потом показали публичное покаяние кандидата-оппозиционера Ярослава Романчука. Он читал по бумажке, сбиваясь, подлый текст, автором которого явно не мог быть. Опять прозвучало: «Санников, подогреваемый своей женой Ириной Халип…». Все было ясно: главным экстремистом и отморозком государство решило назначить меня. Еще из выступления Лукашенко стало понятно, что арестованы все кандидаты в президенты, кроме Романчука. Сокамерницы сочувственно переглядывались: они понимали, что сидеть мне придется долго. Возможно, дольше, чем кандидатам в президенты.

Перед отбоем Света растянулась на своей койке и задумчиво сказала:

-- А в принципе здесь не так уж и плохо. Однозначно, говорят, лучше, чем на Володарке, в ментовском СИЗО. Там, говорят, лежать днем вообще нельзя. А мы тут спим целыми днями или просто валяемся, книжки читаем. Вот сейчас мне бы только любимого под бок…

-- А мой как раз где-то здесь, - ответила я. - Возможно, прямо за стенкой.

-- Ой, а у меня тоже, может быть, за стенкой на соседней койке какой-нибудь кандидат? Их же вроде всех арестовали!

-- Ага, и если учесть, что мужиков подолгу в одной камере не держат, а все время переводят туда-сюда, то, может быть, у тебя за стенкой все кандидаты успеют переночевать, - включилась в фантазирование Лена.

-- Ну что ж, отлично, - ответила Света. – Вот выйду из тюрьмы и буду интервью за деньги давать: «Я переспала со всеми кандидатами в президенты!»

После отбоя я заползла под шконку и кое-как устроилась на неудобном дощатом лежбище. Никакие ужасы в голову не лезли, наоборот, наступило полное спокойствие. Все происходящее было настолько абсурдным, что я твердо верила: это не может быть всерьез и уж тем более надолго. И если даже предположить, что это не сон, а просто морок, массовая галлюцинация и всеобщее помешательство, все это должно пройти, рассеяться, забыться очень быстро. Говорят, первые ночи в тюрьме большинство вообще не может заснуть. Со мной это произойдет потом, а в ту первую ночь в СИЗО сон окутал меня очень быстро. Перед тем, как провалиться в него окончательно, я вдруг вспомнила, что в пятницу у моего Дани новогодний утренник в детском саду. Он очень хотел пойти на утренник («Мама, а можно, я оденусь в костюм машинки?»). Мгновенно прибавив трое суток к моменту водворения в СИЗО, я поняла, что мы успеем на утренник: трое суток закончатся как раз в четверг вечером, и я вернусь домой. Так что заснула я спокойно и почти радостно: я все успею, у нас будет и утренник, и елка, и Дед Мороз.

В шесть утра кормушка открылась, и нам скомандовали: «Подъем!» В окошко сунули кипятильник, и сонная Света метнулась, успев схватить его. А иначе – камера останется без чая и кипятка до обеда, ведь кипятильник выдают три раза в день. Кто не успел – тот опоздал. Я высунула голову из-под шконки, не сразу сообразив, где нахожусь и кто эти люди.

-- О, смотри, Лен, первая леди из-под лавки выползает! – захохотала Света.

Она не злорадствовала – просто таков, как выяснилось, стиль общения в камере. Чтобы не впасть в депрессию, нужно много смеяться. Нет, не так: нужно громко ржать, гоготать, подшучивать друг над другом (это непременное условие, потому что если все начинают жалеть себя и друг друга, становится невыносимо). Мы ржали все время. Часто ночью кормушка открывалась с грозным окриком: «Прекратить шум после отбоя!» И женский хохот из другой камеры тоже слышали. И начинали смеяться еще громче. Это был сигнал нашим знакомым из второй женской камеры: девчонки, у нас тоже все в порядке, мы не сдаемся и смеемся вместе с вами.

Все утро я расспрашивала сокамерниц о здешних порядках. Ничего, отвечали они, жить можно. Условия относительно нормальные, вот на Володарке, говорят, и по сорок человек в камерах бывает, и лежать днем нельзя, а у нас здесь, как в пионерском лагере: после утреннего обхода можно ложиться спать, да и днем послеобеденный сон – это святое. А чем, собственно, здесь еще заниматься? Здесь главная задача – убивать время. Потому что оно невыносимо. У всех арестованных отбирают часы, и сутки разрастаются, как раковые клетки. Они кажутся бесконечными. Отсутствие ориентации во времени – это действительно очень тяжелое испытание. Спустя несколько дней я, как и мои сокамерницы, научилась ориентироваться по звуку, будто летучая мышь. Прогрохотала телега с кастрюлей – значит, завтрак, семь утра. Врубилась громкая музыка – половина девятого, первая смена пошла на прогулку. Взлетела стая ворон с громким карканьем – половина пятого вечера. А ночью и вообще, если прислушаться, можно различить бой часов на башне здания, что напротив КГБ.

День казался бесконечным. Когда за маленьким окошком под потолком, в которое можно рассмотреть кусок того, что называют «небом в клеточку», окончательно стемнело, за мной пришли. А Лене и Свете велели собираться с вещами на выход. «Блин, опять переводят! Интересно, куда? - заговорили они, бросаясь собрать свои пакеты. – А ты не переживай, мы твои вещи соберем!» Собирать мне, впрочем, было еще нечего, если не считать шконаря, матраца и миски с кружкой.

В следственном управлении КГБ меня первым делом ознакомили с постановлением о создании следственной группы по делу о массовых беспорядках. В группу вошли следователи КГБ и МВД, да еще и прикомандированных из разных областных управлений включили. Получалось, что на каждого арестованного – персональный следователь. Все говорило о том, что готовится громкое уголовное дело с показательным судом и суровыми приговорами. На обороте нужно было поставить свою подпись: дескать, с постановлением о создании следственной группы ознакомлена. Я кинулась читать фамилии тех, кто уже подписал, чтобы узнать, кто еще арестован. Подписей Наташи и Насти не было. Зато я узнала, что арестован политолог Александр Федута из штаба Владимира Некляева, христианский демократ Павел Северинец из штаба Виталия Рымашевского, председатель Объединенной гражданской партии Анатолий Лебедько (партия выдвинула кандидатом как раз-таки Романчука, который накануне каялся, оговаривая всех остальных, но и это, как оказалось, не спасло лидера партии).

Следователь мне достался из прикомандированных – Александр Лавренчук в мирной жизни, как выяснилось, работает следователем в Гродненском областном УКГБ. Его выдернули из Гродно с важной миссией – разоблачить преступный антигосударственный заговор. «Я все равно докажу, что вы лично организовали массовые беспорядки!» - с гордостью заявил он по окончании допроса. Я от дачи показаний не отказывалась, добросовестно рассказывала, что видела на площади. Оказалось, видела я куда меньше, чем показывали телеканалы. Оно и понятно: когда находишься в одной точке большой толпы, никогда не разглядишь, что происходит даже в двадцати метрах от тебя. А тех, кто бил стекла в Доме правительства, я и подавно не видела – их плотно окружили телеоператоры и фотокорреспонденты, так что, даже подойдя близко, я не могла увидеть их лица – только плотно сомкнутые спины операторов и вспышки фотоаппаратов. Так что, по логике нормального следствия, я даже и в свидетели-то не годилась – ничего существенного не видела. Но поскольку меня назначили главной террористкой, следователь аж разбух от важности спецзадания и небывалого кредита доверия, которое выдала ему власть: скромняге из Гродно, всю жизнь копающемуся в мелких взятках, доверили допрашивать фактически мировую террористку номер 2 (после Бен Ладена, конечно)! Мне казалось, что еще немного – и Лавренчук или взлетит к потолку, как воздушный шарик, или лопнет. В тот момент я поняла, что означает выражение «его распирало». Вернее, я это увидела.

В камеру меня привели около девяти вечера. Я еще не ориентировалась в тюремном пространстве и не сразу поняла, что меня привели совсем в другую камеру. Эта была тоже маленькая, но четырехместная, с двухъярусными нарами. На нарах сидели женщины. Их было как-то подозрительно много для этого небольшого помещения. Выяснилось, что я на этом празднике жизни – седьмая. И тут я увидела Наташу Радину и Настю Положанку.

-- Ну что? – спросила Наташа.

-- Да вот, допрашивали. Не понимаю, чего от меня хотят.

-- Думаешь, я понимаю? Меня тоже допрашивали, я объясняла, что журналистка, но с ними разговаривать – что с бревнами.

-- Так, девочки, разговоры потом! Человека нужно накормить после допроса! – строгим голосом пионервожатой сказала маленькая женщина лет сорока. И сунула мне в руки тарелку.

-- Нет-нет, спасибо, я не хочу есть! – пыталась отказаться я. За двое суток после задержания о еде я не вспомнила ни разу. Утром, когда разносили кашу, я вообще не сообразила, что это значит. Не было не только мыслей о еде, но даже чувства голода.

-- Это пройдет, ешьте немедленно! Потом будем знакомиться.

Сил отказываться у меня не было. Я послушно уничтожила содержимое тарелки и только потом сообразила, что это было вкусно.

-- Простите, а это была какая еда? – косноязычно сформулировала я.

Маленькая женщина захохотала: «Вот, все в самом начале именно так себя ведут! Ничего, ко всему привыкнете. А ели вы овощной салат с охотничьей сосиской. Не думайте, это не тюремная еда. Это мне передают родственники».

Женщина оказалась чиновницей Ирой, обвиняемой во взяточничестве. Ее соседка, уже ставшая подругой – в тюрьмах, как мне рассказали, в ходу слово «подружайка», - бухгалтер Нина, обвиняемая в неуплате налогов на огромную сумму. Нина сидела практически со всеми руководителями фирмы, где она работала, – шесть человек были разбросаны по разным СИЗО, потому что дело вел Департамент финансовых расследований¸ у которого нет своего изолятора. Так что Нине еще повезло, что она попала в СИЗО КГБ. До того она успела отсидеть несколько месяцев в СИЗО на Володарке и по собственному опыту могла утверждать, что здесь лучше, насколько вообще может быть лучше в тюрьме. Но все, как известно, познается в сравнении, и оказывается, что «американка» лучше «Володарки», а «Володарка» наверняка лучше концлагеря. Правда, когда моего мужа перевели из «американки» на «Володарку», он написал мне, что после мрачного СИЗО КГБ тюрьма на Володарского - просто образец гуманного и корректного отношения к заключенным.

Оказалось, что других женщин в тюрьме нет, – нас всех собрали в одной камере. Тут я заметила, что к стене прислонены три шконаря, а места на полу едва хватит для одного. В камерах с двухъярусными нарами первый ярус слишком низкий, так что под койку с доской ну никак не влезешь.

-- Девочки, а что мы ночью будем делать?

-- Никаких проблем! Две Иры лягут валетом на одной нижней койке, Наташа с Ниной на другой, а Настю мы уж как-нибудь на доску уложим. Матрацев и одеял хватит.

Укладываясь на узкую шконку с чиновницей Ирой, я вспомнила выражение «ляжем – сравняемся». Нет, подумала тут же, правильнее будет «сядем – сравняемся». Ира занимала высокую должность в Минском облисполкоме и с легкостью входила в высокие кабинеты. А я ходила на оппозиционные митинги и презирала тех, кто работает во власти. На одной шконке мы стали совершенно одинаковыми. Спорить о политике не хотелось. У нас были другие задачи: каким-то образом вдвоем угнездиться на узкой неудобной койке и попытаться заснуть. Потому что сон в тюрьме – спасение. Он убивает время. И позволяет с облегчением думать, что еще один день заключения позади. В любом случае и при любом приговоре ты становишься на день ближе к свободе.

Любовница Сталина

Как распознать «наседку»

Мой третий день тянулся бесконечно. Утром из всех камер забрали телевизоры. «Экономистки» вздохнули: все из-за вас, политических. Чтобы вы никакие новости не узнавали, нас лишили сериала «Маргоша»… Увы, нашим сокамерницам так и не удалось больше посмотреть их любимый сериал. Мне перед ними до сих пор неудобно. Потому что их проблемы начались с нашим появлением.

Нас было семеро в четырехместной камере, и мы с Наташей Радиной учились писать письма домой. Учились практически под диктовку старожилов.

-- Я вот маме пишу: «Камера у нас шикарная, с унитазом», - говорит Наташа, отрываясь от бумаги.

-- Ты что! – замахали руками сокамерницы. – Цензура такое не пропустит!

-- А что тут такого?

-- Никакой конкретики, никаких описаний, - объясняет Ира. - Вот я однажды сдуру написала, что меня перевели в другую камеру, так письмо вернули – сказали все вычеркнуть. Нельзя упоминать третьих лиц. Если напишешь, что, мол, не волнуйся, мама, мне соседка по камере теплый свитер одолжила, - все, не пройдет. Писать можно только общие фразы типа «у меня все хорошо» и просить, чтобы передали нужные тебе вещи или лекарства. Больше ничего нельзя.

Мы еще не знали, что даже эти простые фразы «у меня все хорошо, передайте, пожалуйста, спортивный костюм» все равно не пройдут. Просто потому, что государство решит запретить нам переписку вообще. Я не знаю, в чьи руки попадали и в какой сейф складывались наши письма. Мы все писали каждый день. Наши родные и друзья – тоже. В тюрьме нас, политических, было 23 человека. Можно только предположить, сколько мешков мертвых писем по сей день хранится где-то в архивах – со всеми нашими просьбами и беспомощным враньем вроде «у меня все замечательно, чувствую себя как в пионерском лагере».

Спустя полгода у дверей КГБ я встретила Нину. Нина забирала свои вещи, а я пришла забрать деньги, которые оставались в тюрьме. Мы обнялись. Нина, как выяснилось, накануне была освобождена. Ее приговорили к «химии», но она попала под амнистию. И была освобождена вместе со всей своей фирмой в зале суда. Она мне рассказала, что чиновнице Ире дали шесть лет тюрьмы. А моя сокамерница Лена в конце концов получила новое обвинение: ей переквалифицировали статью «мошенничество» с первой на четвертую часть, которая предусматривает до 15 лет лишения свободы. Ее в то время судили в закрытом режиме. Когда я рассказала об этом Насте, она прокомментировала: «Лучше бы Ленка с нами шла массовые беспорядки устраивать». Кстати, Лену освободили в зале суда 10 марта 2012 года. Ее оправдали, и, разумеется, за полтора года в СИЗО КГБ никто перед ней даже не извинился. Вероятно, в их представлении Лена должна до конца своих дней благодарить государство за то, что, разрушив ее жизнь и бизнес, оно все-таки ее пощадило. А ведь могло бы и расстрелять.

Днем чиновницу Иру, бухгалтера Нину и Настю из «Маладога фронта» перевели в другую камеру. Нас осталось четверо – ровно по числу шконок. Но едва мы, радуясь внезапному расширению пространства, разложили свои матрацы, кормушка открылась и дежурный строго сказал: «Нижнее место не занимать!»

Старожилы Лена и Света вычислили мгновенно:

-- Или совсем инвалида парализованного привезут, неподвижного, или «наседку». Скорее второе. Потому что плевать им, в состоянии ли человек забраться на верхние нары. Так что, граждане «политические», готовьтесь: это по вашу душу.

Вообще правила тюремного общежития просты: кто «заехал» первым, тот занимает нижнее место, следующий – верхнее, а если кого-то приводят, когда все спальные места заняты, ему и выдают шконарь. Чтобы администрация потребовала освободить для кого-то место – такого не бывает в принципе. За исключением случаев, когда в камеру подсаживают «наседку». Наседка не будет спать на полу, ей создаются относительно комфортные условия. А единственная деталь комфорта в тюрьме – это как раз-таки наличие собственной шконки.

Мы с Наташей Радиной вздохнули: девчонки сидят давно, а мы все еще новенькие. Значит, нам и придется спать валетом. Потому что шконарь, во-первых, с трудом можно втиснуть, во-вторых, если даже и втиснешь, он парализует жизнь в камере: не пройти ни к унитазу, ни к столу, которые, кстати, находятся на расстоянии одного шага друг от друга. К тому же ночью по полу страшно дует от открытой форточки. А в тюрьме нужно пытаться сохранить здоровье. Болеть в тюрьме совсем плохо.

Дверь камеры открылась, и к нам вошла крепкая тетка лет шестидесяти в норковой шубе и шапке. Представилась Таней Ивановой. Плюхнулась на свободную – специально для вас, мадам! – шконку и заголосила:

-- Ой, девочки, да что ж это за беспредел! Я с другом в ресторане «Минск» ужинала, потом вышли – смотрим, народу много, что-то в мегафоны говорят. Мы решили, что концерт на площади, пошли посмотреть, а тут – спецназ, нас в автозаки затолкали. Я трое суток в ИВС провела, а теперь вот сюда перевели. Обвиняют в организации массовых беспорядков. А мой Женя – вообще гражданин России, в «Газпроме» работает, не знаю, что с ним.

Она показала нам постановление о задержании. Там было написано, что Иванова Т.П. вступила в преступный сговор со всеми кандидатами в президенты и, разумеется, со мной и с Наташей и организовала массовые беспорядки. «Экономистки» хихикали в подушки, а мы с Наташей изображали китайских болванчиков – кивали головой и повторяли: «Следствие во всем разберется. Мы вот тоже ни в чем не виноваты, и сидим себе спокойно. Знаем, что разберутся и отпустят. Вас тоже отпустят, так что не волнуйтесь».

Тетка была явно огорчена, что бурная политическая дискуссия не удается. И повторяла попытки вывести нас на разговор о событиях 19 декабря постоянно. Но мы всякий раз обещали ей, что следствие во всем разберется, и разговор так и не состоялся.

Таня Иванова выдавала себя постоянно. Или просто те, кто создавал ей легенду, хреново поработали. Сначала Таня объявила, что вместе с ней в тюрьму КГБ привезли еще пятерых женщин. Но мы-то уже знали, что женских камер в СИЗО КГБ всего две. Значит, их всех должны были разделить между этими двумя камерами. Но больше никого не приводили. Так что легенда провалилась в первые же минуты.

Потом Таня несколько раз путалась с собственными именем и фамилией. Рассказывая истории из жизни, она говорила: «И вот звонит мне бухгалтер и говорит: «Надежда Павловна, срочно приезжайте, очень нужно!» Мы всей камерой начинали хохотать, и Таня-Надя быстро исправлялась: «Это у меня подруга есть, Надежда Павловна, нас все путают». Но имя «Надя» всплывало постоянно, когда счастливая обладательница отдельного спального места на нижних нарах рассказывала истории из своего прошлого. А вот сами истории были действительно интересными. Когда-то она работала в системе советской торговли и тогдашние схемы мошенничества расписывала так увлекательно и с таким знанием дела, что сокамерницы сказали: «Да уж, с таким соседством нам и телевизор не нужен, твои рассказы куда интереснее сериалов. А помнишь, кстати, громкое дело с директрисой магазина «Океан»? Расскажи!». И Таня-Надя рассказывала. Сериалы отдыхали. Лена, кстати, потом предположила, что Таню-Надю когда-то на торговой работе и прищучили. И с тех пор она время от времени выполняет функции наседки в обмен на освобождение от уголовного преследования. Но это так, версия.

Второй крупный прокол произошел, когда Таню-Надю вызвали на допрос. Вернувшись, она сообщила, что Женю уже освободили из тюрьмы как российского гражданина, и он нанял ей адвоката. Но на следующий день пришла официальная газета «Советская Белоруссия», которую выписывала Лена. Там было заявление посла России Александра Сурикова. Суриков сетовал на задержания российских граждан и на то, что никого пока не удалось освободить, но выражал надежду, что к Новому году российские граждане будут на свободе. Ни о каком Жене из «Газпрома», счастливо избежавшем тюрьмы, там не говорилось.

Всю неделю Таня-Надя пыталась разговорить нас, а мы, в свою очередь, пытались уговорить ее написать заявление с просьбой выдать ей второй матрац – шконки очень жесткие, и человеку, страдающему всевозможными радикулитами-остеохондрозами, лежать просто больно. Тетка отмахивалась: «Я здесь не собираюсь задерживаться надолго». Мы, собственно, в этом и не сомневались. Спать Таня-Надя, которую мы прозвали Паханом, ложилась в шубе и шапке. Их она не снимала вообще никогда. А сверху укрывалась одеялом.

Спустя неделю Пахана вызвали на допрос, с которого она вернулась уже за вещами: ее освобождали. И на радостях совсем завралась. Сказала, что адвокат сделал все возможное и невозможное, потому что Женя ему хорошо заплатил. «Представляете, девочки, мне адвокат сказал: «Да я ради вас горы сверну, мне ваш Женя заплатил две тысячи долларов!» Мы-то уже знали порядок оплаты адвокатских услуг. Участие в следственном действии в то время стоило 400-500 тысяч белорусских рублей (130-170 долларов по тогдашнему курсу), и обязательно через кассу. И если бы вдруг придурочный адвокат сказал в присутствии следователя, что получил гонорар в долларах, он уже сидел бы где-нибудь в соседней камере. Тем более что таких гонораров – 2 тысячи долларов за один допрос и какое-нибудь ходатайство - у белорусских адвокатов просто нет. А при освобождении или изменении меры пресечения адвокат и вовсе не присутствует. Подписал бумаги – и вали отсюда. А там, за пределами тюремных стен, встречайся со своим адвокатом, сколько хочешь. Таня-Надя, кстати, утверждала, что ее всего лишь освобождают под подписку о невыезде. «А следователь мне, девочки, сказал на прощание: «Мы встретимся с вами в суде!» Глупая баба даже не знала, что в суды следователи не ходят. Закончили следствие, передали в суд – и до свидания. Впрочем, это не Пахан плохо сработала, а те, кто ее инструктировал. Могли хоть несколько статей УПК заставить выучить наизусть, чтобы не прокололась. Пока Таня-Надя собирала вещи, мы радостно прыгали вокруг, помогая ей и надеясь на то, что теперь останемся наконец при личных спальных местах. Так и случилось.

Кстати, в другой женской камере тоже ровно неделю провела наседка: беззубая Галюня, рассказавшая, что зубы она потеряла в Гомельской колонии, из которой недавно освободилась. А на площадь пришла, как водится, случайно и снимала происходящее на мобильный телефон, так и оказалась в СИЗО КГБ. Галюню, как и Пахана, обитательницы второй камеры вычислили мгновенно. И стоически ждали неделю, пока ее освободят. Когда их освободили, мы предположили, что дамы, получив свой скромный гонорар, уже стоят в очереди за спиртным, чтобы отметить выполнение задания.

Ночью, когда все наконец лежали на персональных шконках, Лена задумчиво сказала: «Хреновую они все-таки легенду придумали для Пахана. Из нее нужно было сделать любовницу Сталина, которая с тех самых пор кочует по разным тюрьмам в шубе, которую Сталин ей купил. Ну и что, что прошла эпоха? А любовница жива!» Мы согласились: да, в такую легенду мы бы, конечно, поверили. Это на заметку кагэбэшникам – можно сказать, совет на будущее. Чем невероятнее история – тем легче в нее поверить. А максимально приближенные к действительности – «случайно шла мимо митинга и оказалась в СИЗО КГБ» - не проходят. В это не поверят даже такие новички, какими были мы в ту первую неделю.

Без дыма стало нечем дышать

Как тюремное начальство прекратило голодовку, воспользовавшись моим чувством солидарности с курящими сокамерницами

Первые трое суток мы с Наташей все надеялись, что этот морок закончится и мы выйдем на свободу. Обвинение в организации массовых беспорядков казалось таким абсурдным, что не могло быть правдой. Гэбисты любят, когда их считают сволочами, но терпеть не могут выглядеть идиотами. А с этим обвинением они действительно выглядели идиотами.

Вечером 23 декабря, когда мы надеялись, что уже через пару часов будем дома, и я представляла, как завтра поведу Даньку на утренник, Наташу увели. Я была уверена, что она подписывает постановление об освобождении, но Наташа вернулась со словами: «Они избрали меру пресечения. Эти трое суток мы были задержанными, теперь мы арестованные. Я тому дядьке сказала: «Не думала, что в КГБ работают такие идиоты». Спустя несколько минут увели и меня.

В кабинете сидел гундосый и плюгавый дядька. Он пробубнил, что в отношении меня избрана мера пресечения в виде содержания под стражей, и теперь до суда я буду находиться в тюрьме. Я повторила Наташину фразу: «Не знала, что в КГБ работают такие идиоты». И тут гэбист, сидевший в углу, начал оправдываться: «Это прокурор! Это не наш!» Подтекст был так прост и ясен – «у нас-то не идиоты работают¸ а вотпрокуроры действительно идиоты!» - что больше ничего говорить мне и не хотелось. Неизвестный чекист все сказал прокурору вместо меня. Потом в постановлении об аресте я прочитала, что это был первый заместитель прокурора Минска.

Вернувшись в камеру, я сказала: «Наташка, надо как-то протестовать». Наташа предложила объявить голодовку. И мы объявили. На следующее утро мы письменно известили о голодовке начальника СИЗО. В тот же день нас отвели в медпункт, где объяснили, что последствия голодовки могут быть необратимыми. Мы, к слову, прекрасно это понимали. Но у заключенных другой формы протеста быть просто не может. Это мы тоже понимали.

Днем я пыталась помочь Свете донести миски с похлебкой от кормушки до стола. Наташа кричала: «Не прикасайся к мискам! Эти вертухаи сфотографируют тебя с миской и объявят, что мы жрем!» Наташа была права. Здесь, в тюрьме КГБ, ожидать можно было чего угодно.

Есть, кстати, не хотелось. Сокамерницы уминали колбасу, присланную из дома, и шоколадные конфеты. А нам хотелось только курить. Через два дня меня вызвали на допрос. Но повели не в следственное управление, а на первый этаж тюрьмы, в административное крыло. И привели прямо в кабинет начальника СИЗО.

Небольшенький компактный человек после «здрасьте» заявил:

-- Плохо выглядите!

-- Ничего удивительного: у нас в камере слишком много народу, вот мы и делим одну шконку с сокамерницей. Так что выспаться не удается.

-- Ну, вы же революционеры, так что должны быть готовы к лишениям.

-- А разве я на что-то жалуюсь?

-- И как вам здесь вообще?

-- Отлично. А вам?

-- Пока не разобрался, я только приступил.

Оказалось, что вслед за нами в СИЗО оказался новый начальник. Не знаю, куда девали прежнего, но специально для нас в тюрьму назначили нового начальника – бывшего военного особиста.

-- Какие-нибудь жалобы есть?

-- Нет. Я только хотела бы узнать о состоянии своего мужа. Его перед арестом избили.

-- В порядке ваш муж, я его сегодня видел. Во всяком случае, передвигался он самостоятельно.

Вернувшись в камеру, я увидела, что вместо Наташи на нашей шконке сидит Настя Положанко из «Маладога фронта». Черт, а я же в Наташином свитере! Ее мама умудрилась передать дочери теплые вещи еще в понедельник утром. Я на четвертые сутки все еще оставалась без передач, и Наташа дала мне запасной свитер.

-- Не волнуйся, Наташа сказала, что свитер она тебе подарила. А еще оставила крем для лица и мыло.

-- Ее выпустили? – обрадовалась я.

-- Непонятно. Ей сказали идти сдавать вещи. Она думала, что выпускают, и хотела оставить тебе все. Но мы ее уговорили поделить кремы и мыло и забрать с собой половину. Здесь никому доверять нельзя.

Девчонки оказались правы: Наташу не выпустили. Ее перевели в Настину камеру. Рокировочка нужна была для того, чтобы развести нас – голодающих – и прекратить нашу голодовку. Вдвоем легче. По одному – труднее.

В тот же вечер мне наконец принесли передачу. Вкусно пахнущий свежий хлеб «Нарочанский», зефир в шоколаде, печенье, конфеты, любимый сыр «Маасдам», копченая колбаса - есть тут же захотелось невероятно. Сокамерницы предложили:

-- А давай мы шторку повесим, ты спрячешься и погрызешь чего-нибудь, а мы никому не скажем!

-- Спасибо, девочки, нельзя мне. Буду держаться. Угощайтесь!

В тюрьме предложение угощаться дважды повторять не нужно. Сокамерницы аппетитно уплетали зефир, а я пыталась писать письмо домой. Тогда мы еще не знали, что наши письма из тюрьмы никуда не уходят. Настя рассказывала про Галюню. Таня-Надя слушала с большим интересом. А еще Настя сказала, что в той камере, откуда ее перевели, унитаза нет. Так что нам в нашей десятой камере сидится куда комфортнее, чем обитательницам четырнадцатой камеры.

А утром кормушка открылась, и дежурный скомандовал: «Всем сдать сигареты!»

-- Куда? Зачем? – всполошились мы с Леной.

-- В камере голодающая, так что ей может быть вреден табачный дым. Никакого дыма быть не должно. Сдавайте сигареты, вам курить запрещается!

Лишить курильщика в тюрьме сигарет – это все равно что лишить его воздуха. Лена курила постоянно. Сигареты ей присылал муж огромными пакетами. Я увидела ее больные глаза и остановившийся взгляд. И поняла, что не могу человеку, который обо мне заботился первые несколько дней отсидки, доставить эту неприятность.

-- Лен, не переживай, я что-нибудь придумаю!

-- Не надо, я выдержу. Не хочу влиять на твое решение. Можешь обо мне не беспокоиться, как-нибудь проживу и без курева.

Мы отдали дежурному коробки с сигаретами. Лена свернулась калачиком на шконке. Прежде чем отвернуться к стене, улыбнулась: «Не волнуйся, я в порядке». Злоупотреблять чужим благородством – скверное занятие. А решать свои проблемы за счет сокамерниц – и вовсе последнее дело. Я стукнула в кормушку и спросила дежурного:

-- А если я прекращу голодовку, вы сигареты вернете?

-- Немедленно вернем!

-- Все, я прекращаю! Возвращайте сигареты!

-- А вы напишите официальное заявление на имя начальника. Известите его, что прекращаете голодовку.

-- Хорошо, уже пишу. Верните сигареты.

Сигареты вернули тут же – я еще не успела достать бумагу и ручку. Лена с наслаждением затянулась и сказала: «Ир, а ведь твоя передача стоит себе нетронутая. Мы только пару зефирин оттуда взяли. Не пора ли нам всем угоститься, и тебе в первую очередь?»

Мы набросились на еду и сигареты, как будто страдали без них долгие годы. «Нарочанский» хлеб, что передала мама, еще не успел зачерстветь, и сокамерницы радостно сооружали на его ароматных ломтях сложносочиненные бутерброды: сыр, колбаса, помидор, огурец. Мы объедались. К слову, правильно делали, потому что в Новый год правила внутреннего распорядка резко изменили – специальный подарок для политзеков – и запретили передавать сыр, сало, любые сладости, кроме леденцов. Так что это был один из последних (а для меня первый) гастрономических тюремных праздников.

В тот же день к начальнику вызвали Настю Положанку. «Вполне милый дядечка», - напутствовала я ее.

Настя вернулась через час и спросила:

-- Ты уверена, что общалась с начальников СИЗО?

-- Конечно! Такой небольшого роста, путинский типаж.

-- Он. Но, может, это все-таки разные люди? Потому что я только успела войти, а он начал орать: «Вы знаете, кто я? Я здесь царь и бог, а вы все – мрази!» И так все время.

-- Настя, я ничего не понимаю. Может, действительно какие-нибудь братья-близнецы?

На следующий день меня снова вызвали к начальнику СИЗО.

-- О, уже намного лучше выглядите! – констатировал он.

Лишь в этот момент я все поняла. Его первая фраза два дня назад о том, что выгляжу из рук вон плохо, была рассчитанным ходом. Даже будь я в тот момент точной копией Элизабет Тейлор в роли Клеопатры, он все равно сказал бы, что я выгляжу плохо. Мое женское начало должно было стать концом голодовки. Я просто обязана была наброситься на бутерброды и фрукты, чтобы убрать изможденность и бледность с лица и воссиять красотой. Но я не связала одно с другим. Вот тогда начальник и выяснил, что в камере курят, и совершил хитрый ход. Сама бы я выдержала. Но создавать неудобства новым подругам, с которыми мне предстоит провести черт его знает сколько времени, ни за что не стала бы.

Начальник подмигнул: -- Ну, вы поняли наконец, какой я выдумщик?

-- Поняла. И оценила. А вам-то что до моей голодовки?

-- Да вот не люблю, когда у меня в тюрьме голодают. Наташа Радина, кстати, прекратила голодовку сразу же, как ее от вас перевели. Все-таки было ошибкой держать вас в одной камере. Вместе вы – деструктивный элемент. А по отдельности – вполне милые дамы. Вам, кстати, повезло больше. Наташа в камере без туалета. А у вас, считайте, вип-камера.

-- Так вы Настю специально облаяли, чтобы уравновесить «вип-условия», в которых она оказалась?

-- Да это ж я по-отечески!

В тюрьме все равно целыми днями делать нечего, и каждое слово начальника, все диалоги мы обсуждали всей камерой и строили предположения. Было уже ясно, что его бросили на важный участок работы сразу, как только в тюрьме появились мы. Но вот в чем его задача? Изображать, единому в двух лицах, классическую пару «добрый-злой»? Устанавливать с нами контакт и потихоньку склонять к даче показаний или заявлениям друг против друга? Расшатывать нервную систему то благостными разговорами, то окриками вроде «я здесь царь и бог, а вы все мрази»? Позже он мне сам скажет: «Моя задача – посеять в каждом из вас сомнения. В самих себе, в своих соратниках, в сокамерниках, в родственниках». Возможно, с кем-то ему это и удавалось. Когда он узнал, что я веду в тюрьме дневник и еще до ареста получила предложение написать о белорусских выборах книгу, он сказал: «Только одна просьба: не называйте там мою фамилию!»

Я пообещала. И потому буду называть так, как мы прозвали его в камере, - Юмбриком.

Чайные церемонии в СИЗО КГБ

Как начальник тюрьмы отправлял революционерку Настю на задание

Когда Юмбрик во второй раз вызвал к себе Настю, мы страшно волновались: вот опять сейчас начнет орать, выведет из себя бедную девочку, наверное, у него задача такая. Прошел час, другой, третий, а Насти все не было. «Не иначе, уже расстреляли!» - нервно хихикали мы.

Настя появилась перед самым отбоем. В кабинете начальника СИЗО она провела пять часов. Выглядела уставшей.

-- Настя, ну что? Он сильно тебя достал? – начали мы тормошить сокамерницу.

-- Да я вообще не понимаю, чем он хотел! – нервно смеялась Настя. – Он предлагал мне уехать за границу со спецзаданием!

-- С каким еще спецзаданием?!

-- Ну, он говорил: «А хотите, мы вас выпустим на пару дней, потом организуем коридор на границе, а потом объявим, что вы сбежали? А вы езжайте, куда хотите: хоть в Литву, хоть в Америку. Вам за границей тут же предоставят убежище. Мы обеспечим вам отличный старт: политзаключенная, жертва кровавого режима, - словом, вам кинется помогать весь Запад. И мы тоже будем вам платить. Будете выполнять наши задания – и получать деньги и отсюда, и от Европы со Штатами. Классная идея, не правда ли?»

-- И что, пять часов он тебя уламывал?

-- Да нет, еще фотографии в мобильном показывал – он там в Оружейной палате и в каких-то закрытых для посетителей покоях Кремля. И рассказывал про свою службу в армии. И вообще нес всякую ерунду. Как будто ему просто нечего делать, и он от нечего делать решил со мной поболтать. Домой ему, что ли, не хочется?

Лена предположила, что Настя просто понравилась Юмбрику, вот он и распускал павлиний хвост. Настя действительно красавица, похожая на Сальму Хайек. С ней флиртовали даже вертухаи. Но пять часов пустого трепа для начальника тюрьмы – все-таки слишком демонстративная трата времени. Конечно, никто всерьез не поверил в историю с побегом и разведкой. Так что мы оставили себе самую простую женскую версию: Настя нравится начальнику СИЗО. А что? И не такое в истории бывало.

Ночью, после отбоя, снаружи послышался неясный шум. Лена сонным голосом прокомментировала: «Пьяный Юмбрик в кормушки бьется, Настю ищет».

С «экономистами» Юмбрик не общался – только с политическими. А нас с Настей вызывал к себе по три-четыре раза в неделю. Наливал чай и вел неторопливые беседы. Тот первый «наезд» на Настю, хихикая, комментировал все так же: «Да это я по-отечески! Воспринимаю Настю как дочку, вот хочу ее перевоспитать и замуж выдать. Например, за выпускника Академии МВД».

-- А если Настя перевоспитается и будет готова выйти замуж, ее выпустят? – спрашивала я.

-- Конечно! Но вот только замуж не за Дашкевича – это обязательное условие.

Змитер Дашкевич – жених и соратник Насти, лидер «Маладога фронта», - на площади не был. Он сидел в Жодинском СИЗО с 17 декабря. Его, как любят говорить кагэбэшники, «превентивно изолировали». Но после разгона акции и массовых арестов тех, кто вышел на площадь, Дашкевича почему-то не освободили, а предъявили обвинение. Будто бы он вышел из дома и кого-то избил гвоздодером. Все время, пока мы с Настей сидели в одной камере, она беспокоилась не о себе, а о Дашкевиче: «Вот если бы я знала, что он на свободе, я бы, честное слово, вообще спокойненько сидела».

Кстати, у самого Дашкевича когда-то был роман со студенткой Академии МВД. Конечно, девушку исключили за связь с врагом народа. Она благополучно уехала в Польшу. А Настя замуж за Дашкевича тогда еще и не собиралась. Но и выпускники Академии МВД вовсе не являлись к ней в девичьих грезах. Правда, Юмбрику она регулярно сообщала:

-- Все, я уже перевоспиталась и хочу замуж! Пора меня освобождать! Я об этом и бабушке сказала.

-- Какой еще бабушке?

-- Ну, будто вы не знаете!

«Бабушку» сокамерницы показали мне сразу. В пожарный извещатель на потолке, прямо над входной дверью, вмонтирована видеокамера, сказали они. Так что в камере все записывается. И в правилах внутреннего распорядка было написано, что в камерах может вестись аудио- и видеозапись. Кто назвал эту хрень «бабушкой» - не знаю. Но мы активно с ней общались, как один из персонажей «Нашей Раши» - с телевизором.

-- Бабушка! – кричали мы. – Ты что, не видишь, Настя готова выйти замуж! Выпускай ее. Бабушка, ты что, еще не врубилась, что мы не организовывали никаких массовых беспорядков? Так какого хрена ты нас здесь держишь?

А если кому-то из нас приходили плохие вести (хороших, к слову, в тюрьме не бывает) – отказ в удовлетворении ходатайства, продление срока содержания под стражей, - мы грозили кулаком «бабушке» и кричали: «Бабушка, ты старая, потрепанная, выжившая из ума блядь!»

Когда Юмбрик узнал про «бабушку», он долго хохотал: «А представляете, вдруг окажется, что никакой камеры там нет, и вы все это время общались с пожарным извещателем?..» Мы в извещатель не верили. А вот в «бабушку» - очень даже. И потому на всякий случай писали друг другу записки, когда хотели обсудить что-то, не предназначавшееся для «бабушкиных» ушей.

Всякий раз я спрашивала о муже. «Не переживайте, - отвечал Юмбрик, - он в хорошей компании. Соседи в камере у него приличные – взяточники, казнокрады, мошенники». И вообще, часто с гордостью повторял он, народ здесь собрался достойный: или коррупционеры, или революционеры, не то что на Володарке. Только один маньяк-убийца каким-то образом затесался в «американку». «Это нам прокуратура подсуропила», - вздыхал Юмбрик. Но маньяка в скором времени увезли на психиатрическую экспертизу.

Нас с Настей сокамерницы использовали в качестве переговорщиков с начальником, потому что нас он вызывал часто. «Девочки, спросите, когда вернут телевизоры. И пусть вернут то, что из посылки забрали. И еще: завтра отоварка, пусть разрешит нам всякие запрещенные вкусности: сыр, шоколад, конфеты, зефир…» После изменения правил и резкого сокращения списка разрешенных продуктов наши родственники еще некоторое время присылали все любимые вкусности в посылках. Естественно, оттуда их благополучно изымали и приносили нам бумажку об изъятии, на которой нужно было расписаться. Однажды дошло до смешного: дежурный через кормушку сообщил Насте: «Вам тут пришла посылка, только я вам ее не отдам. Изъято все». «Похоже, дядька возомнил себя почтальоном Печкиным», - решили мы. Вечером Настю вызвал Юмбрик, и она пожаловалась на то, что осталась без посылки.

-- Так напишите заявление на мое имя! – посоветовал он.

Настя написала заявление: «Прошу вернуть мне изъятые продукты». Начальник поставил резолюцию: «Вернуть немедленно!» А вечером мы пировали. Кроме любимых сладостей, которых так не хватает в тюрьме, в посылке были четыре банки разных соусов – соевый, тартар, острый и еще какой-то с ананасом. Это была едва ли не главная наша радость за все время, потому что даже безвкусные тюремные макароны или картошка при добавлении хоть капли острого соуса обретали вкус и переставали быть просто казенной пайкой. От этих пластмассовых баночек веяло свободой, возможностью выбора, запахом нормальной жизни. С тех пор вся наша камера писала домой: «Все, что не принимают в передачах, присылайте в посылках». А Лена и Света, поначалу опасавшиеся нас – кто его знает, какие еще лишения, кроме отсутствия телевизора, ждут их из-за вынужденного соседства с «политическими», - отныне радостно потирали руки: «Нет, ну как нам все-таки с вами повезло!»

А отоварка выглядит так: раз в неделю, в четверг, можно написать администрации заявление «прошу купить мне за счет моих собственных средств…» - и дальше список. Деньги в тюрьму можно было присылать почтовым переводом. В руки их, естественно, не давали, но за эти деньги можно было что-то заказывать. И мы писали список, с которым потом шли к начальнику. Он ставил на заявлениях резолюцию: «Купить все!» - всегда с восклицательным знаком. Вот только журнал Cosmopolitanнаша сокамерница Света безуспешно заказывала несколько недель подряд. Его просто не приносили. Мы ей говорили: «Света, ну что нового ты там сможешь прочитать? Да мы сами уже можем писать советы гламурным барышням на тему «как остаться красивой в тюрьме».

Подписывая очередное заявление, Юмбрик вздыхал: «Ну вот, снова я иду у вас на поводу. Вы, девушки, из меня веревки вьете. Скоро, боюсь, у меня неприятности возникнут». Кстати, когда в конце января камеры обходил прокурор по надзору и спрашивал, есть ли жалобы на администрацию, Настя звонко отрапортовала: «Толькiпадзяка!» Потом начальник говорил нам: «Из-за вас меня прокурор вопросами замучил: «И что, интересно, вы такого для них делаете, что они вам так благодарны?..» Не знал прокурор, что любая несанкционированная шоколадка воспринималась нами как тяжкая выигранная битва. И всякому, кто нашей победе над правилами внутреннего распорядка способствовал, мы были благодарны.

Не Куршевель

Как мы провожали Некляева с песнями, как нас «разводили» на вражду и что означает шуршание пакетов ночью в тюремных коридорах

В первые дни в тюрьме самое трудное – это научиться определять время по звукам, потому что наручные часы там запрещены (как и будильники, впрочем). Заключенных ставят в известность о времени дважды в сутки: в шесть утра, когда дежурный хлопает кормушками и трубит подъем, и в десять вечера, когда в кормушки выплевывается слово «отбой». Лампы в камерах горят круглосуточно. Утром включается лампа дневного света, вечером – дежурного освещения. Спасительной темноты, которая хоть на минуту может создать иллюзию частного пространства, там не бывает. Впрочем, и к этому привыкаешь довольно быстро.

Мы, как стая летучих мышей, прислушивались к каждому скрипу, стуку, окрику. Сокамерницы научили нас ориентироваться довольно быстро. Врубилась громкая музыка – значит, восемь тридцать утра. Первая смена пошла на прогулку. Все тюремные прогулки проходят под громкую музыку, чтобы разговоры заключенных во дворике не услышали те, кто гуляет в соседнем. Выключилась музыка, дали кипятильник – полдень. Загремела кастрюля с похлебкой - час дня, обед. Принесли газеты – пять вечера. Снова дали кипятильник – шесть вечера.

Но самое интересное начиналось после отбоя. Когда стихают внешние шумы – больше не хлопают кормушки, не открываются двери, никого не водят на допросы, не гремят кастрюли, - можно спокойно подслушивать, что происходит за дверью. Если где-то все-таки хлопнула дверь и зашуршали пакеты – значит, кого-то выпускают. Потому что из камеры в камеру заключенных переводили днем или вечером, но никогда – после отбоя. Так что шуршание пакетов – верный признак того, что кому-то повезло. Мы с Настей старались говорить и смеяться громко: может, это кто-то из наших, из декабристов, выходит на свободу? Он услышит, что мы смеемся, и передаст нашим родным: у них все в порядке, хохочут там, едва с нар не падают. Такими же взрывами смеха мы давали понять девчонкам из другой женской камеры, что у нас отличное настроение и есть силы шутить. Часто до нас в ответ доносился взрыв женского смеха из камеры, где сидела Наташа Радина, Ага, значит, девчонки тоже не сдаются, не в депрессии, не в унынии. Почему-то мужского смеха мы не слышали ни разу. Голоса – слышали. Однажды нам с Настей показалось, что мы услышали голос Николая Статкевича. А вот чей-нибудь смех – никогда.

Когда в новогоднюю ночь около одиннадцати вечера зашуршали пакеты, многомудрая Лена предположила: «Девчонки, кажется, кого-то из ваших, «политических», выпускают. Ваших точно будут выпускать по ночам, чтобы с журналистами у стен КГБ не встретились».

Мы с Настей гадали: кто? Почему-то обе подумали, что из тюрьмы выходит Владимир Некляев. Он не был на площади, его избили по дороге. И в тюрьму его привезли прямо из больницы. Ну все, решили мы, поэт уходит. Радовалась вся камера. Любое освобождение – это радостная весть. Это напоминание каждому из нас, что и мы вот так же когда-нибудь… Мы услышали, как по улице проехала машина.

-- Некляев такси вызвал! – предположила Света. – Давайте споем песню на стихи Некляева – ему напоследок будет приятно.

Мы затянули «Гуляць дык гуляць!». Мы были рады и, перебивая друг друга, сочиняли картинки возвращения Некляева домой. «Представляете, он как раз к бою часов успеет! Вот сюрприз будет для его семьи! Счастливчик, через полчаса шампанского выпьет. Кстати, девчонки, у нас «Фанта» есть. Давайте и мы чокнемся за Новый год!»

Спустя несколько дней мы узнали, что на свободу вышел другой кандидат в президенты – Виталий Рымашевский. А Некляев по-прежнему в тюрьме. Хотя в самом начале января освободили еще и начальника некляевского штаба Андрея Дмитриева. Мы продолжали вечерами вспоминать песни Некляева и петь – может, услышит и порадуется.

В начале января мы еще раз слышали шуршание пакетов. Потом узнали, что изх тюрьмы вышел Алесь Михалевич. Но мы и предположить не могли, что Михалевича просто-напросто перевели на Володарку. Начальник СИЗО сказал уклончиво: «Да, Михалевич больше не здесь». А до того, что его перевели в другую тюрьму, мы никак не могли додуматься. Нам казалось, что он уже точно дома. А если не он, то кто?

Не будь мы декабристами, наверняка могли бы что-то узнавать из газет. Наши родственники еще в конце декабря подписали нас на все газеты. Не на «Советскую Белоруссию», естественно, а на несколько выживших независимых газет. За весь январь мы получили лишь один номер «Народной воли». Вот там-то мы и прочитали, что Михалевича переводили в другую тюрьму. А еще – узнали, что Володю Кобеца, начальника избирательного штаба моего мужа, должны были освободить через трое суток и даже дали подписать бумаги об освобождении, и позвонить домой, чтобы ждали, - а потом почему-то оставили в тюрьме. Узнали, что Рымашевский написал объяснительную записку на имя Лукашенко перед выходом из тюрьмы, и задумались: интересно, а Дмитриев что-нибудь подобное написал?

Тем же вечером, правда, меня вызвал на чаепитие Юмбрик и, потирая руки, сказал: «А вот Дмитриева выпустили просто так! А ваши там, на свободе, теперь будут думать: не просто так его выпустили, наверное. Вот зачем мы его выпустили – чтоб никто ничего не понял!»

Возможно, начальник СИЗО не лгал, когда говорил, что его главная задача – посеять в нас сомнения. Он любил, вызвав меня в кабинет, задумчиво произнести: «Да-а-а… Вот разговаривал сегодня с заключенным N, так он сказал, что все мужчины по вашему революционному делу – вполне адекватные. А вы – главная экстремистка, террористка и бандитка. Без вас никаких беспорядков бы не было». Об этих «разводках», думаю, знает всякий, кто когда-либо читал Солженицына, Шаламова, Гинзбург, Рыбакова. Главное – не поддаться и не поверить. А еще он любил говорить: «Ну, Настя и Наташа выйдут явно раньше вас. Вам же, наверное, обидно будет?» Как оказалось, Настю он тоже часто «тестировал» подобными фразами: «А вот Ира выйдет, думаю, раньше. И вы останетесь в одиночестве. Не обидно?»

По поводу очередности выхода из СИЗО у нас все равно произошла путаница. Первой вышла Наташа Радина – 27 января, под подписку о невыезде. Ее отправили по месту прописки, в город Кобрин. Я вышла из СИЗО 29 января, но под домашний арест, то есть моя тюрьма просто переехала ко мне домой. Настя оставалась в СИЗО до 17 февраля и вышла под подписку о невыезде. Так кто из нас все-таки вышел первым, и вышел ли вообще?..

Начальник СИЗО выполнял свою функцию, а мы изо всех сил пытались услышать от него хоть что-нибудь о наших «подельниках». Он рассказывал, что единственный выговор объявил Александру Отрощенкову, пресс-секретарю моего мужа.

-- За что?

-- А он посадил меня на коня.

-- Каким образом?

-- Ну, пришел и начал требовать вернуть ему письма, которые не доходят. Говорил, что по закону имеет право на получение писем. Я и сел на коня. Потом в камере ему объяснили, что такое выговор. Он написал заявление, чтобы я принял его по личному вопросу. Я принял – и снял выговор. Действительно, зачем человеку портить жизнь?

Он объяснил: оказывается, характеристика из СИЗО влияет на режим отбывания наказания. Если есть выговор – не расконвоируют. Будут до конца срока водить под конвоем. Хуже только запись «склонен к побегу». С этой записью нужно готовиться к тому, что «от звонка до звонка» конвоировать будут с наручниками, собаками, автоматами и прочими атрибутами.

Кстати, газет нам после того случайного номера «Народной воли» в начале января не приносили – за исключением «Комсомольской правды», разумеется. Так что мы были в курсе всех новостей про Волочкову и про развлечения в Куршевеле – «русский сезон» был в разгаре, и репортажи из Куршевеля шли, как фронтовые сводки, с подробным описанием стоимости шуб каждой тамошней барышни.

Меня всегда удивлял штамп «тюрьма – не санаторий». Почему-то его любят повторять и те, кто вышел из тюрьмы, и тюремные охранники. Не могу понять, почему. Лично я в санатории была один раз в жизни, в четвертом классе, и помню только то, что мы там ходили строем. Больше никаких ассоциаций со словом «санаторий» у меня нет. Но поскольку мы в тюрьме каждый вечер читали истории про куршевельские приключения, могу заявить ответственно: тюрьма – уж точно не Куршевель.

-- А давай, Ириша, когда выйдем на свободу, махнем в Куршевель! – как-то предложила Настя после прочтения очередного номера «Комсомольской правды». - А то надоели эти белорусские националисты. Денег у них нет, а амбиций – выше крыши. Может, с российскими олигархами нам повезет больше?

-- Ага, - подхватила я, - и непременно возьмем с собой в Куршевель шконарь! Объявим, что это самое что ни на есть новомодное средство для спуска с горных склонов, втюхаем какому-нибудь олигарху за огромные деньги и заживем припеваючи.

-- Ох, не понимаете вы ничего в этой жизни, девки! – вступила в разговор Лена. – Да все тамошние олигархи или сидели, или готовятся к отсидкам, но в любом случае они уже прекрасно знают, что такое шконарь. И выдать его за новейший сноуборд ну никак не получится.

Вечером Лене пришло письмо от мужа. Он возмущался: «Любимая, я не успел пробиться к тебе с передачей – эти гребаные оппозиционеры позанимали очередь с ночи, и многие из нас не пробились». Лена ответила: «Не переживай, дорогой, «гребаным» передают регулярно, так что я не голодаю…»

Здравствуй, жопа Новый год!

Как проводят новогоднюю ночь в СИЗО КГБ

Эх, хорошо в тюрьме в Новый год! Гарантированы два дня тишины и полного покоя. Не лязгают двери камер, никого не таскают на допросы, не проводят в камерах шмоны – у всех выходные. Праздника хотелось, хоть и в тюрьме. И мы решили встретить его, как положено, - за праздничным столом. Ну и пусть мы зеки, а праздник никто не отменял.

Принцип продуктового «общака» в нашей камере был незыблемым, как, наверное, и во всех остальных. Продукты принадлежали всем. Каждый брал, что хотел, хотя выбор был невелик. Если до Нового года заключенным можно было передавать выпечку, сыр, шоколад, зефир, вафли, рыбу, сало, то после Нового года все это исключили из списка разрешенных продуктов. Но перед Новым годом у нас в камере неожиданно образовался роскошный для тюрьмы набор продуктов.

Лену муж порадовал копченой рыбой и несколькими «нарезками» семги, форели и лосося. Мне родители передали мой любимый сыр «Маасдам», кучу сладостей и пакет домашнего «хвороста». Настя недоумевала, что делать с огромным кульком чернослива. «Не беспокойся, - сказал Лена, - сделаем из него отличное новогоднее блюдо». Ну и, конечно, изобилие разных видов копченой колбасы – ее передавали всем, - овощей и фруктов.

31 декабря пришлось на пятницу – «помывочный» день. «Вот здорово! – говорили сокамерницы. – У нас, как в «Иронии судьбы»: 31 декабря мы ходим в баню. Значит, новогодняя программа такова: утром идем на прогулку, потом – мыться, потом устраиваем себе послеобеденный сон, а вечером начинаем нарезать салаты. Все, как дома».

Мы с Настей писем не получали, а Лене каждый день приносили письма от мужа. Он писал ей, что Новый год отмечать не будет. 1 января – просто обычный выходной день, суббота. Никакого праздника.

А мы вот хотели праздника. Девчонки мечтали: вот если бы в камерах были телевизоры, то можно было бы написать заявление, чтобы разрешили в Новый год посмотреть его подольше – хотя бы до часу ночи. А так – будем сами создавать себе праздничное настроение.

-- Предлагаю меню! – провозгласила Лена. - Настин чернослив нафаршируем сыром с чесноком и оливковым маслом. В овощной салат тоже добавим сыра – для вкуса – и немного той приправы, которую Насте передали с макаронами «Ролтон». Девочки, с макаронами как-нибудь потом решим, а приправки эти сделают салат вкуснющим. Рыбные-колбасные нарезки красиво выкладываем, а на десерт – фруктовый салат. Кстати, во фруктовый салат предлагаю накрошить шоколада и зефира.

Лена, к слову, знала столько рецептов «супа из топора» - вкусных и даже изысканных блюд из самых простых продуктов, которые есть практически в каждом холодильнике, - что два дня мы с Настей сидели и записывали под ее диктовку рецепты в тетради.

-- Лена, - говорили мы с Настей, - как только мы окажемся дома, начнем готовить по твоим рецептам!

-- Вы еще приедете ко мне в гости, и я вам столько всяких секретов раскрою – будете лучшими кулинарками в городе.

-- А твой муж нас к тебе в гости не пустит, мы ж особо опасные.

-- А я ему скажу, что у меня спецзадание КГБ – присматривать за вами. И куда он денется после этого?..

А 31 декабря мы суетились вокруг стола, как на собственной кухне. Настя смешивала сыр с чесноком и оливковым маслом, я запихивала смесь в черносливы. Мне казалось, что получится непереносимая гадость. Но блюдо оказалось чрезвычайно вкусным. В качестве шампанского мы разливали пенящуюся «Фанту» и чокались металлическими кружками. Наш новогодний стол казался по-настоящему вкусным. И – на тюремном фоне – действительно праздничным.

А еще Насте передали салфетки с новогодними рисунками – снежинками, снегурочками, оленями и прочей лабудой, которая показалась нам чем-то невероятно красивым. Салфетки аккуратно разложили на тумбочках и на столе. В общем, можно было праздновать. В кормушку заглянул охранник, с интересом посмотрел на наше изобилие. По-моему, он позавидовал.

Вечером по команде «отбой!» мы улеглись на шконки и решили попытаться заснуть. Но после шуршания пакетов снаружи и осознания, что кого-то в этот момент освобождают, нам стало так весело, что мы решили продолжить праздник. Мне слезать с верхних нар было лень.

-- Девчонки, я объелась, празднуйте без меня!

-- Все равно слезай, нам без тебя скучно! Хоть «Фантой» чокнись!

Это стало нашей традицией. Холодильника в камере не было, и всевозможные колбасы-сыры мы на ночь привязывали к решетке форточки. Но каждый вечер сооружали себе некоторое количество (немаленькое, прямо скажем) бутербродов, которые с удовольствием съедались ночью. Охранники иногда не скрывали удивления: вроде три минуты назад заглядывал – все дисциплинированно и тихо лежали под одеялами. Спустя три минуты – прыгают вокруг стола, смеются и что-то жуют.

А вот обитательницы камеры, в которой сидела Наташа Радина, полуночи и боя часов на башне, который слышен в тюрьме ночью, не дождались. Нет, они тоже отметили Новый год – например, салатом из авокадо. Из косточки авокадо Наташа соорудила человечка, которого они прозвали домовым – он должен был символизировать добрый дух камеры №14. Из новогодних салфеток, переданных кому-то из дома, девушки вырезали оленей и Дедов Морозов и расклеивали по камере. Этим мы тоже, кстати, грешили, а еще вырезали из журналов всякие картинки с еловыми ветками, мандаринами и прочей новогодней лабудой, которая в тюрьме казалась такой трогательной.

Сокамерница Света, которую арестовали 31 марта прошлого года, и к Новому году она сидела уже девять месяцев, рассказывала, что когда ее только арестовали, «старосидящие» тоже вырезали всякие лубочные картинки из журналов и умилялись: «Смотри, какая прелесть!» Света не понимала, что тут такого очаровательного. А спустя полгода тоже начала вырезать и клеить на тумбочку.

1 января мы объявили выходным и отказались от ежедневной уборки. А вот Наташа Радина рассказывала, что в семь утра 1 января устроила стирку. Кипятильники из камер забирают в половину восьмого, и нужно было успеть. Она говорила: «Знаешь, обычно в новогоднюю ночь именно в семь утра я ложилась спать. А тут – стирка. Это было так странно!»

А еще Наташа всегда, что бы ни происходило, встречала Новый год со своими родителями в городе Кобрине. И только арест заставил ее отказаться от традиции. Вечное суеверие – как встретишь Новый год, так и проведешь, - подсказывало ей, что раз не получилось встретить праздник с родителями, то и из тюрьмы она не выйдет и проведет весь год без них. Но получилось иначе: Наташу освободили под подписку о невыезде, и 1 апреля она сбежала из Беларуси. Так что все-таки сработало. И теперь мы точно знаем: «как встретишь Новый год, так его и проведешь», - это плохая примета.

Ночью, лежа на шконке, я сказала:

-- Как странно – мы здесь в новогоднюю ночь, случайные друг для друга люди, а ощущение полной близости. Это совместная нарезка салатов так действует или синдром попутчика?

-- Конечно, синдром попутчика! – отозвалась Лена. – Смотри, наша камера похожа на купе. И мы все поехали в путешествие. Считай, что громыхание кормушек – это стук колес.

-- Поехали! – отозвалась с нижней полки Света. – Мне вот только очень интересно, кто из нас выйдет на первой остановке?

Первая остановка, как оказалось, была моя. Но я не вышла из поезда. Просто меня переселили в другой вагон.

СИЗО в мировой литературе

Что думают в мужских камерах по поводу великосветских именин

А еще в Новый год мы решили погадать по книге. Тогда у нас в камере еще был «Мастер и Маргарита». Мы наугад открывали страницы. Помню, что мне выпала цитата: «Я улетаю! – кричала Маргарита».

-- Ну вот, скоро выйдешь, - тут же расшифровали тайный смысл сокамерницы.

А еще мы с Настей гадали на Уголовном кодексе: тыкали пальцем наугад, и это должно было указать статью, по которой нас будут судить. Выпало «Оскорбление судьи или народного заседателя».

-- Ну, за это срок вообще не предусмотрен, - объясняли нам старожилки, за месяцы заключения успевшие выучить УК наизусть, - максимум «химия». Все лучше, чем от пяти до пятнадцати! (Кстати, цифры и привычные выражения с числительными в тюрьме начинают звучать зловеще. Лена, окончившая пединститут, как-то сказал: «А я ведь раньше не думала, что «молодец, садись, пять!» имеет совсем другой смысл». А «От двух до пяти» - вовсе не книга Корнея Чуковского, а тюремный срок.)

Гадание по книге – одно из нехитрых развлечений в женской камере. Берешь книгу, мысленно задаешь вопрос – и открываешь наугад. Правда, с книгами после нашего появления в тюрьме стало совсем худо. Если на Володарку родственники могут передавать заключенным книги, то в «американке» это категорически запрещено. Единственная возможность – это купить нужную книгу на отоварке. Прямо напротив КГБ находится Центральный книжный магазин. И можно в предназначенный для покупок день вписать в свой список книгу, но обязательно нужно указать все выходные данные. А кто может их знать? Вот и приходится обходиться местной библиотекой.

Библиотечный день – четверг. Нужно заранее написать заявление от камеры на имя дежурного: «Просим произвести замену книг». В первый же вечер я обнаружила в камере, кроме «Мастера и Маргариты», рассказы Чехова, повести Веллера, роман Климонтовича и пару авантюрных романов Шелдона. «Ничего, жить можно, будет что читать», - подумала я. Перед Новым годом нам книги не поменяли – слишком много беготни, вероятно, было по случаю массового ареста декабристов. Но спустя две недели мы все-таки выпросили другие книги. Лучше бы мы этого не делали и оставили себе Чехова!

В кормушку нам протянули большую стопку книг. На каждой обложке – непременная томная красавица в объятиях такого же красавца. И названия – все производные от «Томления страсти». Мы с ужасом начали читать аннотации: «Суровый норманнский рыцарь встречает юную красавицу», «На яхту, путешествующую по Карибскому морю, нападают пираты и берут в заложницы юную дочь капитана», - и так далее.

-- А что-нибудь другое дадите, может?

-- Не дадим, не положено!

-- Ну хоть Донцову дайте!

-- Не положено!

На следующий день начальник СИЗО вызвал меня поделиться собственным креативом:

-- Ну как вам книжки? Я специально сказал подчиненным, чтобы вам только такие книги теперь приносили.

-- Но зачем?

-- Так вы ж в тюрьме, а какая тюрьма без пыток? Вот женщин мы и решили пытать любовными романами.

-- А мужчин?

-- По-разному. Федуту я, например, все пытаюсь склонить к голодовке (в Александре Федуте – килограммов 130 веса. – авт.). А Лебедько посадил в камеру с мошенником, который убеждал его, будто работает начальником Байконура. А еще до того Лебедько с погромщиками сидел и просил, чтобы его куда-нибудь перевели. С ними, жаловался, даже поговорить не о чем.

Приличных книг в камере мы больше не видели. Приходилось читать то, что есть. И даже гадать по этим книжкам. Тоже было развлечение: задаешь мысленно вопрос, что тебя ждет завтра, и книжка на любой странице непременно выдает бурные любовные приключения. Кстати, вот что любопытно. Вся эта любовная макулатура издавалась, начиная с середины девяностых. Но на всех книгах стоит штамп «КГБ БССР». Неужели за двадцать лет независимости никто не сообразил, что нужно изготовить новые штампики? А может, просто денег не хватило? Политический сыск, как известно, недешевое удовольствие.

Лежа на шконках с книгами в руках, мы время от времени обменивались репликами:

-- Ир, что там с твоей героиней происходит?

-- Свет, она сейчас спит с французским королем с целью шпионажа в пользу Британии. А твоя?

-- А мою пираты с яхты похитили – она, дура, и обрадовалась.

Другой женской камере, в которой сидела Наташа Радина, повезло больше: им однажды с кучей обложек с красотками случайно принесли «На Западном фронте без перемен» Ремарка и «Монахиню» Дидро. «Монахиня» относилась, разумеется, к числу женских романов, но вся Наташина камера прочитала ее с удовольствием и репликами вроде: «Когда б на воле руки до Дидро дошли?» А еще однажды приволокли здоровенный брусок «Угрюм-реки». То есть дамы из другой камеры были везунчиками по сравнению с нами. О мужчинах и говорить нечего: мой муж, сидевший в соседней камере, во время следствия перечитал Фолкнера, Диккенса, Манна, Фейхтвангера, Толстого, Достоевского. Когда после приговора его перевели в СИЗО №1 («на Володарку»), он жаловался в письме, что библиотека «Володарки» куда беднее, чем библиотека СИЗО КГБ. А потом еще и библиотекарь ушел в отпуск, и завис мой муж с томом Теккерея надолго. До самой отправки на зону.

Когда Наташа Радина читала «Монахиню» Дидро, она обратила внимание на то, что некоторые буквы в книге подчеркнуты. В совершенно произвольном порядке. Наташа от нечего делать (а в тюрьме в принципе нечего делать 24 часа в сутки) начала складывать подчеркнутые буквы: а вдруг это тайный шифр? Она оказалась права. Буквы легко сложились, и получилась фраза: «Болдин – стукач». Так, наверное, заключенные СИЗО КГБ, вычислившие стукача, использовали единственную возможность распространить информацию. Ведь в СИЗО КГБ нет никакой «внутренней почты», перестукиваний, маляв и прочей тюремной атрибутики. Но – голь на выдумки хитра. Думаю, тайна того неизвестного Болдина была раскрыта. Книги – единственное, что кочует из камеры в камеру, а значит, становится коридором для передачи информации.

Света рассказывала, как однажды уже читала подобную книгу, явно побывавшую в мужской камере. Чтиво оказалось чертовски увлекательным, потому что литературной основой после прочтения мужчинами становились пометки на полях. Особенно ей почему-то запомнилась фраза, сопровождавшая описание великосветских именин с кринолинами и оркестром: «Ебал я такие именины!»

Примерно то же самое мы произносили, получая очередную порцию красавиц на обложках.

СИЗО-FM. Прогулки вокруг барака

Как научиться ходить по кругу в треугольном пространстве

-- Доброе утро! В камере четыре человека, дежурная – Халип. На прогулку идем, письма на тумбочке, заявлений нет.

С такого рапорта дежурному помощнику начальника СИЗО начинается наш тюремный день. Обход камер – в восемь утра. А подъем – в шесть. Все койки тут же должны быть застелены, спать больше нельзя. Впрочем, в восемь, после обхода, можно валиться спать снова.

В первый месяц, впрочем, спать можно было и после подъема до самого обхода. Главное, чтобы койки были застелены. Мы поступали просто – мы их не расстилали на ночь, ложились поверх заправленного казенного одеяла, а укрывались вторым одеялом или пледом, переданным родственниками. У каждой из нас был домашний плед. А вставали мы по очереди: если все четыре обитательницы нашей камеры №10 одновременно спрыгнут в узкий проход, то никто не сможет нормально умыться, выполнить нехитрые гигиенические действия и переодеться. Так что наш распорядок был иной. Первой, под аккомпанемент крика «подъем!», вскакивала Света. Метнувшись пантерой к кормушке, она хватала кипятильник и втыкала его в кувшинчик с водой. Спустя полчаса с верхней шконки сползала Лена. Света к тому времени уже сидела при полном макияже и подкрашивала губы. Лена заваривала утренний кофе для всех. В семь была моя очередь. Как всякая «сова», я утром поднимаюсь очень тяжело. И только кружка дымящегося кофе примиряла меня с тюремной действительностью. А в семь тридцать, за полчаса до обхода, мы всей камерой начинали будить Настю. Настя ухитрялась заснуть даже сидя.

Прогулки начинаются в восемь тридцать. Поскольку камер в тюрьме КГБ 18, а двориков – 6, гулять выводят в три смены. Можно выбирать, на час или на два часа камера пойдет гулять. Зимой, понятное дело, все предпочитают час. Летом, в дикую жару, по рассказам Светы, камера просилась в первую смену и на два часа. И, пока жара не становилась невыносимой, можно было даже насладиться прелестью летнего утра.

Самый жуткий дворик – шестой. Его заключенные называют «собачником». Он крохотный, с решетчатой стеной, треугольной формы. Однажды, когда на прогулку пошли мы с Настей, нас заперли именно в «собачнике». И приказали: руки за спину, ходить по кругу, не переговариваться. «Настя, - шипела я, - интересно, а как можно «ходить по кругу» в треугольнике? Они что, не знают слова «периметр»?» Может, вертухаи и знали слово «периметр», но не задумывались. Ходить по кругу – штамп, хорошо знакомый со времен Лубянки, а то и с более ранних, так зачем адаптировать такое замечательное словосочетание к треугольной клетке?

Впрочем, «концепция» у администрации менялась регулярно. Спустя несколько дней нас вывели в другой дворик и заперли без всяких директив. Мы потоптались, потом присели на лавку (в каждом дворике есть небольшая скамейка – наверное, все-таки ходьба по кругу с руками за спиной была чьей-то импровизацией и долго не продержалась). Никто сверху (над каждым двориком решетка, через которую наблюдают за заключенными) нас не остановил. Чувство было, будто мы уже почти на свободе. Это ж надо, какое счастье: хочешь – ходи, хочешь – сиди на лавочке!

На каждой прогулке я заглядывала в мусорку, куда зеки бросают окурки. Искала окурки от красного «Винстона» - именно такие курит мой муж, и это могло бы означать, что он здесь был в предыдущую смену. Не знаю, чем бы мне это морально помогло, но всякий раз я заглядывала в урну: а вдруг? И даже, не найдя следов «Винстона», надеялась: а вдруг Андрей уже на свободе? Догадывалась, что вряд ли это возможно, но в тюрьме в любой мелочи хочется видеть некий добрый знак.

Чтобы заключенные из соседних двориков не слышали друг друга и не переговаривались, с начала прогулки врубается громкая музыка. Чаще всего – какие-то дурацкие радиостанции, чьи песни слушать в нормальной жизни невозможно. Мы-то не выбираем, но неужели есть свободные люди, которые включают их в машине, а то и дома? Всю эту музыкальная муть мы называли СИЗО- FM. Впрочем, был среди охранников один – по прозвищу Белые Розы, - который всякий раз включал запись «Ласкового мая». Другой – для разнообразия, вероятно, - запись белорусского шансонного исполнителя Виктора Калины, отсидевшего несколько лет, с тягучими надрывными песнями на тему «Володарка, Володарка!». А вот про «американку» песен еще никто не сочинил. И зря. Их бы с удовольствием слушали в чиновничьих кабинетах.

На прогулки всей камерой мы не ходили. Выходили попарно: или Лена со Светой, или мы с Настей. Дворики слишком маленькие, а прогулка – единственный шанс сменить обстановку и остаться не в полном составе камеры, а в усеченном. Тем более что четыре человека в таких маленьких двориках вряд ли могут нормально передвигаться.

А бывало, что не выходили вообще. Оттепель, сменяющаяся морозами, часто делала тюремные дворики совсем непригодными для прогулок. Они и так не очень-то годятся, но в гололед и вовсе опасны. И если в «собачнике» еще можно удержаться на ногах, схватившись за решетку, то в бетонных стенах остальных двориков никаких выступов нет. И доказывай потом, что сломанная нога – это не членовредительство, а результат падения на скользкой поверхности. Так что, отказываясь от прогулок, мы чаще всего снова ложились спать.

Впрочем, не все. К примеру, Света каждое утро, едва первая смена заключенных уходила на прогулку, стучала в кормушку и, когда вертухай спрашивал «чего надо?», просила лак для ногтей, жидкость для снятия лака, пинцет для выщипывания бровей (все эти дамские штучки хранятся не в камере, а в шкафчике за дверью и выдаются по требованию). При том, что в шесть тридцать утра она всегда уже была при полном параде. Едва ли не каждое утро она занималась маникюром. Обрывала с кофточки мелкие стразы и лепила их на ногти – получалось декоративное покрытие, как в дорогом салоне красоты. Однажды ее вызвали на допрос, и тут Света обнаружила, что лак на одном ногте облупился. Она устроила истерику вертухаю: «Если вы мне не дадите лак немедленно, я никуда не пойду!»

Мы замерли. Казалось, сейчас Свету отправят в карцер или в лучшем случае ворвутся с дубинками и накостыляют. Но ей, вообразите себе, выдали вожделенный лак цвета пожарной машины, да вертухай что-то пробурчал насчет «с дурными связываться неохота». Света ушла на допрос спокойная, помахивая свежевыкрашенными пальцами.

Вообще, тяга к косметическим процедурам в тюрьме неистребима. В мой первый вечер, когда сокамерницы угостили меня кофе, предупредили:

-- Только гущу не выбрасывай. Вон в ту баночку ее складывай.

-- Зачем?

-- Как зачем? Добавляем к гуще оливковое масло – и скраб для тела готов. В пятницу в душ поведут – оценишь.

-- Да зачем вам здесь нужен скраб для тела?

-- Слушай, здесь холодно. Так что спим мы в одежде. Да еще и в двух парах носков. Вот и подумай: если ты вообще никогда не раздеваешься, что происходит с кожей? А наш самопальный скраб очень выручает.

Теперь могу подтвердить: действительно выручает.

В первый же вечер, когда я еще плохо понимала, что происходит, сокамерницы выдали мне бумагу и ручку и посоветовали написать письмо домой. Диктовали, что должны передать родственники. Я записывала. Когда дошли до декоративной косметики, я искренне не поняла: зачем?

-- Как – зачем? – в свою очередь не поняли сокамерницы. – Мы же женщиы!

Спасибо, девочки, за мудрые советы. После первых дней в тюрьме, когда понимаешь, что ты там надолго и нужно жить, появляются те же потребности, что и на воле. И косметика – одна из немногих потребностей, которые остаются достижимыми даже там. А еще – средства для мытья посуды, пола, сантехники. Свою камеру мы драили каждый день. Как-то я рассказала сокамерницам о посещении лагеря чеченских беженцев. Меня тогда потрясла огромная палатка, в которой пахло свежестью. На улице сушились выстиранные одеяла. Пожилая чеченка объяснила: полы моем каждый день, все скребем, чистим, и одеяла стираем тоже каждый день. На вопрос, зачем бесконечно, без продыху, все мыть, чеченка ответила: «Чтобы не оскотинеть». Фраза сокамерницам понравилась. Каждый раз, ползая с тряпкой по полу, Лена говорила: «Чтобы не оскотинеть… Какое все-таки замечательное выражение!»

Иногда открывалась дверь камеры, и нам пытались всучить казенное ведро с тряпкой: «Сегодня – суббота, санобработка!» Мы хохотали: у нас-то каждый день санобработка, а они тут пытаются ведром напугать. Впрочем, требования к уборке камер менялись в зависимости от «критических дней» тюремного начальства. Иногда нам пытались втюхать ведро раз в неделю, а иногда вдруг двери распахивались каждый час. Когда мы объясняли, что пол сегодня уже мыли, нам говорили: а отныне санобработка семь раз в день! На следующий день ведро не появлялось вообще, а потом снова начиналась паранойя. Впрочем, гнать дядьку с ведром – это было даже развлечение.

Вообще-то все требования – сколько раз и когда нужно убирать, - регулируются «Правилами внутреннего распорядка». Каждый арестованный расписывается, что с правилами ознакомлен. Зеленые тетрадки правил висят в каждой камере. Но перед Новым годом дежурный прошел по всем камерам и забрал правила. Сначала мы с ужасом ждали, что нам их вернут – только с какими-нибудь концлагерными нововведениями. Но шли дни, а правил не было. Потом мы о них благополучно забыли. Лена прокомментировала:

-- Никаких тетрадок больше не будет! Потому что в них прописаны не только наши обязанности, но и права. Отныне прав у нас нет. А про обязанности нам и так напомнят.

Так оно, кстати, и получилось. Зеленые тетрадки исчезли из обихода, хотя каждый новый арестованный обязательно расписывался, будто ознакомлен с правилами внутреннего распорядка. Впрочем, едва ли в других тюрьмах вертухай, прежде чем врезать дубинкой кому-нибудь, заглядывает в зеленую тетрадку, что бы выяснить, разрешено ли это правилами.

Ах, шарабан мой, «американка!»

Как выглядит СИЗО КГБ сверху

-- А тюрьма наша такая маленькая и уютненькая! – задумчиво сказала однажды Настя Положанка.

Эти мантры многие заключенные повторяют постоянно для собственного утешения: мол, мне еще повезло, здесь условия получше, в других СИЗО вообще ужас! Мне пока не с чем сравнивать (возможно, это временно), но первый взгляд, брошенный на тюрьму сверху – из окна следственного управления КГБ, - вызывает недоумение: «И эта двухэтажная избушка – самое страшное место в городе?..»

СИЗО КГБ – в прошлом внутренняя тюрьма НКВД – был построен в 1946 году. СИЗО действительно находится во дворе КГБ. Двухэтажное круглое здание-башенка с крышей веселого голубого цвета. Сокамерница Лена рассказывала, что когда ее задержали и привезли в КГБ, следователь подвел ее к окну и сказал: «Если не дадите нужные показания, будете жить во-о-он в том домике под голубой крышей». Она посмотрела вниз – и не испугалась. Домик как домик. И отказалась давать показания. (Когда меня переводили под домашний арест, Лена сидела в СИЗО почти пять месяцев. Ее просто «мариновали» - никуда не вызывали, и она почти не выходила из камеры. Ничего, привыкла.)

Этот домик в народе зовется «американкой», потому что построен по проекту тюрьмы штата Юта 1829 года. Рассказывают, что большевики вели переговоры с американцами о покупке проекта, но потом умудрились его просто стырить. Так что, можно сказать, я сидела в тюрьме позапрошлого века.

На первом этаже – медпункт, проход в административную часть и несколько камер для расконвоированных. Расконвоированные, или «баландеры» - это заключенные, получившие маленькие сроки и оставленные в СИЗО отбывать наказание на хозяйственных работах. Они ходят по тюрьме без конвоя, моют-чистят-готовят-ремонтируют, свободно звонят домой – и только на ночь их запирают в камеры. Наверх ведет узкая железная лестница. На втором этаже в центре – пост охраны, а вокруг, как лепестки ромашки, - 18 камер. Площадь камеры в среднем – около 12 квадратных метров.

Чтобы заключенные не пересекались, охранники, конвоирующие на допросы, предупреждают громким резким свистом о том, что ведут зека. Иногда снизу или из-за двери слышится: «Подождите!» Тогда заключенного ставят лицом к стене – если кого-то ведут по нижнему этажу, - или запирают в туалет. Свист поначалу кажется бесконечным и раздражающим. Потом привыкаешь.

Чтобы никто ничего не знал об обитателях других камер, вертухаи никогда не называют фамилию вызываемого на допрос. Открывается кормушка, и охранник спрашивает: «Ваша фамилия?» Хорошо, если он засовывает голову в кормушку и смотрит в упор. Потому что, бывает, просто выкрикивает «ваша фамилия?», находясь за дверью. Тогда вся камера начинает по очереди называть свои фамилии. На нужной он говорит: «На допрос!» «Допросом» они называют все, даже вызов к начальнику тюрьмы или в медпункт. Так что заключенный никогда не догадывается, куда именно его уводят. Некоторые, впрочем, говорили: «Наденьте верхнюю одежду». Это значит, что действительно на допрос – туда ведут через двор. Или наоборот: «Шуба не нужна». Значит, ведут куда-то в самом здании, скорее всего, к начальнику.

А еще в тюрьме очень быстро привыкаешь к командам «руки за спину!», «лицом к стене!», «по сторонам не смотреть!». Сначала противно и унизительно, а потом начинаешь получать удовольствие, если успеваешь, выйдя из камеры, сцепить руки за спиной, не дожидаясь окрика. Или перед дверью остановиться и встать лицом к стене. В общем, выполнить команду до того, как ее выкрикнут. «Ага! – торжествовала я. – Что, вертухаи, съели? Думали скомандовать, а повода нет!» Молчаливое конвоирование все-таки намного приятнее¸ чем с командами.

Привычка – скверная штука. Однажды вечером я прохаживалась по узкому проходу камеры, о чем-то задумавшись. Меня испугал крик сокамерниц: «Руки! Немедленно убери руки!!!»

-- Какие руки, вы что, сбрендили?

-- Ты на себя посмотри! Ты же ходишь с руками за спиной, как зечка!

-- А кто я, по-вашему?

-- А ты будь сильнее, не приобретай эти дурацкие тюремные привычки. От них потом трудно избавиться.

В тот момент я вспомнила, что часто видела на улицах хорошо одетых мужчин, которые шли, сцепив руки за спиной и опустив голову вниз. Что-то в этом было противоестественное. И только в тот момент, в камере, я наконец поняла: это были бывшие зеки, не успевшие или не захотевшие избавиться от привычки ходить, как под конвоем. Теперь мне будет еще проще их опознавать.

Окна в камерах – маленькие, под потолком, как, наверное, и в других тюрьмах. Но, в отличие от СИЗО №1 Минска, где окна просто забраны решетками, на каждое окно «американки» еще надет железный «намордник» - как на Лубянке в тридцатые годы. Это чтобы не удалось натянуть веревки между камерами и наладить обмен информацией. Зато на Володарке, говорят, при значительно большем количестве бытовых неудобств тюремная почта работает очень эффективно и практически без сбоев.

Перед стеной с окном – небольшая ступенька. Если встать на эту ступеньку, то табачный дым будет уходит в форточку. Там мы и курили, чтобы в камере не слишком пахло табаком. Это называлось «курить на французском балкончике».

И все-таки «американка» при полной изоляции каждой камеры – живой организм. То есть полного отсутствия информации не бывает даже там. Какие-то сплетни о других сидельцах нам удавалось вытягивать из начальника СИЗО. И, конечно, старожилы – бесценный источник информации.

К примеру, год назад в Беларуси начался громкий уголовный процесс – была арестована следователь по особо важным делам прокуратуры Минска, орденоносец Светлана Байкова. (Недавно, кстати, огласили приговор: два года ограничения свободы, которые тут же были «съедены» пребыванием в СИЗО и под домашним арестом.) Рассказывали, что на работе ее любимой фразой были слова «закон – это я!». Проведя десятки «громких дел», в феврале 2010 года она оказалась в камере «американки». А в марте «закрыли» мою сокамерницу Свету. Так что информацию о пребывании Байковой в тюрьме, которую никак не могла получить в качестве журналиста, я получила, став зечкой. И не от чьей-нибудь пресс-службы, а от соседки по нарам.

Когда арестовали Свету, в камере находились Байкова и врач больницы для заключенных Катя. Катя рассказала Свете, что Байкова привыкала к тюрьме очень долго и тяжело. Арест был для нее личным оскорблением. Первые дни она стучала в кормушку с криками «всех посажу, вертухаи проклятые!». Потом наступил период депрессии, когда орденоносный следователь каждый вечер тихо плакала. А потом она начала заниматься фитнесом, как сумасшедшая. Качала пресс, лежа на нарах, делала какие-то дыхательные упражнения, на прогулках махала ногами, бежала на месте, прыгала, приседала. Даже во время трехнедельной голодовки, даже в 35-градусную жару она не прекращала своих занятий. В результате похудела на 20 килограммов и была вполне довольна собой. Через полгода после задержания Байкову перевели под домашний арест.

Сокамерницам Светлана Байкова, возмущенная собственным арестом, рассказывала, что сама она женщин никогда не сажала в СИЗО – все они до суда ходили под подпиской о невыезде. Но еще одна обитательница нашей тюрьмы, бухгалтер Нина, успела посидеть и в СИЗО №1. И там ее сокамерницей была подследственная Байковой. Той женщине сделали операцию и привезли из больницы в тюрьму. Даже состояние здоровья и потребность в послеоперационном уходе не стали основанием для изменения меры пресечения.

Так что в тюрьме лучше не врать. Все равно информация просочится даже сквозь каменные стены, сквозь «намордники» окон, сквозь глухие «стаканы» автозаков. Кстати, в автозаках, которые развозят заключенных по судам, тоже идет активный обмен информацией. Утром автозак собирает тех, у кого идут суды, из обоих городских СИЗО. И пока их развозят, зеки иногда переговариваются. К примеру, та же Нина, чьи сотрудники сидели в другой тюрьме, во время поездки в суд узнавала новости о них – в суде ведь уже не поговоришь, даже если сидищь в одной «клетке». А еще в автозаке Нина получила информацию о том, что одна из ее сокамерниц – стукачка и вообще уже давно осуждена. А следствие – всего лишь легенда.

Кстати, однажды в очереди на прием передач к моей маме подошел муж одной из «экономисток» и рассказал, что его жена была очень рада (если, конечно, можно так выразиться) тому, что в тюрьме оказались именно мы. Нас «мочили» по телевизору и в газетах, и девушка написала мужу: «К счастью, эти уж точно не подсадные, а настоящие!» Так что благодаря государственной пропаганде мы оказались вне подозрений. А репутация в тюрьме дорогого стоит. Информация о тех, кто стучит, каким-то образом передается в колонии. И это явно не облегчает им жизнь на зоне. Впрочем, в Беларуси зоны давно уже не те, что раньше, ведь большинство осужденных – «экономисты». Особенно женские зоны (их в Беларуси всего две) все больше становятся обиталищем бухгалтеров, деловых женщин и чиновниц. Похоже, образ уголовницы из кино уходит в прошлое.

Перед моим переводом под домашний арест сокамерницы говорили: «Ир, ты когда выйдешь, обязательно напиши, что сидела с жуткими зечками в наколках-куполах. И эти зечки заставляли тебя драить унитаз зубной щеткой». Настя Положанка тут же отозвалась: «А меня заставляли зубной щеткой начищать купола до блеска!» Мы обе пообещали, что именно так и поступим. Настя сказала: «Если вы, девчонки, выйдете первыми, то вы про нас тоже именно это рассказывайте. А мы себе еще альбомы «Вороваек» на свободе скачаем и будем соответствовать образу!»

Настя

Уроки белорусского в СИЗО КГБ

Если для того, чтобы обрести такого друга, как Настя Положанка, нужно было обязательно сесть в тюрьму, - что ж, я не возражаю. До 19 декабря мы слышали друг о друге, но не были знакомы. После 19 декабря - несколько дней провели на одной шконке, потом месяц – в одной камере, а дружить, похоже, будем всегда.

Когда нас арестовали, Насте было 20 лет. А в первый раз на скамье подсудимых она оказалась в 16. Есть в белорусском УК такая статья – «действия от лица незарегистрированной организации». Незарегистрированной организацией был «Малады фронт», куда Настя пришла еще в четырнадцать. Правда, поскольку она была школьницей, суд вынес ей лишь предупреждение. Второй раз ей, как и всем декабристам, предъявили обвинение в организации массовых беспорядков. «Рецидивистка, однако!» - удивленно говорили наши «экономические» сокамерницы, узнав биографию этой юной революционерки.

«Романтика…» - задумчиво сказала Настя на второй день нашего пребывания в камере СИЗО КГБ, разглядывая грязно-серые морщинистые стены камеры. Только в двадцать лет можно считать тюрьму романтичным местом. Во всем остальном Настя демонстрировала твердость и мудрость. Я и близко не была такой взрослой в ее возрасте.

На допросах она отвечала на вопросы о том, что видела на Площади – к слову, мы видели гораздо меньше, чем те, кто видел события 19 декабря по телевизору, - но категорически отказывалась отвечать на любые вопросы о «Маладым фронце». Ее адвокат печально качала головой: «Да, с такими ответами ты еще не скоро выйдешь на свободу».

В камере и за ее пределами Настя всех удивила тем, что говорила исключительно по-белорусски. Первым делом она попросила у охранника «паперу і асадку” (бумагу и ручку). «Чего-о-о?» - удивленно переспросил вертухай. В другой раз Настя во время отоварки заказала пакеты для мусора. В заявлении написала: «Пакункі для смецця». Ей не принесли заказ. Охранники не поняли, что это такое.

В камере «экономистки» сразу же забросали Настю актуальными вопросами:

-- Настя, а как по-белорусски «кипятильник»? – кипятильник – одна из самых важных в тюрьме вещей. Пожалуй, жизненно необходимая.

-- Ну-у-у… - задумалась она. Судя по всему, это слово никогда прежде не входило в ее глоссарий. – «Картошка кипит» - это будет «бульба каляхуе»…

-- Так, значит, кипятильник – это по-белорусски «каляхульнік»? – развеселились наши соседки. И попытались попросить у охранника «каляхульнік». Вышло, как с “пакункамі для смецця”.

Кстати, по поводу мусора. Рассказывают, что до недавнего времени в милицейском СИЗО слово «мусор» вертухаи как раз не употребляли по понятным причинам. И во время выноса мусора открывали камеры со словами «смецце есть»? Но у нас в СИЗО КГБ слово «мусор» вовсе не было под запретом. А вот белорусский язык воспринимался нашими сокамерницами с живым любопытством (и Настя охотно давала им уроки), а охранниками – поначалу с недоумением, а потом с полным «респектом и уважухой».

Случалось, что если я стучалась в кормушку и чего-то просила, охранник спрашивал: «А вы чаму не па-беларуску? Не валодаеце роднай мовай, цішто?» Приходилось оправдываться по-белорусски: да нет же, это я, чтобы вам было проще понять. Охранник возмущался: чего это, я что, идиот, белорусского языка не знаю? В общем, прогресс был налицо, и это исключительно Настина заслуга.

Иногда было очевидно, что вертухаи готовятся к встрече с Настей со словарем. Во всяком случае, они произносили явно заранее подготовленные фразы. Однажды, конвоируя ее на допрос, охранник, подбирая слова, спросил: «Ну што, вы ўжо звыкліся з пакутамі?”

Настя пришла в “Малады фронт” спустя два года после смерти мамы. Ее мама, учительница русского языка, умерла, когда Насте было двенадцать лет. Папа – бывший политрук – сначала не понимал новых увлечений осиротевшей дочери. Они ссорились, и Настя даже уходила из дома. Непонимание закончилось, когда она десятиклассницей села на скамью подсудимых. С тех пор Владимир Положанко кому угодно глотку перегрызет, если кто-то попытается усомниться, а нужно ли юной девушке журтвовать нормальной развеселой юностью ради каких-то абстрактных идеалов свободы и демократии. Помню, Юмбрик негодовал: “Ну как такое могло произойти! Дочь политрука и учительницы! Это ж наши люди! Правильные, законопослушные. И как в такой семье могла вырасти революционерка?!”

Это не значит, что Настю, кроме знамен и митингов, ничего не интересовало. Как-то утром, после обхода, я отправилась на свою верхнюю шконку спать. Проснувшись и по привычке свесив голову вниз, увидела мирно беседующих Настю и Лену. Настя подняла голову – ее было не узнать. На меня смотрела голливудская звезда.

-- Что ты с собой сделала?

-- Это меня Ленка накрасила! – радостно отозвалась Настя, с интересом рассматривая схему нанесения макияжа, которую Лена для нее нарисовала. – Девочки, а вы мне посоветуете, какой косметикой лучше пользоваться?

В тот же день нас обеих вызвал к себе Юмбрик. За два дня до того, как раз накануне инаугурации Лукашенко, мы разработали коварный, как нам казалось, план возвращения в камеру телевизора. Второй месяц мы сидели без телевизора, писем и даже выписанных для нас газет. И кто-то предложил: «А давайте напишем заявление Юмбрику от всей камеры: дескать, мы, как граждане Беларуси, имеем полное право посмотреть инаугурацию, и потому требуем вернуть нам в камеру телевизор. И пусть только попробуют не вернуть! Это будет с их стороны политически неграмотно».

Написали. Телевизор нам не вернули, и, к счастью, это кошмарное зрелище мы не увидели. Но на следующий день нас с Настей привели в кабинет к Юмбрику, и он, хитро ухмыльнувшись, снял трубку внутреннего телефона и кому-то скомандовал: «Запускай запись!» И на экране телевизора в его кабинете появились эти кафкианские кадры – проезд Лукашенкиного эскорта по абсолютно пустому городу, очищенному от людей, чтобы, Боже упаси, кто-нибудь флаг или плакат по дороге не развернул. Или вообще – недобрым взглядом не посмотрел.

-- Мы не хотим это смотреть! – хором заявили мы с Настей.

Юмбрик потряс нашим заявлением:

-- Это вы писали? Ну вот и смотрите! Администрация всегда идет навстречу пожеланиям трудящихся. Между прочим, Радину я уже утром вызывал. Она уже посмотрела. Всем политическим будет доставлено это удовольствие.

Тут он рассмотрел Настю с новым макияжем. Видно было, что крайне удивлен. Волосы Настя собрала в хвостик и, вероятно, Юмбрик решил, что в прическе причина ее нового облика.

-- Правда, ему косичка идет?.. – задумчиво спросил он меня.

-- Кому – ему? – не поняла я. Но Юмбрик окончательно утратил дар речи.

Вернувшись в камеру, мы со смехом рассказали соседкам о культурном шоке Юмбрика.

-- Выходит, я – это некий «он с косичкой», - задумалась Настя. – Интересно, за кого он меня принимает?

-- Он думает, что ты – самурай! – отозвалась сокамерница Света.

Настя добивалась в тюрьме невероятных вещей. Например, незадолго до своего освобождения ей удалось «выбить» из Юмбрика плойку для Светы. Света страдала по поводу своих вьющихся волос, которые всю жизнь выпрямляла. В тюрьме выпрямлять их было решительно нечем. И Настя попросила разрешить Свете плойку.

-- А что это такое? – не понял Юмбрик. Настя объяснила. Он задумался: «Вроде ничего страшного в этой штуковине нет, в правилах не написано, что это запрещено. Ладно, пусть ей передадут плойку, я разрешаю». Конечно, в правилах и не могло быть прописано отношение силовых структур к наличию плойки – они попросту не знают, что это такое, а если и знают, то представляют ее как последний в мире предмет, который только может быть востребован в тюрьме. Света в порыве благодарности предложила: «Хочешь, я теперь вместо тебя буду посуду мыть?»

Настя вообще, сидя в тюрьме, не думала о себе. Беспокоилась о своем отце и брате, о своем соратнике и теперь уже женихе Диме Дашкевиче, о друзьях, которые были задержаны, но неизвестно, то ли административно, то ли сидят в соседних камерах. Каждый раз, когда ее вызывали к Юмбрику, Настя начинала расспрашивать, знает ли он что-нибудь о «молодофронтовцах». О некоторых он знал: отсидел 15 суток и вышел, или – отсидел 15 суток и не вышел, переехал в СИЗО, или – успел уехать и не сел вообще. О старом приятеле Андрее Киме не было никакой информации.

В конце концов Настя так «достала» Юмбрика вопросами о Киме, что тот сказал: «Ладно, давай я ему позвоню. Диктуй номер». Настя продиктовала. Начальник СИЗО набрал номер и, когда ему ответили, весело защебетал: «Ну привет! А ты где? В России? Ну ладно, а то тут просто Настя волнуется!» Андрей Ким так и не понял, кто ему звонил. А Настя успокоилась, что ее друг и соратник в безопасности. Мы с Настей потом, правда, пытались представить себе, как бы он отреагировал, если бы Юмбрик представился: «Ну привет! А ты где? Это начальник СИЗО КГБ, мы тут волнуемся…»

На суде Насте дали год условно: единственное, что ей в конце концов определили в качестве состава преступления, - это покупку двух спальных мешков и предоставленный ночлег двум молодофронтовцам, приехавшим в Минск перед 19 декабря. Когда мы с ней встретились после отсидки, то просидели за разговорами – теми же, что в камере, - до шести утра: аккурат до тюремного подъема. Потом, расставаясь, вспомнили старый анекдот про двух женщин, просидевших в одной камере 10 лет и освободившихся в один день. Прежде чем разойтись в разные стороны, они еще два часа стояли и болтали у ворот тюрьмы.

И еще про Настю. Освободившись из СИЗО КГБ, начальник штаба моего мужа Володя Кобец сказал, что его камера по форме была похожа на гроб. Я сказала, что на вагонное купе. А Насте – стойкому оловянному солдатику - камера напоминала кусок пирога.

Без права переписки

Как в СИЗО пугают забвением

Много лет назад мой коллега Павел Шеремет – первый из арестованных журналистов - вышел из Гродненского СИЗО. В то время против меня было возбуждено первое в моей биографии уголовное дело. Павел тогда учил меня: «Если посадят – запомни: к бытовым неудобства привыкаешь быстро, вечно горящую лампочку под потолком тоже в конце концов перестаешь замечать. А вот к информационной блокаде привыкнуть невозможно, и они этим пользуются. Если сядешь – тебе, как и мне, будут говорить: «Да вы что, думаете, о вас еще кто-нибудь помнит, за вас борется? Бросьте! Вы же знаете законы информационного жанра. Вы уже позавчерашняя новость, в мире куча более свежих новостей!» Не верь этому».

Прошло четырнадцать лет, и я вспомнила те давние советы Павла Шеремета.

Сначала нас лишили писем. Нет, формально мы имели полное право на «получение и отправку корреспонденции в неограниченном количестве», как записано в правилах внутреннего распорядка СИЗО КГБ. Но наши письма будто проваливались в какую-то гигантскую бездну. Каждое утро дежурный забирал наши письма, но до адресатов они не доходили. По вечерам, когда открывалась кормушка, мы с Настей вздрагивали: а вдруг нам наконец принесли письма? Нет, это снова не нам.

Мы спрашивали начальника СИЗО Юмбрика: «Где наши письма?» Он на голубом глазу ухмылялся: «Девочки, когда будете отсюда выходить – получите на выходе свои мешки с письмами. Вам действительно много пишут. Но доставлять вам письма нельзя. Кровавый режим запретил». И тут же, не удержавшись от профессиональной привычки «гнать дезу», доверительно сообщал: «А вот Наташе Радиной мы письма приносим. Она-то в другой камере, ей одиноко. А вы вместе, вам легче». Уже летом, когда мы с Наташей наконец получили возможность поговорить, оказалось: никаких писем ей не приносили. Она точно так же сходила с ума, не зная, как перенесли случившееся ее родители. И требовала соблюдения своего права на переписку. Ей Юмбрик отвечал: «Писем пишут очень много, каждый день мешками таскают. Но вам всем не положено. Письма еще надо заслужить!» Наташа в ответ посылала в баню.

-- И вообще, - говорил ей Юмбрик, - там такое пишут, что читать стыдно!

-- Что, например?

-- Например, «держись!».

Только в конце января, когда мы начали чувствовать себя сидящими в подземном бункере без всякой связи с землей, нас по очереди вызвал Юмбрик. Каждой было сказано одно и то же:

-- Садитесь и пишите письмо домой! Я лично опущу его в почтовый ящик. Только сначала прочитаю. И пишите позитивно.

Мы верно догадались, что к тому времени мир усомнился в том, что мы вообще живы. Адвокаты сидели целыми днями в ожидании, что их к нам пустят, - но их не пускали. Писем от нас не было столько времени – что еще можно было подумать. И информационную блокаду кагэбэшники решили прорвать – разумеется, в свою пользу. Потому от нас и требовали пионерского задора в письмах. Впрочем, это было лишним. Мы так мечтали успокоить своих родных, что в любом случае ни одного плохого слова о собственной жизни в тюрьме мы бы не написали.

Наташу заставили переписывать письмо, потому что она добросовестно выполнила команду «повеселей!» и написала маме: «Настроение боевое!» Юмбрик сказал, что слово «боевое» он пропустить не может, и потребовал заменить на «хорошее». Зато мне довелось удостоиться похвалы начальника тюрьмы. Я старательно выводила: «Мама, я здесь не в плену – просто набираюсь нового опыта». Юмбрик одобрительно захихикал: «Ай, молодец! Можете же, когда захотите!»

Это письмо мои родители получили.

А на следующий день нам наконец прочитали по одному письму от родителей. Нам даже не давали их в руки. Юмбрик с видом фокусника, выхватывающего кролика из цилиндра, доставал письмо из сейфа и читал вслух. С паузами: «Так, этого я вам читать не буду… тут упоминание третьего лица… а вот здесь не нужно…».

Писем нам не приносили, телевизоры из камер забрали на третий день после наших арестов, адвокатов к нам не допускали, чтобы те, не дай Бог, не принесли какую-нибудь информацию с воли, а затем пришла и очередь газет. Если наши сокамерницы исправно получали все, что выписывали, то при нашем соседстве и у них начались перебои. Конечно, всех нас подписали на газеты – немногие оставшиеся в живых независимые и «Комсомольскую правду» для развлечения. Из всего, что мы выписывали, нам каждый день приносили только «Комсомолку». Ее мы и читали: про Волочкову, Куршевель и невесту Малахова. Однажды попалась история про родившую пятиклассницу.

-- Ну надо же, - прокомментировала Настя, – а я в пятом классе только на первое свидание пошла.

-- Везет же некоторым! – обзавидовалась я. – Меня только в университете начали приглашать на свидания.

-- Так ты и села в сорок три, а я – в двадцать, - оправдала мое печальное отрочество Настя.

Из-за нас лишили газет и сокамерниц-«экономисток» – чтобы мы тоже за компанию чего-нибудь не узнали. Лишь одной из наших соседок, законопослушно выписывавшей лукашенковский пропагандистский рупор «Советскую Белоруссию», ее доставляли. И то – не всегда. Если там писали небылицы о нас или громили Запад, который отказывался от любой финансовой помощи Беларуси до освобождения политзаключенных, даже «СовБелию» не приносили. Иногда, правда, протягивали в кормушку вырванную оттуда телепрограмму.

-- Они что, издеваются? – недоуменно спрашивала сокамерница, вертя ее в руках. - Зачем мне телепрограмма без телевизора? Мне что, читать ее для повышения интеллекта?

Откровенно демонстрировать собственный цинизм Юмбрик начал не сразу. Сначала он пытался все валить на цензора. «Понимаете, - говорил он, - здешний цензор не подчиняется администрации СИЗО, он подчиняется только центральному аппарату, так что я не могу ему приказать пропустить ваши письма. Он сам все решает, и если письма не доходят – значит, он в них усмотрел что-то, не подлежащее обнародованию».

После такого объяснения я села писать письмо домой: «Дорогие родители! Знаю, что вы не получаете моих писем. Начальник СИЗО сказал, что здешний цензор – очень тупой, вообще без мозгов, вот он и не пропускает наши письма». Дальше еще на две страницы убористым почерком я поносила цензора и весь аппарат КГБ, с удовольствием рассуждая о полном непрофессионализме и непроходимой глупости работников этой системы. Я уже поняла, что письма все равно не дойдут до родителей, но продолжала каждый день с упорством их писать. И в каждом письме упоминала тупого цензора и таких же кагэбэшников. Лишили нас писем – тогда читайте сами все, что мы о вас думаем. Эти каждодневные эпистолярные минуты доставляли некоторое удовольствие из серии «мелочь, но приятно». Я представляла себе, как завтра все желающие будут это читать, и скромно радовалась. Надо же хоть чему-нибудь радоваться в тюрьме. Так почему бы не этому мелкому хулиганству?

А после Нового года началось то, о чем когда-то предупреждал Павел Шеремет. Меня вызвал Юмбрик и, задумчиво листая газеты, произнес:

-- Да-а, Ирина Владимировна… Жаль, конечно, но придется вам, боюсь, сидеть тут долго. Все уже о вас забыли. Вот, революция в Тунисе, теракт в «Домодедово». Разве кто-нибудь вспомнит о вас на таком информационном фоне? Увы… Да и «Новая газета» о вас уже забыла.

-- Оставьте эти байки для более доверчивых.

-- Да нет, это чистая правда. Знаете, вот ваш главный редактор, между прочим, вышел из общественного совета при ГУВД Москвы. Потому что Немцова посадили на пятнадцать суток. Вот это – новость. А вы – так, вчерашний день.

Спустя некоторое время Юмбрик почему-то счел необходимым мне доложить:

-- С Муратовым все в порядке!

-- В каком смысле?

-- Ну, Немцова выпустили, и Муратов снова вошел в общественный совет при ГУВД. Кстати, благодаря вам я тут начал читать «Новую газету». Хорошая газета, солидная. Отличные статьи. Вот только про вас не пишут. А жаль, я бы почитал.

В то время я не знала, что уже на следующий день после моего водворения в СИЗО КГБ в Минск примчались Виталий Ярошевский и Елена Милашина из «Новой газеты». Что Ярошевский помогал моей маме тащить тяжеленную сумку с передачей. Что именно он подсчитал шаги от дома моей свекрови до СИЗО КГБ, и получилось ровно 104. Что в Москве мои коллеги стоят на морозе в пикетах возле белорусского посольства с нашими портретами. Что в то время, когда официально редакция была на новогодних каникулах, в Минске мои коллеги работали вахтовым методом. Что после Милашиной и Ярошевского здесь побывали Елена Костюченко, Ольга Боброва, Ирина Гордиенко, Наталья Чернова, а потом еще и Елена Рачева, Павел Каныгин, Ирек Муртазин, сам едва освободившийся.

Они привозили игрушки моему сыну, пили чай с моими родителями и поддерживали их – словесно, морально, материально, эмоционально. Они бились в закрытые двери кабинетов и, не пробивая эти бесполезные двери, все равно работали, и находили нужную информацию, и писали о Беларуси столько, сколько никогда прежде не публиковалось в «Новой газете» о событиях в другой стране. Об этом я не знала, но догадывалась. Кстати, те, кто не приезжал, - просто звонили маме, чтобы поддержать ее. Слова, произнесенные по телефону Викторией Ивлевой, мама передала мне едва ли не в первые же пять минут после моего возвращения домой. Уже потом, сидя под домашним арестом, я получила стопку газет, привезенных из Москвы. С каким наслаждением я их читала! Спасибо вам, друзья. Не знаю, как бы мои родители продержались все это время без вас. Не знаю, как бы я пережила все это без «Новой газеты». Все-таки я везучая. В тюрьме я это поняла окончательно.

Маленькие зеленые человечки

Тюремная ономастика как точная наука

Хома, Сусел, Бегемот, Чебурашка, Снегурок, Гарсон, Белые Розы, Глушитель, Начальник службы безопасности. Это не клички членов ОПГ – это прозвища, которые мы, заключенные женских камер СИЗО КГБ, дали тюремным контролерам. Поскольку в своих камуфляжных одежках любому новичку они кажутся на одно лицо, процесс идентификации может занять довольно длительное время. Я недели две, наверное, не могла понять, как «старосидящие» женщины отличают, к примеру, Хому от Бегемота. По мне, так они вообще были, как детские картинки из серии «найди десять отличий». Только к исходу второй недели я наконец начала их отличать друг от друга.

Не знаю, с кого началась эта тюремная ономастика, но сейчас эти прозвища в женских камерах передают «по наследству» всем новеньким и на первых порах подсказывают, кто есть кто. Я, к примеру, сначала отличала только Снегурка – но не внешне, а по роду занятий. У него была узкая специализация – прием и доставка передач. Так что его было легко идентифицировать: кто с корзинками и пакетами – тот Снегурок. Белые Розы тоже имел свои «знаки отличия»: в дни его дежурств во время прогулок на всю тюрьму завывал Юра Шатунов. С остальными вначале было сложно.

Когда сокамерницы называли мне клички вертухаев, меня удивило, что среди бегемотов и суселов прозвучало «Николай Иванович».

-- Девочки, а вы его Николаем Ивановичем называете, потому что уважаете? – наивно спросила я приблизительно на третий день после ареста.

-- Ты Булгакова вспомни! – расхохотались сокамерницы. – В кого превращается сосед Маргариты Николай Иванович?

Ну конечно, в борова! И внешне Николай Иванович был типичный сосед Маргариты после превращения. Вскоре я поняла, что тюремная ономастика – наука точная, а вовсе не гуманитарная. Все клички были придуманы абсолютно точно, в яблочко. Как только я осознала точность этой науки, сразу же перестала путаться в охранниках.

Соседки по камере сразу после ареста сказали: они все ведут себя вполне корректно. И даже допускают небольшие послабления. Например, кипятильник в соответствии с правилами внутреннего распорядка утром выдают в 7 часов утра, а забирают в семь тридцать. Чтобы вскипятить чай – достаточно. Но женщинам непременно нужно по утрам устраивать стирку или мыть головы. Так что кипятильник нам выдавали одновременно с командой «подъем!» В другой женской камере все было так же. С той разницей, что камера, в которой сидела Наташа Радина, была без туалета. И когда их выводили в общий сортир, вертухаи выстраивались живым коридором, через который шествовали Наташа и две ее сокамерницы, и с интересом глазели, как девушки идут сквозь строй. (Не зря все-таки унитаз в нашей камере мы считали чем-то вроде языческого божества. Он-таки избавил нас от многих неприятных минут.) Только однажды Наташе отказались дать кипятильник в шесть утра. Но тогда утром в кормушку заглянул не тюремный охранник, а один из таинственных людей в масках, возникших в тюрьме одновременно с нами непонятно откуда. Впрочем, о «масках» - рассказ отдельный.

Есть в СИЗО КГБ даже женщина-контролер по имени Наталья. Обязанности у нее простые: заполнять анкеты (на каждого нового зека обязательно заполняется анкета, как в посольстве США), разносить почту, сопровождать женщин-заключенных раз в неделю в душ. На шее она носит свисток на веревочке. Наталья не умеет свистеть, а в СИЗО КГБ это необходимый навык – когда ведут заключенных, других охранников об этом предупреждают свистом. Она же со свистком на шее похожа на тренера, командующего «на старт, внимание, марш!»

Наталья – спокойная и улыбчивая. Ей никто не давал прозвищ. Как-то она в очередной раз не принесла нам газеты, сунув в кормушку лишь лукашенковскую «Советскую Белоруссию», и я решила выяснить, почему нам их не доставляют. Окликнула: «Наталья, подождите!» И тут на меня обрушились «экономистки»: «Ты что! - зашикали они. – Здесь нельзя ни к кому обращаться по имени, здесь нет имен вообще!» Это был единственный раз, когда я разозлилась на своих безупречных сокамерниц и заорала: «Можете называть самих себя хоть порядковыми номерами! А я не стану частью этой системы, и «гражданин начальник» от меня никто не услышит!» Сокамерницы задумались. Наталья не обиделась.

Работа у контролеров нудная, особенно по ночам. Днем в тюрьме жизнь бурная – кого-то ведут на допрос, кого-то на прогулку, кого-то в медпункт, кого-то отправляют в суды. В общем, скучать некогда. А ночью на центральном посту остается один человек. Вернее, в смене он не один, но они меняются каждый час. И вот целый час охранник ходит по кругу, заглядывая в глазок каждой камеры. Обход занимает три минуты – мы однажды ночью подсчитали по часам. И так – двадцать кругов в час. Мерные шаги. Легкие щелчки глазков. Пони бегает по кругу.

Возле нашей шумной камеры, где и ночью не прекращались разговоры, они любили остановиться и послушать, о чем мы разговариваем. И, как правило, не прерывали. Не напоминали, что после отбоя нельзя шуметь, а следует дисциплинированно лежать на шконках и делать вид, будто спокойно спишь. Ведь все наши разговоры, если в них проскальзывало что-нибудь подозрительное, утром передавались начальству.

А ночь в тюрьме невыносима, и после отбоя мы всегда создавали себе искусственное веселье. Мы вспоминали смешные истории из жизни, хохотали над историями тюремными, а иногда сочиняли абсурдные проекты спасения человечества. Наши сокамерницы-«экономистки» как-то сказали нам с Настей:

-- Девчонки, какие-то у вас мелкие масштабы. Подумаешь, Беларусь они спасти вознамерились! А вы о земном шаре подумали? Тут мир спасать надо!

-- От кого? – мы с Настей от удивления заговорили хором.

-- Да в мире полно бед, грозящих всему человечеству! Вот хотя бы сомалийские пираты.

Если честно, то за время пребывания в СИЗО КГБ я ни разу не думала о сомалийских пиратах. И о проблемах шаманизма в Ямало-Ненецком округе Российской Федерации тоже не думала. Но коль тема заявлена – нужно придумать план спасения человечества от сомалийских пиратов. И мы придумывали. Оказалось, что у каждой за минуту появилась куча идей. Естественно, бредовых. Естественно, дурацких. Но главное – смешных. Мы так громко хохотали, что пропустили шаги охранника и не заметили, как он остановился за нашей дверью. Судя по всему, стоял он долго. Возможно, думал, что мы изобретаем план захвата власти, и предвкушал завтрашний рапорт. Но когда он понял, о чем мы все это время говорим, - не выдержал. Открыл кормушку и невозмутимо произнес: «Надежда Крупская и компания! Может быть, продолжите спасать человечество завтра утром, а сейчас сделаете паузу?»

Но паузу мы сделать не смогли. Идея спасти человечество от сомалийских пиратов не могла заставить нас заснуть, и мы продолжали, теперь уже беззвучно давясь от хохота, спасать мир. Следующим вечером меня вызвал начальник СИЗО Юмбрик в полном недоумении:

-- Нет, ну я никак не могу понять, о чем можно разговаривать до четырех утра?!

-- Как это – о чем? О сомалийских пиратах, разумеется!

Юмбрик, очевидно, решил, что наша камера начала сходить с ума в замкнутом пространстве, и лучше не давать нам возможности фантазировать долгими зимними ночами. Черт его знает, до чего дофантазируемся! И ввел новое правило: после отбоя, с десяти до одиннадцати вечера, зеки не имели права вставать со своих шконок - даже по естественной надобности - и разговаривать. Команда «лежать!» - и все. Нам он это объяснил просто: «Если у вас хватит терпения молча пролежать час и при этом не заснуть – черт с вами, потом хоть на голове стойте!» К слову, именно так мы и поступали. Наручных часов у нас не было, и мы тихо лежали час, вслушиваясь в тишину, чтобы не пропустить далекий бой часов на здании напротив КГБ. Как только часы начинали бить одиннадцать раз, мы дружно сползали на пол.

А спустя несколько дней Юмбрик не поленился прочитать нам новость о покупке Россией у Франции какого-то невероятного военного корабля, нашпигованного едва ли не всеми видами оружия и всевозможными системами распознавания, наведения и уничтожения, специально для борьбы с сомалийскими пиратами. «Вы опоздали», - хихикнул он. Потом сокамерница Лена печально вздохнула:

-- Значит, нашу камеру прослушивает не только КГБ, но и ФСБ. Какой проект сперли!

Антагонизм «зек-вертухай» существует в любой тюрьме в первозданном виде. Как бы ни были вежливы и те, и другие, разделенность железной дверью с кормушкой и зависимость зеков от вертухаев, причем порой зависимость унизительная (выведут в туалет или не выведут?) порождает то, что психологи и юристы любят называть непреодолимыми противоречиями. Вроде неплохо они к нам относились, и кипятильник давали раньше положенного, а все равно – враги. Сокамерница Лена как-то после очередного шевеления в глазке задумчиво сказала: «Интересно, а когда к ним теща в гости приезжает, они по профессиональной привычке за ней в ванной подглядывают?» Вот это подглядывание и было самым мерзким в тюремной жизни. И именно оно не давало нам шанса начать воспринимать вертухаев по-человечески. Потому что каждый день мы пытались понять, что может заставить молодого нормального человека выбрать себе именно такую работу - предполагающую круглосуточное подсматривание в замочную скважину, в том числе подсматривание за женщинами? И всякий раз приходили к выводу, что они все-таки не совсем люди, ведь человек такую работу себе в принципе выбрать не может. А значит, они маленькие зеленые человечки, прилетевшие к нам из другой Галактики. Потому что в нашей Галактике это как-то не принято.

Маска, я вас не знаю!

Как неизвестные в масках приняли Санникова за Гавела

Однажды утром (пожалуй, это был третий день после нашего ареста) наша небольшая тюрьма взорвалась жуткими воплями. Человеческие существа таких воплей не издают, это было совершенно очевидно. Мы гадали, что это там такое страшное происходит: в тюрьму десантировались пришельцы, духи расстрелянных здесь во времена НКВД восстали из небытия и жаждут мщения, где-нибудь в подвалах наших застенков находятся тайные лаборатории по выведению красно-зеленых зомби, убивающих инакомыслящих. Все оказалось прозаичнее: специально для декабристов в тюрьму прислали непонятных людей в масках.

Функций у них было несколько: профессионально издеваться над заключенными, контролировать местных охранников, чтобы не сочувствовали политическим (а некоторые из них, кстати, действительно сочувствовали), и быть готовыми к отпору в случае, если наши решат идти на штурм СИЗО КГБ и освобождать нас. Но главное – это, конечно, первый пункт.

Кто они и откуда взялись – ответа мы так и не узнали. Они ходили в камуфляже и масках, без всяких опознавательных знаков. Несколько раз мы спрашивали у начальника СИЗО Юмбрика:

-- Кто эти люди?

-- А-а, - милицейские, - презрительно махал рукой Юмбрик.

Говорить на эту тему он не хотел. Зато Наташа Радина однажды слышала, как он кричал кому-то в телефонную трубку по поводу «масок»: «Кто здесь вообще главный - я или они?» Очевидно, к Юмбрику они относились так же, как и к заключенным.

Мы с сокамерницами предполагали, что их пригнали откуда-то из зоны строгого режима. Потому что, во-первых, у них были жуткие по громкости и тембру голоса. Было видно, что они привыкли орать: «Куда пошел?! Стоять! Смотреть вниз! Лицом к стене!» Этот набор слов они умудрялись выкрикивать даже в спину заключенным, которые уже давно стояли себе лицом к стене и боялись пошевелиться. То есть они действовали в соответствии с приобретенными рефлексами. Да и у бойцов спецподразделений голоса не такие зычные. Они привыкли работать тихо. Во-вторых, «маски» смотрели на женщин-заключенных с таким недоумением («а эти-то что здесь делают? А нам что с ними делать?»), что становилось ясно: в своей работе они с женщинами не сталкивались никогда. В-третьих, отточенные команды и движения, и даже траектория дубинок, которыми они били заключенных, свидетельствовали о том, что это дело – издеваться над беззащитными – для них привычное. Таким образом, для нас все складывалось в логичную картинку: люди в масках – явно публика оттуда. Скорее всего – такие же вертухаи, только работающие в зонах с особым контингентом, – особо опасными, рецидивистами, осужденными пожизненно. Возможно, мы с сокамерницами ошибаемся, и «маски» совсем из другого мира. Но вели они себя, как гулаговская шваль, описанная многократно.

Особенно зверствовали Гестапо и Кадыров. Остальным «маскам» мы прозвищ не давали. А эти, когда было их дежурство, начинали с шести утра колотить дубинками по лестничным перилам, орать что есть мочи и пощелкивать электрошокерами. И если мы просыпались под эту какофонию, дружно решали: сегодня на прогулку не идем. Только чтобы этих козлов не видеть. И мечтали, чтобы целый день о нас никто не вспомнил и на допрос не вызвал. Сокамерница Лена заболела гриппом, но даже не сообщила дежурному, что ее нужно отвести в медпункт: была смена Гестапо и Кадырова. Лена пролежала на шконке весь день и только на следующий, когда уроды убрались, осмелилась сказать во время обхода, что нуждается в помощи.

Как выяснилось, это было правильно. Позже Александр Федута из штаба Владимира Некляева рассказал свою историю про грипп. Он сидел с анархистом Игорем Олиневичем и декабристом Александром Молчановым. Оба подхватили грипп и, проснувшись в лихорадке, записались на прием к врачу. Спустя полчаса после того, как дежурный забрал заявления, ввалились люди в масках и начали гонять гриппозных Олиневича с Молчановым по узкой железной лестнице вверх-вниз с вещами. То есть со скрученными матрацами, в которые завернуты подушка с одеялом, и с пакетами с личными вещами. Это вообще было у «масок» любимое развлечение. Гоняли каждый день и всех. Кроме женщин. Орали «живей, живей!», стучали дубинками, щелкали электрошокерами. Мы в это время сидели на своих шконках и с ужасом прислушивались, мелко радуясь, что мы женщины и нас хотя бы по лестницам с вещами не гоняют . Однажды сокамерница Света не выдержала и, когда Гестапо колотил по перилам, как ненормальный, заорала: «Головой постучи, придурок!» И тут же забралась с головой под одеяло: «А я в домике!»

Судя по всему, на гонки женщин по лестницам у них не было разнарядки. И мы сидели относительно спокойно, лишь вслушивались с тревогой в происходящее за дверью. И ничего хорошего там не происходило. Эти вопли я слышу до сих пор. Слишком четко они впечатываются в память.

Другие «маски» вообще не понимали, как обращаться с зечками, и пытались быть джентльменами. К примеру, когда мы спускались по лестнице на прогулку или в душ, тот, что стоял внизу, галантно подавал нам руку, чтобы не навернулись с крутых ступенек. Иногда они открывали кормушку и пытались неуклюже заводить светские разговоры. Когда меня водили на дактилоскопию, конвоирующий «маска» со знанием дела советовал мне, как и чем лучше смыть остающиеся на руках черные пятна.

Но когда несли службу Гестапо и Кадыров, даже обычные конвоиры превращались в затюканных подкаблучников и подчинялись им. Как-то утром в кормушку камеры, где сидела Наташа Радина, охранник, объявлявший подъем, не сунул кипятильник. Спустя несколько минут девушки постучали, но вместо контролера в кормушке показалась маска.

-- Чё надо?

-- Вы кто такой? Позовите контролера!

-- Мне отвечайте! Чё надо?!

-- Кипятильник дайте!

-- Не дам! По правилам в семь!

Еще через несколько минут кормушка тихо открылась, и местный вертухай протянул кипятильник, шепотом предупредив: “Только молчите об этом!”По всему выходило, что они боятся масок больше, чем мы, зечки. Я тоже имела возможность в этом убедиться. Однажды вечером меня конвоировали к Юмбрику. От двери нашей десятой камеры до лестницы – ровно четыре шага. А по лестнице, по правилам внутреннего распорядка, можно идти, держась за перила, а вовсе не держа руки за спиной. Я решилась на маленький бунт – пройти четыре шага со свободными руками. Пройти очень быстро. Я уже дошла до лестницы, когда Кадыров (а может, это был и Гестапо) заорал: «Руки за спину!» Я ответила: «Так ведь уже лестница!» «Маска» продолжала орать: «Я кому сказал – руки за спину!» Уже ступив на лестницу, я спокойно выплюнула ему в лицо – вернее, в маску: «Козел». И помчалась вниз. Погони не последовало.

Зато внизу меня «принимал» местный вертухай по кличке Стажер. Ведя меня по коридору, он шепнул: «Знаете, вы лучше не задирайтесь с ними, они ведь полные придурки! Мы сами их боимся». Я буркнула: «А я вот не боюсь!» Но соврала. Идти обратно боялась. Но пространство тюрьмы было свободным. Никаких масок. Наверное, они ушли на инструктаж на тему «что делать, если заключенный назвал тебя козлом».

А Наташу Радину они и вовсе едва не оставили в тюрьме, когда ее выпускали. Все время отсидки в ее личных вещах, отправленных на склад, лежал рукописный конспект письма Вацлава Гавела участникам акции протеста 19 декабря. Это письмо на митинге зачитывала директор «Свободного театра» Наталья Коляда. А потом отдала его Наташе Радиной для публикации. С этим письмом в кармане ее и арестовали. Перед освобождением ей принесли со склада вещи, которые зачем-то тоже начали шмонать. Нашли письмо – и унесли куда-то. Через несколько минут в комнату досмотров ворвались двое в масках и заорали: «Наталья Валентиновна, от вашего ответа зависит ваша судьба! Кто написал это письмо?» Наташа ответила: «Вацлав Гавел!» Маски, естественно, понятия не имели о том, кто такой Гавел, и ушли совещаться. Потом вернулись и обвинили Наташу в том, что это письмо на самом деле написал Андрей Санников, каким-то образом передал ей сквозь стены камер, чтобы она его вынесла на волю.

Наташа все-таки вышла из тюрьмы, хотя в тот момент подозревала, что письмо Гавела оставит ее там. Ей пришлось писать объяснительную о том, как это письмо к ней попало. Заодно она занялась просветительской деятельностью и подробно объяснила в письменном виде, кто такой Вацлав Гавел. Вопли масок она вспоминает до сих пор. Это же надо, какой кайф она им обломала! А могли бы и премию получить, если бы пресекли заговор внутри тюрьмы.

А я хорошо запомнила момент, когда почувствовала полную свободу от их власти. Меня выводили на допрос. Туда ведут через внутренний двор в здание следственного управления. Чтобы выйти во двор, нужно открыть массивную дверь рядом с последней, восемнадцатой камерой. Это делают конвоиры. В тот момент, когда меня выводили, наши местные тюремные вертухаи обсуждали возле двери что-то актуальное. А я думала о своем. И забыла, что дверь должны открывать они. И попыталась открыть ее сама, вот только перепутала двери и начала ломиться в дверь восемнадцатой камеры. Вертухаи загоготали. Они даже не останавливали меня, потому что им было весело. Потом появился Кадыров, который и должен был меня конвоировать. Охранники притихли, он открыл дверь, ведущую во двор, и тут разобрало меня. Я поняла, что только что ломилась в чью-то камеру, и точно так же сложилась вдвое от смеха. Кадыров заорал: «Не смеяться!» И тут сработала странная особенность любого человеческого организма. Нам нужно приказать ни в коем случае не чесать нос – и нос тут же зачешется так, как будто на нем только что приземлилась сотня комаров. Нам нужно запретить думать о зеленых слонах – и зеленые слоны полезут в голову с африканским топотом. Нам нужно скомандовать «не смеяться!» - и остановить смех будет невозможно.

Он заорал еще раз: «Я кому сказал – не смеяться!» В это время мы уже вышли в тюремный двор. Я, пытаясь сдержать смех, булькала, прыскала, повизгивала и, пытаясь остановиться, поскользнулась на ледяной дорожке и упала. И тут меня прорвало. Я захохотала в полный голос, и в этот момент меня не остановили бы ни дубинки, ни электрошокер. Мне грозило от пяти до пятнадцати лет тюрьмы, надо мной угрожающе навис Кадыров – и я никак не могла остановиться. Я корчилась от смеха на грязном льду тюремного двора и, как ни странно, чувствовала себя почти счастливой.

Cволочи

Что творилось в нашем доме после ареста

Когда меня в зале суда освободили из-под ареста, многие знакомые начали спрашивать: «А Даня теперь пойдет в детский сад?» Я всем отвечала одно и то же: «В это гестапо он больше не пойдет!» Он и не пошел. Зато осенью 2011 года туда пришел пьяный урод и начал избивать детей, угрожая воспитателям пневматическим ружьем.

Да-да, речь идет об одном и том же. Это в детском саду №26 города Минска 24 декабря 2010 года заведующая Лилиана Стрельская проявляла недюжинную бдительность и с помощью педагогов и нянечек перекрывала все выходы из детского сада, чтобы - Боже упаси!– моего сына не увели из цепких рук государства бабушка и дедушка. И это она же предоставила пьяному уроду полную свободу действий – войти на территорию детского сада и начать бить малышей. С тем же успехом он мог быть не с пневматическим оружием, а с огнестрельным. Или с гранатометом. Или с бомбой. Или это мог быть не он, а кто-то другой с целью киднеппинга. Заходите, открыто для всех! Только для родственников детей врагов народа все задраено наглухо.

Плевать мне на то, что чувствовала Стрельская в тот момент, когда все это началось. И речь не о ней. А о том, что сегодняшний белорусский детский сад – это такая же часть нашей преступной системы, как и все остальные госорганы. В детских садах охрана не предусмотрена. Их ворота всегда нараспашку. Детей охранять не нужно, потому что они не являются сотрудниками Центризбиркома. Сколько штыков 19 декабря охраняли Дом правительства? Говорят, в центре города в тот вечер их было около восьми тысяч. То есть на дармоедов, которым от митинга до митинга решительно нечего делать, кроме как громко портить воздух, у власти деньги есть. А на то, чтобы поставить по охраннику в каждый детский сад, - нет. И никакие управления образования, министерства и прочие чиновничьи рассадники, куда, кстати, просто так не войдешь, - ни разу не устроили скандал с требованием выделить бюджетные деньги на охрану детских садов. Потому что их воспитанники по возрасту еще далеки от БРСМ или “Белой Руси”, а значит, интереса для власти не представляют. И я рада, что мой Даня больше не ходит в детский сад.

Самое трудное в тюрьме – это заблокировать собственные мысли о семье. Попытаться не мучиться вопросами «как они там, без меня?». Не рисовать в воображении страшные картины плачущих родных. Не вспоминать об их недугах. Не задавать самому себе вопросы «а может, не стоило идти на площадь?». Не видеть их во сне, наконец.

К счастью, в тюрьме я так и не узнала, что происходило с моей семьей после нашего с мужем ареста. Не узнала, что на следующий же день, когда в доме находились мои родители и тогда еще трехлетний сын, поздним вечером в замке начал поворачиваться ключ. Само собой, они не верили, что это мы возвращаемся домой. Но родителям стало страшно: ведь если наши ключи у спецслужб, теперь они могут не утруждать себя соблюдением хотя бы каких-то юридических процедур. Они могут приходить и уходить в любое время суток, и никакого чувства защищенности запертая дверь больше не дает. Дом разрушился. Потому что какой же это дом, если туда открыт доступ врагам?

В квартиру вломились восемь человек в штатском и, не обращая внимания ни на родителей, ни на сына, рассыпались по комнатам. Их не интересовал компьютер – первое, что ищут при обыске. Значит, они искали не что-то, а кого-то. Позже мама предположила, что искали нашего друга Николая Халезина, художественного руководителя «Свободного театра», который активно участвовал в избирательной кампании моего мужа. Коля прятался, за его домом следили, и ему удалось сбежать из Беларуси только в новогоднюю ночь – лежа на полу микроавтобуса.

Первый сигнал с воли о том, что с моими родными что-то неладно, я получила через два дня после ареста. Меня повели на допрос – еще в качестве подозреваемой – и адвокат сказал:

-- Со мной заключил соглашение ваш папа. А что, у него недавно инсульт был?

-- Не было у него никакого инсульта. А почему вы подумали?

-- Да ходит он как-то странно, неуверенно, будто ходить не может.

Только потом я узнала, что в тот самый день, когда папа бежал, чтобы успеть в юридическую консультацию, у него произошел разрыв сетчатки глаза. И ходил он «странно», потому что не мог привыкнуть к своему полуслепому состоянию. В январе он перенес три операции, но мне об этом никто ничего не сказал, а письма нам не приносили. Впрочем, мои родные все равно ничего об этом не написали бы – просто чтобы мне спокойнее сиделось.

Но самую жуткую новость я узнала 29 декабря, спустя 10 дней после ареста, когда мне предъявляли обвинение. На предъявление обвинения пришел адвокат и сказал, что за моим сыном приходили представители органов опеки и хотели забрать его у моих родителей. Но пока он дома. И все. Больше никакой информации.

А больше со мной никаких следственных действий не проводили, меня не вызывали на допросы, и встретиться с адвокатом я не могла. А просто для встречи с подзащитными наших адвокатов в СИЗО КГБ не пускали вообще. Они сидели возле бюро пропусков целыми днями, но им говорили, что нет свободных комнат. А мы ничего не знали о том, что происходит с нашими семьями.

О том, как Даню пытались похитить из детского сада, написали, по-моему, все издания мира. Так что не буду повторяться. Напомню лишь, что заведующая детским садом Лилиана Стрельская расставила весь педагогический состав возле всех выходов, а воспитатели и няни тупо выстроились во фрунт, и ни одна не сказала начальнице: «Да пошла ты!» Интересно, эта тетка, похожая на хрестоматийную советскую буфетчицу, получила премию за стратегическое мышление? А воспиталки – за послушание что-нибудь получили, кроме копеечной зарплаты? Не знаю. Мне совершенно не интересна ее судьба, а также проблемы выживания педагогического состава детсада №26 при их теперешних зарплатах в 70 долларов. В детский сад мой сын больше не пойдет – в гестапо детям не место. Даже лукашенковским детям.

А дальше начался ад. И хорошо, что я об этом не знала. Согласно белорусскому Семейному кодексу, на установление опекунства отводится полгода. Но есть там одна статья, которую редко используют, а потому о ней не знают даже многие адвокаты. Там написано, что срок установления опекунства сокращается до одного месяца, если родители умерли или арестованы. Заметьте, не осуждены, а просто арестованы. Если учитывать формально существующую презумпцию невиновности, то любой арестованный может выйти из тюрьмы не то что через полгода, но и завтра, и через месяц. Но по белорусскому законодательству получается, что если ты арестован – ты мертвец.

Моей маме, которая сразу же написала заявление об установлении опекунства, продиктовали длинный список документов и предупредили: за этот месяц нужно собрать множество справок о здоровье, обойдя всех узких специалистов, причем только в районной поликлинике – по месту жительства. Я не знаю, как обстоят дела в других странах с районными поликлиниками, но в Беларуси в течение месяца попасть на прием ко всем узким специалистам невозможно. За талончиком к эндокринологу, к примеру, нужно записываться месяца за два. Обойти всех за месяц было физически невозможно. И тут на помощь пришло то, что называется сочувствием и солидарностью.

Завотделением поликлиники водила маму по кабинетам, и ее везде принимали без записи. Закрывали глаза на какие-то сопутствующие возрасту диагнозы, чтобы не осложнять принятие решения комиссией по опеке. Многие записывали номера своих мобильных телефонов и говорили: «Если вам или вашей семье понадобится помощь по моему профилю – звоните».

Когда мама приехала в психоневрологический диспансер брать справку о том, что не состоит на учете, – ей сказали: «Ой, в вашем возрасте мы уже просто так справок не даем, вам нужно пройти консультацию специалиста». Мама отправилась на прием и была совершенно потрясена, когда ей показали картинку, на которой были нарисованы три цветочка и трактор, и спросили: «Что здесь лишнее?» Примерно такое же задание давали моему сыну, который тоже должен был пройти прием у психиатра. (Маме и Дане в конце концов выдали сходные заключения, что высоким интеллектом они друг друга достойны).

Вообще-то, если честно, моего сына спасла от детдома наша семейная ненависть к государству в любом обличье: от ЖЭСа до правительства. Если бы не эта ненависть – Даню бы не оставили с бабушкой. Дело в том, что семь лет назад у моей мамы обнаружили порок сердца и сделали сложную операцию, после которой настойчиво советовали оформить инвалидность. Инвалидность давала в те времена и прибавку к пенсии, и разные льготы. Но мама сказала: «Бегать с бумажками? Стоять в очередях за справками? Каждый год доказывать комиссии, что за это время у меня не вырос пламенный мотор вместо сердца? Да пошли они в жопу!» И это нас спасло. Потому что инвалидность сразу же исключает человека из претендентов на опеку.

Мама отлично, кстати, себя чувствовала все эти годы. А в декабре вдруг – вернее, не вдруг - хорошо забытый сердечный приступ. Мама легла на диван и стала думать: «Если вызову «Скорую» - те сообщат в районную поликлинику, и мне опекунство не дадут, Даньку заберут. Если не вызову – могу сдохнуть. Но ведь могу и не сдохнуть! А это – уже шанс». Она использовала этот шанс.

Кстати, почти то же самое произошло с моей свекровью Аллой Владимировной. Две бабушки договорились, что если моей маме не дадут опекунство – заявление напишет свекровь. Так что ей тоже нельзя было светиться в «Скорой помощи». И когда почти синхронно сердечный приступ накрыл свекровь – та все-таки вызвала «Скорую», но назвала чужую фамилию. Представилась собственной кузиной из провинции.

Когда мама наконец с тихой дрожью открыла дверь последнего кабинета – районного кардиолога, - тот сказал: «Вам нужно принимать вот этот препарат». Мама ответила: «Я и так его принимаю постоянно». Кардиолог улыбнулся: «Конечно, потому что у вас стенокардия, о которой я в заключении не написал!»

В общем, мамина справка о состоянии здоровья вполне могла сгодиться и для отряда космонавтов. Правда, гэбьё время от времени вбрасывало журналистам дезу, и на информационных сайтах появлялись заголовки вроде «Государство уже нашло приемную семью для Дани Санникова». Мои коллеги начинали звонить маме и просить прокомментировать последние новости. Мама, у которой не было компьютера, потому что обыск прошел и у нее дома, вообще не знала, о чем речь. И начинала звонить в органы опеки, где ей говорили, что до конца месяца у нее есть все права, и пока никто искать приемную семью не собирается. А заодно интересовались, хватит ли у нее средств на содержание внука.

Мама говорила:

-- Да как вы вообще можете задавать мне такие вопросы?!

-- А вы не обижайтесь, - отвечала ей инспектор из опеки Антонина Другакова, - в моей работе положительных эмоций не бывает, – и рассказывала, как на днях одна бабушка была счастлива, потому что для внука нашли приемную семью, и ей не придется тянуть его на свою пенсию.

-- Если не хватит средств, я пойду мыть полы. Справлюсь, - отвечала моя мама, семидесятичетырехлетняя Люцина Бельзацкая, урожденная варшавянка. В трехлетнем возрасте она чудом спаслась из Варшавского гетто. Моя бабушка Гитель шла пешком на Восток до самой границы с СССР и несла маму на руках. Так мама спаслась от фашистов.

Спустя десятилетия она точно так же рванулась спасать своего трехлетнего внука от новых фашистов. И спасла. И если бы нужно было, она точно так же унесла бы его на руках куда угодно, подальше от сволочей.

Мама, прости меня! Не за Площадь, нет, - за когдатошнее подростковое хамство и непонимание. Мамочка, я люблю тебя.

Полиграф Полиграфыч

Как нас испытывали на детекторе лжи

Я сидела в СИЗО КГБ, и никто меня не допрашивал. Два дежурных допроса – после ареста и предъявления обвинения. И все. «Маринуют», - объясняли сокамерницы. И если десять дней после ареста нас с Наташей Радиной, с которой сидели первые трое суток, и Настей Положанкой, с которой сидели потом, постоянно куда-то вызывали – на допрос в качестве подозреваемых, на подписание постановления о мере пресечения, на дактилоскопию, в медпункт из-за голодовки, к начальнику СИЗО Юмбрику, на предъявление обвинения, на допрос в качестве обвиняемых, то в канун Нового года все стихло.

Сначала мы этому искренне радовались: не хлопают кормушки, не орут вертухаи, не уводят на допросы, и вообще в тюрьме довольно тихо. Даже новых арестантов не привозили – под Новый год, вероятно, никому не хотелось работать. В Новый год мы почти наслаждались тишиной, но спустя несколько дней круглосуточное лежание на шконках в замкнутом пространстве камеры стало страшно утомлять. Казалось, что дни становятся бесконечными. Вернее, сутки. Самих дней мы почти не замечали – в камере все время горел свет, а за окном все время было или черно, или серо. Были просто сутки, которые раздувались, как мыльные пузыри, но не лопались. И когда ко мне пришел некий высокопоставленный человек (из тех, что не представляются вообще или представляются Иванами Ивановичами) и спросил, не хочу ли я пройти испытание на детекторе лжи, я согласилась, не раздумывая.

-- Что ты наделала! – кричала сокамерница. – Помнишь Иру из облисполкома, с которой ты на одной шконке валетом спала во время нашей перенаселенности? Так вот, она тоже сдуру согласилась. И результат оказался противоположным ее показаниям на следствии. Она себе только навредила. Так что я следователя сразу предупредила: не вздумайте мне предлагать проводками обмотаться и железный обруч на голову надеть – я с покемонами в космос не полечу! Он сначала вообще не понял, что я имею в виду, и решил, что сошла с ума в камере.

-- Но у меня же другая ситуация! – убеждала я сокамерницу. – Во-первых, я не била стекла в Доме правительства. Меня спросят – я отвечу. Во-вторых, я журналист, и мне это профессионально интересно. Ну где и когда еще я получу возможность пройти полиграф? Так пусть от моей отсидки будут хоть какие-то бонусы. В-третьих, мне уже так осточертело сидеть в камере сутками, никуда не выходя, что я готова согласиться на любой эксперимент, чтобы просто пройтись. И вообще это интересный опыт.

Я действительно искренне думала, что меня обмотают проводами и зададут вопрос:

-- Вы били стекла в Доме правительства?

-- Нет! – отвечу я. Полиграф покажет, что ответ правдивый, и я пойду домой. Ошибалась, однако!

Человек с чемоданчиком – про себя я назвала его Полиграфистом – сначала прочитал мне лекцию: «Вы же журналист и наверняка будете описывать все, что с вами здесь происходило. Так вот, я расскажу немного об истории возникновения детектора лжи – вам наверняка будет интересно. Она насчитывает тысячелетия».

Полиграфист рассказывал долго, но интересно. Оказывается, и в древнем Китае, и в древнем Риме существовали свои подобия детекторов лжи. Римляне, к примеру, поступали очень просто. Человека, подозреваемого во лжи, подводили к стене с дыркой и приказывали сунуть туда руку. И объясняли: кто лжет, тому боги на той стороне немедленно отрубят руку. А с другой стороны стены стоял жрец, который наблюдал за движениями человека. Те, кто не лгал, совали руку по локоть быстро, не задумываясь. Лжецы – медленно, осторожно, опасаясь того самого момента, когда боги отрубят руку. И, конечно, рука лжеца всегда дрожала. А в древнем Китае использовали рисовую муку – ее клали в рот подозреваемым. Считалось, что страх прекращает выделение слюны, и у лжеца рисовая мука во рту останется сухой. В общем, попытки уличить человека во лжи с помощью всевозможных приспособлений идут из глубокой древности.

Лекцию Полиграфист читал, присобачивая ко мне всевозможные датчики с проводами. И заодно вспоминал истории из практики. Например, как в одном деле было несколько подозреваемых. Всем предложили пройти полиграф. И все согласились, кроме одного человека. И прошли. А тот, кто отказался, и был, как выяснилось потом, преступником. Или о женщине, которая находилась под подпиской о невыезде, а не под стражей. Она легко согласилась пройти испытание, но не знала, что ее компьютер контролируется. И все хохотали, потому что два дня перед назначенной датой она провела в Интернете, забивая в поисковик фразу «как обмануть полиграф» и читая все ссылки. Потом она, разумеется, села. Еще Полиграфист посетовал, что по нашему законодательству результаты испытания на детекторе лжи не являются доказательствами в суде, а вот в Америке – являются, и это здорово облегчает процесс установления истины. Закончив присоединение проводов, Полиграфист сказал: «А вообще эту железную машину обмануть невозможно. Давайте поэкспериментируем: я буду спрашивать ваше имя и предлагать варианты. Попробуйте на имя Ирина ответить «нет».

Эксперимент был прост: Полиграфист показал мне, как в случае с моим враньем о собственном имени начинают «плясать» показатели на мониторе. Ну ладно, подумала я, давай уже вопросы о Площади. Но почему-то о 19 декабря меня никто не спрашивал.

Сначала звучали вопросы о работе на иностранные разведки. Потом - о деньгах. Причем вопрос был один, менялись лишь фамилии:

-- Финансировал ли избирательную кампанию вашего мужа Березовский?

-- Нет.

-- Абрамович?

-- Нет.

-- Потанин?

-- Нет.

-- Лебедев?

-- Нет.

-- Гусинский?

-- Нет.

Тут Полиграфист с торжеством повернул ко мне монитор: «Вот смотрите, у вас на фамилию Гусинского – 95 процентов лжи. Можете объяснить?»

Объяснить я не могла. Пыталась вспомнить, как выглядит Гусинский. К стыду своему, я этого не помнила. И почему вдруг заплясали датчики – ума не приложу. Гусинский для меня всегда был неким далеким-далеким сказочным персонажем вроде царевны-лягушки. Помню, как в первой половине девяностых Юрий Петрович Щекочихин рассказывал: «Разговаривал я с Женей Киселевым. Ему так тяжело! Никакой свободы слова на НТВ, Гусинский все душит на корню». Потом началась война в Чечне, и оказалось, что именно Гусинский – это и есть символ свободы слова. Потом Гусинского арестовали и выпустили, НТВ отобрал «Газпром», а сам Гусинский создал канал RTViкак ответ Чемберлену. Ну абсолютно сказочный, если не сказать былинный, персонаж. Больше я о нем не знала ничего. Значит, обмануть железную машину все-таки можно. Особенно если вовсе не собираешься этого делать. Оно как-то само получается. Вернее, железная машина сама брешет, как Лукашенко.

А про 19 декабря мне вообще был задан, если память не подводит, один вопрос:

-- Было ли у вас желание силой войти в Дом правительства?

-- Конечно, было!

-- Вы что такое говорите? – Полиграфист, похоже, был крайне удивлен. – Зачем?

-- У вас вопросы дурацкие, - объяснила я. – У меня желания всякие бывают. Например, промчаться по Проспекту Независимости на лошади с бело-красно-белым флагом в руках. Но это еще не значит, что по ночам я гарцую по проспекту со стягом. Какой смысл имеют ваши вопросы о желаниях?

Полиграфист подумал – и согласился: да, вопросы о тайных желаниях совершенно идиотские. Поскольку он их читал по бумажке и иногда запинался, было видно, что видит он этот список вопросов в первый раз. Скорее всего, технарь, обученный работе с полиграфом. А вопросы придумывали совсем другие люди. Еще меня развеселил вопрос про казенные деньги. Точную формулировку уже и не вспомню, но смысл был таков: «Приходилось ли вам выделенные Западом на борьбу с режимом деньги тратить на тряпки?» Я пыталась объяснять, что мне никакой абстрактный Запад никаких денег на борьбу не давал. Но комментариев по поводу задаваемых вопросов от меня никто не ждал. Нужно было просто отвечать “да” или “нет”.

Опутанная проводами, я пропустила обеденную выдачу кипятильника. И это единственный итог прохождения детектора лжи. Правда, теперь я знаю про рисовую муку и дыру в стене, а в досье моего мужа, возможно, написано: «Финансируется Гусинским». Может, потребовать у Гусинского нашу долю? Знать бы еще, как он выглядит.

Как выяснилось потом, к испытанию на детекторе лжи склоняли почти всех декабристов. И многие соглашались, надеясь, как и я, что правильно ответят на вопрос «били ли вы стекла в Доме правительства?» и пойдут домой. Но вопросы, как оказалось, несколько отличались. Нет, на вопросы про работу на иностранные разведки отвечали все. Но, к примеру, Владимира Некляева спрашивали, финансировали ли его высшие должностные лица Беларуси – и список «подозреваемых» начинался, естественно, с премьер-министра. Интересно, к каким выводам все-таки пришли кагэбэшные аналитики, изучив материалы наших допросов на детекторе? И что для них было большим злом – белорусские чиновники, российские олигархи или западные разведки?

А вот Наташу Радину полиграфом не соблазняли. Она сама была детектором – правда, не лжи, а невежества. О том, как письмо Вацлава Гавела, найденное в Наташином кармане, кагэбэшники приняли за письмо моего мужа и как Наташа объясняла им, кто такой Гавел, я уже писала. А еще Наташе суровые оперативники с видом всеведущих мудрецов задавали вопрос:

-- О чем вы говорили во время встречи с Ежи Бузеком?

-- Я никогда в жизни не встречалась с Бузеком! – отвечала Наташа.

-- Да? А что вы на это скажете? – и жестом факира доставали распечатанную из Интернета фотографию. – Будете упорствовать, будто вы с ним не встречались? А вот на снимке вы с Бузеком под ручку стоите!

-- Это же Лех Валенса! – удивлялась их невежеству Наташа. И щедро восполняла пробелы в образовании кагэбэшников, объясняя им, кто такой Валенса. Гэбисты удивлялись, что приняли одного за другого. А может, для них просто все поляки – на одно лицо? Враги – и точка. Без деталей.

Сны о бетономешалке

Что спасало нас в тюрьме КГБ

Вы не поверите, но это - салфетки. Обычные бумажные салфетки, только не белые, а разрисованные оленями и санками с Дедом Морозом. Их перед Новым годом передали моей сокамернице Насте, и она раскладывала их на тумбочках, пыталась вешать на стены, а мы сидели и умилялись.

А сокамерницаСвета вырезала из журналов (она сидела в СИЗО уже десятый месяц и от нечего делать выписывала кучу журналов вроде «Лизы») картинки с бутылками шампанского, свечами, елочными ветками. Мы чистили мандарины и раскладывали вокруг кожуру, чтобы пахло праздником. Когда праздник закончился, мандариновые шкурки отправились в мусорное ведро вместе с елочно-шампанскими картинками. А салфетки остались. Каждый день мы их аккуратно расправляли на тумбочках, старались не класть ничего сверху, чтобы вид не портился, и, конечно, рассматривали, будто что-то новое. Эти салфетки на казенных тумбочках почему-то создавали ощущение дома. Поэтому мы ухаживали за ними, как за комнатными цветами.

Старожил СИЗО КГБ Света рассказывала: «Когда меня «закрыли», в камере сидели могучая следовательша городской прокуратуры Байкова и бухгалтер Нина. Я с удивлением заметила, что они регулярно раскладывают перед собой какие-то салфетки с нарисованными котиками и умиляются: «Смотри, какая прелесть! Какой миленький котик!» Особенно следовательша умилялась – порой до слез. Сначала я подумала – не повезло, поселили в камеру с двумя придурочными. А спустя пару месяцев сама такой же стала. Начала выписывать журналы с картинками, причем именно ради картинок, а не для чтения. Эти картинки так помогают выжить…»

Еще как помогают! Опыт салфеток с оленями не пропьешь. Даже сейчас в магазине я автоматически выбираю не белые, а цветные. А если еще и с рисунками – вообще, считай, повезло.

А еще в тюрьме спасала бетономешалка. В первые дни, когда я громко материла кагэбэшников и их начальство, сокамерница Лена посоветовала:

-- Не трать зря нервные клетки, не возмущайся. Спалишь всю нервную систему и на суде будешь неадекватной истеричкой. Слушай мой рецепт, как сохранить нервы в порядке: лежишь себе на шконке с закрытыми глазами – и мысленно составляешь список тех, кого хочешь закатать в бетон. Можешь туда включить каждую кагэбэшную рожу, которая тебе здесь попалась на глаза. Главное – мозг должен работать четко. Никаких эмоций, просто список. Хорошо расставлять их по номерам в зависимости от силы ненависти. Самый мерзкий – естественно, номер один. И так далее. А потом, когда список готов, представляй себе огромную бетономешалку. Страшную и неотвратимую, как судьба. Рисуй себе детали. Между прочим, очень хорошо успокаивает и вообще спасает от депрессии!

Это действительно оказалось отличным средством. Каждый вечер, после того как камера, отсмеявшись, затихала, я мысленно составляла список. А потом воображала себе бетономешалку. Почему-то она представлялась мне как тот страшный многотонный грузовик посреди калифорнийской пустыни из старого спилберговского фильма «Дуэль». Иногда я успевала заснуть, но бетономешалка не исчезала. Да и список пополнялся регулярно. И позиции в нем менялись. Если, к примеру, сначала председатель КГБ Вадим Зайцев болтался где-то в хвосте, то после суда над моим мужем, когда Андрей рассказал, как Зайцев лично угрожал ему расправой надо мной и сыном, председатель КГБ прочно занял вторую позицию в списке. У кого первое место – думаю, говорить излишне. И так все ясно.

Бетономешалка, к слову, и сейчас со мной. Я представляю ее очень часто. Она отлично помогает пережить любой ад. Рекомендую.

А вот мои подельницы Наташа Радина и Настя Положанка были не столь мстительными и кровожадными. И им помогали молитвы. Настя написала от руки текст «Отче наш» и прикрепила над шконкой. Но для Насти это было естественным: она – человек религиозный, регулярно посещающий церковь. А Наташа Радина никогда в церковь не ходила и сроду не молилась. Ей вообще казалось, что выучить «Отче наш» наизусть невозможно. После первого же допроса Наташа выучила молитву за пять минут. И мысленно произносила ее постоянно: во время допросов, во время разговоров с оперативниками, которые ей угрожали, вечером перед сном. И ей становилось легче. А особенно здорово было тихо молиться «в домике»: в камере Наташе досталось место под шконкой, и, лежа на полу, она оставалась вне поля зрения вертухаев, наблюдающих за зечками в глазок. Иногда дверь в камеру распахивалась, и звучал недоуменный вопрос: «Чё-то я не понял… А где Радина?» Наташа лениво отзывалась из-под шконки: «Сбежала, естественно!» Тот факт, что ее действительно никто не видит, придавал сил и спокойствия.

На салфетки Наташа, в отличие от меня и моих сокамерниц, не реагировала. Зато у нее была открытка. Наташина мама однажды ухитрилась сунуть в передачу открытку. Там толстый рыжий кот висел на оборванных проводах, сопровождаемый развеселой надписью: «Держись!» Открываешь – и на внутренней картинке еще пять котов, вцепившись в его хвост, верещат: «Мы с тобой!» Эту открытку Наташа Радина хранила в тюрьме как амулет. Потом хранила дома, и даже когда решила бежать из-под подписки о невыезде, прихватила открытку с собой. Она не брала никаких вещей, чтобы не привлекать внимание большой сумкой. Фактически Наташа бежала с зубной щеткой. Но открытку не забыла. И сейчас в Литве, где Наташа Радина получила политическое убежище, в вильнюсском офисе «Хартии’97» на ее рабочем столе стоит та самая открытка с толстым рыжим котом.

И, конечно, куда нам, барышням, в тюрьму без валерьянки? Особенно после шмона. Нам, в сущности, везло: нас шмонали раз в месяц. А в соседней мужской камере, где, как позже выяснилось, сидел мой муж, каждый вечер раздавался вопль: «Плановый обыск!» Потом начинался стук дубинок – вертухаи и люди в масках простукивали стены и колотили по сеткам шконок. Сокамерницы рассказывали: вываливают из сумок все, чай и кофе из полиэтиленовых пакетов высыпают на стол (а могут и на пол), и вообще потом черта с два разберешься, где что. Самое противное в шмоне – это последующие попытки собрать свой хилый багаж (мы же путешествуем, так что у нас багаж!) и попытаться запихать его на место. По мере сидения начинаешь обрастать вещами, и часто они после шмона не помещаются в сумку.

Январский шмон пришелся как раз на вечер после визита надзорного прокурора. Мы думали, что никаких сюрпризов больше не будет, но в девять вечера нас выгнали в общественный сортир. А привели в камеру уже после отбоя. Когда мы увидели, во что превратилась наша относительно уютная женская камера с салфетками на тумбочках, нам показалось, что произошла ошибка, и нас привели в какое-то другое место. На полу общей кучей было свалено все наше белье вперемешку с прокладками, которые кто-то перетасовал, как карточную колоду. Там же валялась одежда. В кормушку заглянул ночной дежурный и торжествующе произнес: «У вас полчаса на приведение камеры в порядок!» Мы разбирали авгиевы конюшни, задыхаясь от омерзения. Дежурный несколько раз открывал кормушку и, казалось, держал в руках секундомер. Когда наконец мы при скудном свете лампочки ночного освещения привели камеру в нормальный вид, сокамерница Лена постучала в кормушку и потребовала валерьянки. У нее на полке в шкафчике, что за дверью, стоял пузырек, переданный родственниками. Дежурный, минуту подумав, все-таки протянул ей пузырек. Лена отчаянно трясла его, чтобы капало быстрее. Дежурный сказал:

-- Ну вы там давайте, быстрее капайте!

-- А мы не капаем, - отозвалась сокамерница, - мы наливаем!

Когда Лена разлила валерьянку, смешанную с водой, по кружкам, нежиданно оказалось, что это почти выпивка. Во всяком случае, хлебнув успокоительного, мы всей камерой изрядно захмелели. И начался обычный девичник со сплетнями, хохотом и вопросами из серии: “А он тебе что? А ты ему?” Несколько раз в камеру заглядывал дежурный и напоминал, что отбой вообще-то был давно. Но мы, опьяневшие от валерьянки, дружно отвечали: “А нечего было ночью шмонать!” И продолжали хохотать. Так что валерьянка в тюрьме – очень нужная вещь. Она действительно помогает.

Единственное, в чем различались наши с “экономистками” способы выживания, - это в надеждах. Они надеялись на правосудие, на справедливое разбирательство и на оправдание. Мы, декабристы двадцать первого века, ни на что не надеялись. Мы осознавали, что находимся в руках у полных уродов, но нужно любыми средствами выжить, потому что правы мы, а не они. А это значит, что даже если нас посадят, как угрожали, на срок до пятнадцати лет, надо выжить. Потому что эта бодяга не может быть вечной. Мы – правы, они – уроды. Этот простой постулат спасал сильнее, чем Наташин и Настин “Отче наш”. Прошло уже немало времени, а граница между добром и злом никуда не сместилась. Значит, мы действительно правы. Даже если олени с салфеток окончательно затерлись и отправились в мусорное ведро. Или домой, в тундру.

Диалог с прорвой

Как вербовали Володю

Владимир Кобец во время избирательной кампании был сначала руководителем инициативной группы, а потом начальником штаба моего мужа. Когда-то эколог Володя работал в министерстве природных ресурсов, потом был одним из основателей и руководителей легендарного белорусского молодежного движения «Зубр». В нем редким образом сочетались способности госслужащего, которого не пугает рутинная бумажная работа, и уличного активиста. В штабе он был незаменим.

Володю арестовали не на площади и даже не в ночь на 20 декабря. Если всех нас брали прямо на площади, на улицах сразу после ухода оттуда или в крайнем случае ночью дома, выламывая двери, то Володя в ту ночь смог уйти. Дома он предусмотрительно не появился, от мобильного телефона избавился. Два дня отсиживался в квартире друзей и понимал, что нужно бежать из страны: мы с Андреем уже сидели в СИЗО КГБ, ночью туда же привезли, взломав двери квартир, Сашу Отрощенкова и Диму Бондаренко. Наташу Радину увозили ночью прямо с рабочего места, разгромив при этом офис «Хартии’97». Оставаться в Минске было невозможно.

Володю задержали 21 декабря, через два дня, на выходе из книжного магазина в центре Минска. В магазине он встречался с женой Ульяной. Кафе «Элефант» из минского магазина «Академкнига» не получилось. При всех предосторожностях Володю вычислили по мобильному телефону Ульяны. Когда Кобец вышел из магазина и краем глаза заметил быстрое приближение крепких мужичков, он понял, что это – за ним. Друзья потом говорили: «Ты бы еще в Центральном книжном назначил жене свидание – он прямо напротив КГБ, не пришлось им на бензин тратиться. Улицу перешли – и ты в тюрьме».

С Володей сразу же начали «работать» кагэбэшники. Одним из самых мерзких приемов, который они использовали, было липовое освобождение через трое суток. Именно трое суток человек остается в качестве задержанного, а дальше его или освобождают, или предъявляют обвинение и оставляют в тюрьме. Кобец на допросах говорил то же, что и все: беспорядков никаких не устраивал, стекла не бил, а кто бил – не видел. И все это было правдой. Через трое суток его вызвали к следователю и сказали, что его отпускают домой. Мера пресечения – даже не подписка о невыезде, а обязательство о явке. И даже придвинули телефон: «Звоните домой, пусть жена встречает».

Володя, который уже успел подумать о том, что в ближайшие лет десять семью может и не увидеть, был потрясен. На секунду даже подумал, что у тех, кто затеял все это глупейшее в истории независимой Беларуси уголовное дело, наконец-то включились мозги, и все будет постепенно спущено на тормозах. Во всяком случае, освобождение из тюрьмы было верным знаком. Он позвонил Ульяне: «Жди, я скоро буду!»

Вместо этого Володю под конвоем повезли в городскую прокуратуру. Там все тот же гундосый и плюгавый прокурор, что зачитывал мне постановление о заключении под стражу, пробубнил, не отрываясь от бумаг: «Все вы знаете, в штабе работали, значит, все слышали».

Кобец все понял: во-первых, никакие прокуроры тут ничего не решают, а только подают голос или лапу по команде из КГБ, во-вторых, от него потребуют показаний против Андрея Санникова. Первое оказалось верным, второе – не совсем. От Володи не ждали показаний – конечно, если бы согласился, то получил бы какой-нибудь пряник в виде камеры с условиями получше. Но в отношении Володи у КГБ были совершенно другие планы.

Уже раздавленного событиями дня – известием об освобождении, звонком домой, поездкой к прокурору и осознанием, что Ульяна там, дома, сходит с ума, не понимая, почему муж не возвращается, - его бросили в другую, переполненную, камеру, отобрав новый комплект постельных принадлежностей и всучив вместо него рассыпающийся плед, сбитый в комки матрац и грязную подушку. Даже деревянный «шконарь» на полу камеры не помещался, и Кобец спал прямо на бетонном полу. А наутро Володю плотно взяли «в разработку» оперативники.

Ему сразу объявили, что параллельно «в разработке» находятся его жена и все близкие. Рассказывали, что их будущее зависит от его поведения здесь и от готовности сотрудничать. Почти ласково спрашивали: «Как вы думаете, почему все остальные руководители инициативных групп уже на свободе, и только вы здесь?» Намекали: расскажи о том, кто финансировал Санникова, и о планах оппозиционных кандидатов на 19 декабря. Прямо говорили, что ни прокуратура, ни суд ничего не решают, - они лишь оформят должным образом решение, принятое в КГБ. Рассказывали Володе подробности о заседаниях штаба и неформальных встречах во время избирательной кампании, демонстрируя полную осведомленность даже в мелких деталях. К примеру, похохатывали, рассказывая, как все мы собрались за несколько дней до выборов в гостях у Паши Маринича из «Европейской Беларуси», ели плов с пивом и слушали песню группы «Ленинград» «Прощай, пиздобол!» Песенка их особенно развеселила. К слову, именно ее поставил на постоянное воспроизведение Паша Маринич, убегая из дома за несколько минут до того, как появились кагэбэшники. Они, взломав дверь, обнаружили в квартире только орущий из компьютера «Ленинград» с весьма символичным текстом.

Володе живописали его будущее в лагере. По статье «организация массовых беспорядков» можно получить от пяти до пятнадцати лет тюрьмы, и ему угрожали десятью из возможных пятнадцати. И все время подводили к тому, что выход есть: нужно только подписать одну бумагу – и можно идти домой. Объясняли, что это единственный выход, иначе – лагерь, и надолго. После всех моральных и физических издевательств Володя согласился написать расписку «о добровольном согласии на оказание содействия органам государственной безопасности Республики Беларусь в осуществлении ими их конституционных обязанностей». И после этого его освободили.

Впрочем, освободили – это мягко сказано. Вышвырнули из тюрьмы без денег, документов и телефона, зато снабдили сим-картой, приказав немедленно ее подключить и двадцать четыре часа в сутки быть на связи.

Домой Володя, конечно, добрался, но потом две недели ходил к психологу – специалисту по психологии катастроф. Сознание бывшего госслужащего отказывалось принимать возможность таких издевательств в государственном учреждении.Кроме психолога, Кобец сразу пришел в правозащитный центр «Вясна». Глава «Вясны» Алесь Беляцкий, к слову, был арестован после всех наших судов, 5 августа 2011 года, и приговорен к четырем с половиной годам усиленного режима. Но тогда, в конце января, именно Беляцкий и его коллега Валентин Стефанович помогали Кобецу справиться с ситуацией. Для начала – хотя бы морально. И искали выход. Но выхода не было.

Когда меня перевели под домашний арест и я смогла общаться с мамой, она мне сказала: «Я видела Володю Кобеца. Он выглядит таким угнетенным – похоже, в СИЗО КГБ с ним что-то сделали». То, что с Володей что-то не в порядке, замечали многие, как выяснилось позже. А с ним было не в порядке все. Уже в июне, когда меня освободили из-под стражи и мы сидели на кухне и пили вино, Володя сказал:

-- Я больше так не могу. Они не оставляют меня в покое.

-- Чего они от тебя хотят? – вопроса, кто такие «они», даже не возникло.

-- Всего! – выдохнул Кобец. – Я или сопьюсь, или уеду.

Потом он рассказал, как пытался разговаривать с кагэбэшниками. Он убеждал их, что их путь – тупиковый, что политзаключенных нужно освобождать. Они, в свою очередь, делали ему «сладкие» предложения - например, участвовать в парламентских выборах. Само собой, обещали полную поддержку. Потом, после заявлений нескольких белорусских оппозиционных структур о намерении участвовать в этих выборах, Володя говорил: «Да, похоже, они решили создать фракцию КГБ». А еще предлагали придумать собственный проект для неправительственных организаций – все равно какой: «Получишь финансирование - и можешь ничего не делать». Володя объяснял, что получать внешнее финансирование вроде как незаконно, но его убеждали: у нас богатый опыт подобной работы, есть готовые схемы.

1 апреля, в тот самый день, когда из-под подписки о невыезде сбежала Наташа Радина, Володины кураторы потребовали, чтобы он никуда не выходил из дома, вышел в «Скайп» и не отходил от компьютера – проверяли каждые полчаса. Кобец до сих пор убежден, что они опасались массового побега. Требовали звонить всем знакомым и спрашивать, где Радина. А Володя был счастлив, что ей удалось бежать от КГБ, да еще и так символично – в день дурака.

Кагэбэшники любили хамски демонстрировать, что они следят за всеми и прослушивают все телефоны. Однажды его спросили: «А вот Халип разговаривала по телефону с послом Словакии, они договаривались о встрече. Расскажи, о чем шла речь на той встрече?» Володя говорил, что понятия не имеет, хотя знал все.

А летом «кураторы» предложили ему написать статью для газеты «Народная воля» - о необходимости диалога Запада с Лукашенко. И Володя выполнил задание. Он написал. Статья называлась «Диалог с прорвой». Там был такой текст: «После событий 19 декабря, судов и жестких приговоров на месте потенциального партнера по диалогу образовалась пропасть. А диалог действительно был возможен. Только вестись он мог не об условиях, обеспечивающих продление срока для нынешней власти, а о проведении новых — честных и свободных — выборов и о судьбе тех представителей номенклатуры, которые не запятнали себя репрессиями политических оппонентов. Все они при определенных переговорами условиях могли бы избежать преследования. Судьбы же тех, кто совершал злодеяния, решил бы суд».

Статья еще не вышла, когда «кураторы» завопили: ты чё, в натуре, не въезжаешь, с кем связался? Володя понял, что пора бежать. Паспорт ему незадолго до того вернули. Правда, полгода он жил без паспорта, и документ соизволили возвратить владельцу только на следующий день после того, как закончился срок действия шенгенской визы. Смешные, ей-богу. Виза – дело наживное.

Володя тайно сбежал в начале августа. А в сентябре рассказал на сайте той же «Хартии’97» , что был завербован. У него не было выбора, сотрудничать ли с КГБ. Он не собирался этого делать, но подписал согласие, чтобы вырваться из ада. И выбор у него был другой: спиться или тайно уехать. Кобец предпочел уехать. И сейчас Володя может наконец спокойно говорить о том, что происходило с ним в тюрьме КГБ. Ему больше не нужен психолог.

Крутой маршрут

Как убегала Наташа Радина

Володя сбежал в начале августа. Именно тогда наконец после своего бегства объявилась и Наташа Радина, редактор сайта «Хартии’97». С 1 апреля, когда она исчезла по дороге на допрос, все гадали: и как это она без паспорта просочилась куда-то? На 1 апреля был назначен ее допрос. После освобождения из тюрьмы под подписку о невыезде ей было велено сидеть по месту прописки в маленьком городке Кобрине. Там, в ссылке, она должна была находиться безвылазно, исключая вызовы на допросы или в суд. Два месяца ее никуда не вызывали, и только на 1 апреля вызвали в КГБ. Накануне вечером она выехала поездом в Минск, но на следующий день в КГБ не появилась. Белорусские интернет-сайты запестрели заголовками «Радина исчезла». Вечером того же дня все журналистов, которые давали информацию с такими заголовками, потащили в КГБ на допросы на тему «что вы знаете о Радиной?». Но она как сквозь землю провалилась. И только 8 августа на сайте «Хартии’97» появился ее текст под заголовком «Крутой маршрут», где Наташа описывала то, что с ней происходило:

«После вынужденного побега из Беларуси мой путь в Европу длился ровно 4 месяца.

Эти месяцы казались мне бесконечными, потому что нет ничего утомительнее ожидания, к тому же в условиях изоляции. Сразу приношу извинения за информацию, которая появилась в первые дни после моего исчезновения, - о том, что я нахожусь в лагере для беженцев в одной из стран Евросоюза. Конечно, ни в каком лагере я не могла быть так долго, тем более не называя страну своего пребывания.

Такой длительный путь объясняется просто – после полутора месяцев в тюрьме КГБ мне не вернули паспорт. Хотя это совершенно незаконно – при освобождении под подписку о невыезде до суда обвиняемому обязаны вернуть его документы. Но белорусский КГБ, как известно, всегда плевал на законность.

Накануне моего вызова на допрос в Минск мне очень четко дали понять, что сайт charter97.org решено заткнуть раз и навсегда. После освобождения из СИЗО КГБ мне постоянно угрожали возвращением в камеру «американки», поскольку было очевидно, что арест и последующее давление не оказало на меня должного эффекта, и сайт продолжал оставаться независимым. Моя «вина» к тому же усугублялась принадлежностью к команде кандидата в президенты Андрея Санникова. А с людьми, которые работали с этим кандидатом в президенты, как известно, режим Лукашенко расправился самым жестоким образом.

Собственно, сама тюрьма меня не очень-то и пугала. Страшнее было другое – совершенно ясно, что в Беларуси мне не дадут работать никоим образом. Это стало понятно еще в марте 2010 года, после разгрома офиса сайта и первого уголовного дела. Потом последовало второе, третье и, наконец, четвертое – за события 19 декабря 2010 года. Помню, как полковник КГБ грозил мне 5 годами тюрьмы только за публикацию призывов кандидатов в президенты мирно протестовать на площади против фальсификации итогов выборов. Отягчающим обстоятельством была, как он выразился, моя «отмороженность» - не хотела сотрудничать с так называемым следствием, проще говоря, «стучать» и писать прошения Лукашенко.

То, что они не оставят меня в покое, стало ясно и после выхода из тюрьмы, в ссылке в Кобрине. После каждой критической статьи в дом моих родителей приезжала милицейская машина и везла в местное отделение КГБ, где мне грозили немедленным возвращением на тюремные нары.

Так что, когда мне позвонил следователь и приказал явиться на допрос в Минск, думала я ровно полторы минуты. Это был шанс покинуть территорию Кобрина. Уведомив участкового милиционера, что я уезжаю на допрос в столицу, вечером 30 марта я села на поезд Брест-Минск. В час ночи я сошла на станции «Лунинец», где у поезда самое длительное время стоянки и пассажиры обычно выходят в буфет. На вокзале меня встретили друзья, и я уехала на машине в Москву. 1 апреля я уже была за пределами Беларуси и очень рада, что смогла таким образом поздравить белорусских чекистов с их профессиональным праздником.

Естественно, открыто объявиться в России я не могла. Белорусские власти тут же потребовали бы моей выдачи. Возможен был и другой, более неприятный вариант. Давно известно, как белорусские спецслужбы негласно работают на территории РФ. Отсутствие границ позволяет им похищать людей на улицах Москвы, оформляя задержание уже на территории Беларуси. Так, по информации правозащитников, произошло весной этого года с анархистом Игорем Олиневичем, которого позже приговорили к 8 годам лишения свободы.

В Москве сразу возникла проблема получения документов, поскольку я не могла легально покинуть территорию России.

Я обратилась за помощью в Управление верховного комиссариата ООН по делам беженцев в РФ. Прошла все необходимые формальные процедуры, и, поскольку мое дело было хорошо документировано, вопрос о моем переселении в третье государство был рассмотрен в приоритетном порядке. Хотя эти месяцы были для меня одними из самых трудных в жизни, грех жаловаться. Обычно такая процедура длится до двух лет.

О моем пребывании в России знали отдельные правозащитники и политики, которые оказывали мне всевозможную поддержку. Человеком, который мне больше всего помог непосредственно в Москве, была член Совета по правам человека при президенте РФ, председатель Комитета «Гражданское содействие» Светлана Ганнушкина. Возглавляемая Светланой Алексеевной организация, на мой взгляд, сегодня является наиболее эффективной правозащитной структурой России. Она реально спасает людей. Это я видела, когда заходила в маленькой подвальчик на Долгоруковской, где располагается «Гражданское содействие». Огромное число беженцев из Афганистана, Таджикистана, Узбекистана и других неблагополучных стран идут за помощью именно туда. И хотя их в сотни раз больше, чем сотрудников этой правозащитной организации, каждому оказывается поддержка.

Я также благодарна за поддержку организации «Freedom House» и ее руководителю Дэвиду Креймеру, главному редактору российской «Новой газеты» Дмитрию Муратову, бывшему министру иностранных дел Словакии Павлу Демешу, сотруднику Немецкого фонда Маршалла Йоргу Форбригу, организации «Международная амнистия» и члену ее международного секретариата Фредерике Бир, депутату Европарламента Марилуизе Бек, Комитету защиты журналистов и координатору Европейской и Центрально-Азиатской программы Нине Огняновой и многим другим людям, фамилии которых я не могу назвать. Весь этот механизм помощи запустили мои друзья Наталья Коляда, Ирина Богданова, Николай Халезин, Ирина Красовская, Павел Селин, Федор Павлюченко и Павел Маринич.

Еще я благодарна российским властям за то, что, несмотря на «союзные» договоренности и сотрудничество спецслужб обеих стран, они меня не выдали Беларуси.

И очень признательна читателям сайта, которые оставались с нами все это тяжелое время. В условиях изоляции меня очень сильно поддерживали ваши комментарии.

Все эти 4 месяца я жила в квартире своих московских друзей, продолжала работать редактором сайта charter97.org и старалась не появляться в публичных местах.

После признания беженцем по линии ООН первым государством, которое оказало мне международную поддержку, стали Нидерланды. 28 июля, после оформления проездных документов, я вылетела из Москвы в Амстердам. Я очень благодарна Нидерландам за свое спасение, но через три дня я уехала в Литву. После президентских выборов сайт charter97.org был зарегистрирован в этой стране, здесь находится мой коллектив, и полноценно выполнять свои функции редактора я могу сегодня только в Вильнюсе. 4 августа я попросила политического убежища в Литве.

За все эти месяцы я на своей шкуре испытала, что такое быть беженцем. И могу прямо сказать – завидовать нечему. Я никогда бы не уехала из Беларуси, если бы, как пел Высоцкий, не «обложили» со всех сторон. Поэтому пришлось отвечать, как я считаю нужным. Играть по правилам, которые сегодня установил в Беларуси КГБ, я не собираюсь. Затравленно мчаться на выстрел не в моем характере, и потому «попробовала через запрет».

Уверена, что на родину я вернусь очень скоро, и мой белорусский паспорт мне вернут новые демократические власти страны».

Когда Наташа сбежала, после допросов журналистов кагэбэшники рванули в Кобрин с обыском. Забрали все, что не успели при первом обыске, в том числе письмо Гавела – но не обращение к участниками Площади, которое было с Наташей в тюрьме и едва не стало причиной отмены ее освобождения, а совсем другое: написанное Вацлавом Гавелом политзаключенной Наталье Радиной письмо со словами поддержки. А потом еще приходили убеждать ее родителей: «Когда она вам позвонит – убедите ее вернуться. Скажите, что мы не будем ее сажать, - дадим условно». Наташа не вернулась, и уже после того как стало известно, где она и что с ней, в почтовый ящик в Кобрине аккуратно опустили официальное письмо из КГБ о том, что «уголовное преследование Радиной Н.В. прекращено за отсутствием состава преступления». Она все равно не может приехать – работать редактором оппозиционного сайта в Беларуси до 19 декабря было очень трудно, а после 19 декабря – просто невозможно. Наташа очень хочет вернуться. Но сейчас она – одна из немногих, кто может помочь белорусам реализовать гарантированное законом право на получение информации. И если Лукашенко запрещает гражданам страны получать информацию – ее все равно предоставит им Радина.

По прозвищу «Гаврила»

При каких обстоятельствах декабристов выпускали из тюрьмы

Но, конечно, самым громким и самым первым стал побег кандидата в президенты Алеся Михалевича. Он вышел под подписку о невыезде 19 февраля, через два месяца после ареста. Мои родители, приходя ко мне, рассказывали: комментирует сухо, практически ничего интересного и важного не рассказал, но его, конечно, можно понять, у него ведь подписка о неразглашении тайны следствия. Но оказалось, что у Алеся была совсем другая подписка: о сотрудничестве с КГБ. Именно после двухмесячной вербовки и согласия работать на них он вышел под подписку о невыезде. Об этом все узнали 28 февраля, когда Михалевич неожиданно провел пресс-конференцию, которая не анонсировалась. На «прессухе» присутствовали лишь несколько журналистов, приглашенных персонально, на условиях секретности. Вот что он рассказал:

-- Несмотря на то, что я, Алесь Михалевич, экс-кандидат в президенты Республики Беларусь, связан подпиской о неразглашении тайны следствия, я считаю, что должен рассказать о том, что происходит с узниками в СИЗО КГБ. Главная «тайна следствия» - это методы, применяемые для того, чтобы заставить людей подписать требуемые показания и декларации. Я считаю, что противозаконные действия, которые нарушают не только белорусское законодательство, но и международные соглашения, такие как Международная конвенция против пыток, нельзя прикрывать «тайной следствия».

Как вам известно, я был одним из семи кандидатов, задержанных спецслужбами после событий 19 декабря, и одним из нескольких десятков демократических активистов, которые попали под содержание под стражей в СИЗО КГБ.

Я отказался зачитать для ТВ заявление осуждения других кандидатов; вызовы к сотрудникам КГБ начались с первых часов задержания, велись без адвоката, протокола, с нарушением всех процессуальных норм. Приблизительно с 26 декабря, по отношению ко мне начали применяться действия, которые являются пыткой.

При выходе из СИЗО КГБ у меня конфисковали дневник, который я там вел ежедневно, но то, что произошло, невозможно стереть из памяти. Отдельные факты перечислены в документе ниже.

По отрывкам фраз, услышанных из-за двери, я понял, что подобные действия проделывают и с другими активистами, которые отказываются давать требуемые от них показания. Адвокатов не допускают, чтобы заключенные не могли сообщить о фактах пыток. Я беспокоюсь о судьбе всех заключенных, особенно тех, кто не имел встреч с адвокатами с конца прошлого года. Я понимал, что то, что с нами делают, направлено на ломку оппозиционных лидеров. Для меня выбор был между двумя вариантами: либо остаться под стражей до суда, либо сделать вид, что я согласен выполнять требования сотрудников КГБ.

Условием моего освобождения стало подписание договора о сотрудничестве. Я сознательно пошел на этот шаг, и это было продиктовано не давлением и пыткой, но желанием донести информацию о том, что происходит с заключенными.

Я открыто заявляю, что никогда не был и не буду агентом Комитета государственной безопасности! Своим публичным заявлением я снимаю с себя обязательство, которое было указано в бумаге.

Я понимаю, что уже к концу этого дня я могу попасть обратно в СИЗО, и что отношение ко мне на этот раз будет непомерно более жестким, но я хочу сделать все возможное, чтобы спасти тех, кто еще остается за решеткой, чтобы облегчить судьбу этих людей, чтобы остановить пытки. Я хочу, чтобы у них была возможность выйти на свободу несломленными, не став на путь сотрудничества, а прежде всего просто живыми.

В своем выступлении я специально не раскрывал имен сотрудников и других обстоятельств следствия, но все незаконные действия в отношении меня, вместе с указанием конкретных фактов, я изложил в заявлении, которое направляю в Прокуратуру, а также в форме, которая будет направлена спецдокладчику ООН по проблеме пыток.

Считаю, что прокуратура должна провести проверку и прекратить зверства.

Вместе с тем, я сделал подробное описание всего, что со мной происходило, и направил на хранение в надежное место. Эти свидетельства будут опубликованы, в случае если меня снова задержат и поместят под стражу.

Я сделаю все возможное, чтобы исчез концлагерь в центре Минска.

Способы издевательств, озвученные Михалевичем

СИЗО КГБ, «американка”

1.10 января “охранники охранников” – люди в черных масках без опознавательных знаков – выволокли меня из камеры, силой завернули руки назад, надели наручники и подняли руки за наручники так, чтобы опустить лицом до бетонного пола. Спустили по винтовой лестнице в подвальное помещение. Сказали, выворачивая мои руки за спиной максимально высоко вверх, пока не начали хрустеть суставы, что я должен выполнять всё, что от меня требуют. Держали руки в таком положении долго и поднимали выше и выше, пока не сказал, что буду выполнять все требования. Сотрудников изолятора при этом не было даже в коридорах.

2.Систематически – по 5-6 раз в сутки – выводили “на обыск” – на личный досмотр. Во время этого ставили голыми на “растяжку”, подсекая ноги, вынуждая их расставить почти до полного шпагата. Когда подсекали ноги, чувствовалось, как рвутся связки, по завершении этой процедуры было трудно ходить. Ставили голым на расстоянии около метра от стены, принуждая опираться руками о стену, в помещении, где температура воздухе не превышала 10 градусов. Держали так по 40 минут, пока не отекали руки. Несколько раз требовали, чтобы при этом клал руки на стену ладонями вверх и стоял именно так.

3.Во время так называемого личного досмотра всех выгоняли в холодное помещение раздетыми догола и принуждали выполнять резкие приседания по несколько десятков раз подряд. Заключенным с более слабым здоровьем во время этого становилось плохо, однако людей в масках это не останавливало.

4.На ночь не выключали лампы дневного света, требовали ложиться лицом под лампу, запрещали накрывать лицо платком, “чтоб вдеть лицо”. В результате начало ухудшаться зрение. Приказывали спать, повернувшись лицов к “глазку” в дверях, за этим беспрерывно следили – если поворачивался во сне, заходили и будили, принуждая лечь, как приказано. Фактически это выливалось в пытку отсутствием сна.

5.Красили пол в камере краской на ацетоне и требовали находиться в фактически непроветриваемом помещении до полного высыхания краски. Такое воздействие длилось более 40 часов подряд.

6.В самих камерах температура воздуха не превышала 10 градусов, отопления практически не было. На стене была черная плесень, которая разрасталась, когда закрывали форточку.

Сообщили, что наша камера может посещать доктора только по четвергам (вместо прописанной в правилах возможности обратиться к врачу по требованию). Во время измерения давления врач запрещал заключенному смотреть на аппарат, чтобы тот, кому измеряют давление, не видел показаний. Врач записывал историю болезни в журнал, закрывая его бумажкой. На прогулку в мороз выгоняли всех, даже тех, кто был записан к врачу, не говоря уже о тех, у кого не было теплых вещей.

Адвокатов не пускали, хотя свободные помещения были всегда – мы видели пустые кабинеты по дороге на собственные допросы. (Никто из нас не получил возможности встретиться с адвокатом наедине. Это было сделано намеренно, чтобы лишить заключенных возможности рассказать о пытках).

Из камер забрали "Правила внутреннего распорядка", так как администрация нарушала этот документ в десятках пунктов. “Люди в масках” предупредили, что в случае жалоб снова “подвесят за наручники”.

В период активного давления меня выводили на так называемый обыск по 8 раз в день.

Гражданин Афганистана, находившийся в одной камере со мной и имевший опыт нахождения в плену у талибов, сказал, что там – у талибов – нет такой “модернизации” (показывая на постель и нары), однако с людьми там обращаются непомерно лучше.

СИЗО МВД, “Володарка”, куда меня перебросили, чтобы испугать(так сказали охранники в масках в “американке”).

В прокуренной камере на 8 спальных мест содержалось 15 человек. Если смена спать выпадала днем, то приходилось выбирать между сном и прогулкой. Во время обыска на час всех 15 человек выводили в карцер площадью 5 кв.м., где некоторые теряли сознание. С моим появлением такие обыски стали проводить каждый день, чтобы настроить камеру против меня».

Назад в СИЗО после пресс-конференции Михалевич не попал. Само собой, к вечеру появилось «опровержение» КГБ – дескать, мы его не вербовали, больно надо, - и текст письма Михалевича Лукашенко, в котором Алесь просил о справедливости. На следующий день Михалевич получил повестку на допрос в КГБ. Однако допроса не было – следователь проводил подследственного в другой кабинет, где сидел неприметный человечек, который показал Алесю видеозапись его чаепития в следственном кабинете. Там Михалевич пил чай и рассуждал о том, как хорошо кормят в тюрьме КГБ, а также заверял таинственного оперативника в том, что мечтает пригласить его в кальянную и вообще может многим помочь конторе. Слабая и глупая попытка мести – Михалевич опередил всех, рассказав о своем согласии сотрудничать. А уж чаепития – наверное, все арестанты «американки» хоть раз да были напоены чаем или кофе: для создания атмосферы непринужденной беседы, во время которой можно случайно многое выболтать.

13 марта Алесь Михалевич исчез. А в ночь на 14 марта в его блоге появилась запись: «Меня вызывают для проведения следственных действий в КГБ. Я имею основания считать, что из здания КГБ уже не выйду. Поэтому меня в КГБ не будет. Сейчас я нахожусь в надежном месте, не в зоне досягаемости белорусского КГБ. Собираюсь продолжать работу над прекращением пыток и освобождением всех, кто незаконно содержится по политических мотивам в тюрьмах».

Уже через день стало известно: Михалевич – в Праге, получил политическое убежище, вылетел в Прагу из Киева. Позже оказалось, что на всякий случай к возможному бегству он подготовился заранее, еще до начала президентской кампании. Еще летом 2010 года он заявил в районную милицию об утере паспорта – при том, что паспорт просто спрятал в надежное место. Заплатил штраф – и получил новый. Конечно, в белорусской базе данных прежний паспорт был уже недействителен. А вот на российско-украинской границе, которую он пересекал ночью, - пригодился.

Кагэбэшники не были особенно обеспокоены возможностью побега Михалевича – его паспорт (новый) был изъят и хранился в КГБ. Но Алесь спокойно воспользовался старым паспортом и через Россию, с которой у Беларуси нет границы, выехал в Украину. Дальше было дело техники – найти страну, которая его примет. Чехия согласилась сразу же, и статус беженца Михалевич получил очень быстро, избежав необходимости несколько месяцев сидеть в лагере беженцев и доказывать миграционным службам, что его преследуют на родине. В аэропорту Праги его встречал министр иностранных дел Чехии Карел Шварценберг. Так что объявление в розыск, как и демонстрация ролика-нарезки по белорусскому телевидению было для Михалевича разве что солью, насыпанной на хвост.

6 сентября 2011 года Алесь Михалевич раскрыл подробности его вербовки, опубликовав их в интернет-газете «Белорусские новости»: «Когда записывалось видео, опубликованное КГБ, естественно, я находится в очень серьезном психологическом состоянии. Перед этим мне просто выламывали руки с требованием, чтобы я начал встречаться с этими людьми, потому что изначально я не хотел и не собирался встречаться или разговаривать c ними.

Я догадывался, что, скорее всего, ведётся звукозапись этих бесед. Но не знал, что ведётся видеозапись. Естественно, меня никто об этом не предупредил, но сейчас это не имеет никакого значения.

У меня было много встреч с человеком, которого вы видите боком на кадре. По моему мнению, это руководитель белорусской контрразведки. Во время этих встреч задавалось очень много вопросов, самые неприятные и компрометирующие из которых вы уже услышали в ролике КГБ. Другие вопросы были, в основном, про иностранцев – тех, которые работают в Беларуси.

Из неозвученных вопросов было несколько, публикация которых мне была бы неприятна, и о которых я хочу рассказать сам. Например, этот человек задал мне вопрос: «Кто мог финансировать кампанию Ярослава Романчука?». Я отказался отвечать на этот вопрос, на что мне было сказано, что этим интересуется лично руководитель КГБ. Тогда я ответил, что знаю несколько фондов, которые поддерживают либеральные идеи, и возможно, именно они могли поддержать кампанию Ярослава Романчука.

Еще несколько вопросов и разговоров касались Николая Статкевича, Андрея Санникова и других кандидатов. Я честно ответил, что не хочу и не хотел до выборов иметь ничего общего с этими людьми, потому что не был согласен с их стилем ведения избирательной кампании.

Тем не менее, я хочу, чтобы и Санников, и Статкевич, и другие кандидаты знали, что я с глубоким уважением отношусь к ним, а также к каждому кандидату в президенты, и считаю, что каждый из этих людей, которые организовывали события на площади – другими словами, каждый, кто организовывал мирные демонстрации протеста, — имел на это конституционное право. Это то, что записано в моих официальных протоколах допросов КГБ: это наше конституционное право - протестовать, выходить на площадь и высказывать протест мирными методами.

Я уверен, что никого не оговорил. Мои показания не были представлены ни на одном судебном процессе, потому что в показаниях, которые из меня выколачивали, я не обвинил и не оговорил ни одного человека, ни про кого не сказал ничего плохого.

Вы видели, что во время заснятых разговоров я был в разных свитерах, снят с разных ракурсов. Этих разговоров было очень много. У меня интересовались сотрудниками иностранных посольств, в частности, польского, немецкого и литовского. Меня спрашивали про тех людей, которых я знаю, и изъяли более 40 визитных карточек иностранцев. У меня спрашивали, где и при каких обстоятельствах я с ними познакомился. Ни про одного из них я не сказал ничего плохого.

Во время допросов на детекторе лжи у меня спрашивали о том, может ли конкретный служащий посольства являться сотрудником иностранной разведки. Про всех из них я сказал, что потенциально они могут являться сотрудниками, и что я не могу этого исключать. Ни про одного человека я не знаю точно, что он является сотрудником спецслужб, поскольку такой информации у меня не было.

Я уверен, что в результате допроса на детекторе лжи у сотрудников КГБ сформировалось мнение обо мне, как о человеке честном, который не является агентом иностранной разведки и на которого внешнее финансирование не оказывало воздействия; что в процессе предвыборной кампании я принимал решения исключительно исходя из их целесообразности, а также из своего видения того, что необходимо для Республики Беларусь.

Несмотря на вышесказанное, мне было поставлено условие прямым текстом. Мне было предложено, что я могу быть освобожден только исключительно в случае, если я стану тайным агентом.

Меня часто спрашивают про то, что было в той бумаге, которую я подписал. Текст этой бумаги был приблизительно следующим:

«Я, Михалевич Алексей Анатольевич, признаю, что меня иностранные граждане использовали «в темную» для совершения антигосударственных дел против Республики Беларусь и высказываю добровольное желание содействовать органам контрразведки Комитета Государственной Безопасности Республики Беларусь, принимая оперативный псевдоним «Гаврила».

Мне это дали в виде половины страницы рукописного текста. Я переписал это своей рукой. Текст был составлен в единственном экземпляре. Естественно, никаких копий этого текста мне никто не оставлял. Журналисты писали, что я порвал текст договора. Никакого текста я не рвал – я разорвал сам договор, его действие. Этот текст был получен под физическим воздействием, под воздействием издевательств, пыток, которые относительно меня проводились.

Что касается моего письма президенту, это письмо появилось 10 января, спустя двадцать дней после моего задержания. Оно появилось в последний день моего нахождения в тюрьме на улице Володарского (СИЗО №1 МВД). И кроме содержимого, которое было опубликовано прокуратурой, там содержался еще один абзац, который, на мой взгляд, должен был компрометировать меня ещё больше. Но органы государственной безопасности решили этот абзац изъять из текста. Сейчас мы постараемся проанализировать, почему. Там был приблизительно такой текст:

«Я решил выдвигаться в кандидаты не для того, чтобы стать президентом, а для того, чтобы показать вам и белорусскому обществу те проблемы, которые многие нижестоящие руководители от Вас скрывают».

Этот абзац должен был меня компрометировать еще больше, чем то, что в итоге было обнародовано КГБ. Но его решили спрятать – почему? Вероятно, потому, что эти люди восприняли этот абзац на свой счет и, возможно, потому, что они также скрывают определенные вещи от президента Лукашенко.

У меня где-то сохранилась копия моего текста президенту. При возможности, я опубликую полный и точный текст этого письма. Абсурдно, что меня пытаются компрометировать фактом того, что я написал заявление на имя президента, в котором, кстати, не было просьбы о помиловании. Я просил президента, как гаранта конституции, взять под личный контроль моё дело.

Тем более, попытки компрометации ироничны в виду того, что во время избирательной кампании меня многие называли кандидатом власти, обвиняли в том, что я хвалю власть, говорю о Лукашенко позитивно, что он сделал много всего хорошего.

Я считаю, что сделал ошибку, не опубликовав это письмо в прессе сразу после своего заявления, а также что не рассказал про допросы в КГБ. Конечно, я сказал отдельные вещи, но не рассказал про вопросы и формулировки, опубликованные КГБ в том видео, которое было показано по белорусскому телевидению.

Я обращаюсь к другим людям, которые находятся в похожей с моей ситуации: давайте не бояться открыто заявлять, открыто говорить про все подробности. Потому что единственное, чего боится сегодняшняя белорусская власть, единственное, чего боится КГБ, — это публичности, открытости, того, что мы не собираемся играть по их правилам, того, что мы можем и готовы заявлять про всё то, что было, и мы этого не боимся; мы готовы про это говорить, и уверен, что если будем об этом говорить открыто — никто не сможет против нас использовать такие факты».

Кстати, в Беларуси после этого действительно пошла волна признаний – главным образом молодежных активистов – в том, что они были завербованы КГБ. А некоторые из них даже ухитрились тайно сфотографировать собственных кураторов и обнародовать эти фотографии. Так что страна потихоньку узнает своих героев. Может, хотя бы это заставит их сбавить обороты? Ведь теперь, обрабатывая очередную жертву, каждый из них вспоминает распространенные всеми независимыми сайтами фотографии мордоворота по имени «куратор Дима», который вербовал студента журфака Максима Чернявского. На фотографиях, сделанных Максимом, оказался запечатлен настолько карикатурный персонаж, что любой маленький мальчик, верящий мифам о всемогуществе КГБ, после публикации этих снимков поймет: сегодняшний КГБ – это скопище дегенератов, дебилов, кретинов и лохов. И противостоять им совсем не страшно.

Что до Алеся Михалевича, то он живет в Праге. Был награжден канадской премией Джона Хамфри. КГБ напомнил о себе единственный раз – 12 декабря 2011 года, почти год спустя после ареста, Михалевича арестовали в аэропорту Варшавы на основании белорусского запроса. Но сразу после ареста в аэропорт приехал заместитель министра иностранных дел Польши Кшиштоф Становский и коротко поговорил с полицейской комендатурой. Михалевича сразу же освободили, и МИД Польши за свой счет купил ему билет в Лондон, куда он и направлялся. Привет вам, кураторы, с берегов Темзы и Влтавы!

Арсенал Эдмундыча

Как выбивают показания в СИЗО КГБ

Володя Кобец, начальник штаба моего мужа, сидел в восемнадцатой камере – по его словам, самой депрессивной, - со своим почти однофамильцем Павлом Кобецким, заместителем начальника Партизанской налоговой инспекции Минска. Володя рассказывал, что Кобецкой почти ни с кем не разговаривал, сидел все время на верхних нарах с Библией, а Новому году писал стихи. Собственно, ничего удивительного, так ведут себя многие заключенные. Правда, далеко не всем с невообразимой скоростью приносят прямо в камеру бумаги об увольнении с работы. Даже белорусские государственные структуры не всегда торопятся увольнять человека, если он всего лишь арестован – как знать, а вдруг завтра освободят, дело прекратят или суд оправдает? Но в случае с Кобецким все было быстро – правда, он успел написать заявление об увольнении по собственному желанию.

А в моей камере, как оказалось, сидела налоговая инспекторша Надя, из которой и выбивали показания против Кобецкого. Как это происходило с Надей, мне рассказали сокамерницы.

Ее задержали на трое суток, вызвав на допрос как свидетеля. Собственно, если бы она дала нужные показания, свидетелем бы из КГБ и вышла через несколько часов. Но Надя отказалась давать показания под диктовку следователя, да еще и заявила, что дело нагло фабрикуется, и оговаривать своего начальника она не будет.

Наде сказали: «Ты, детка, нас не интересуешь. Но если не будешь сотрудничать со следствием и говорить то, что нам нужно, - сядешь вместе со своим боссом. У тебя трое суток на размышления. Через трое суток будет избрана мера пресечения».

Двадцатичетырехлетнюю Надю привели в камеру. Трое суток девушка держалась: говорила, что все равно не даст показаний, которые от нее требуют, потому что они ложные, и ничего подобного не было. А потом, как раз по истечении трех суток с момента задержания, Надю вызвали на допрос. Через несколько часов она вернулась совершенно подавленная и начала собирать вещи.

-- Я себе этого никогда не прощу, - говорила он сокамерницам. – Я предала и оговорила порядочного человека.

-- Не пожирай себя, - успокаивали ее Лена и Света. – Никто тебя не осудит: все прекрасно понимают, какими методами в этом заведении добывают показания. Им твою жизнь разрушить – то же самое, что мороженое съесть. Ты себя спасала, так что иди домой и забудь обо всем, как о страшном сне. Да это и был сон.

Прошло время, вместо налоговички Нади в десятой камере поселились мы с Настей Положанкой. Историю о ней слышали. Все еще смеялись: Партизанская налоговая инспекция – это как раз моя, по месту жительства. И как-то я спросила сокамерниц, что делать с годовой декларацией, если мы сидим. Они говорили: вот в тюрьме пусть тебя вопрос декларации не волнует. А потом вспомнили: слушай, да жаль, что ты с Надей разминулась! Отчиталась бы родной инспекции прямо тут, в камере.

А с Надей я разминулась и второй раз. Когда меня перевели под домашний арест, а Лену – в другую камеру, и Настя осталась со Светой вдвоем, ее вызвал начальник СИЗО Юмбрик.

-- Настя, у вас сегодня вечером в камере пополнение будет. Вот только ваша будущая соседка еще об этом не знает, - довольно гоготнул Юмбрик. – У нее еще вроде свидание сегодня. Может, оттуда и привезут? Так вот, вы там о ней позаботьтесь, она барышня нервная, здесь уже побывавшая, и как бы чего с собой не сделала.

Когда Настя вернулась в камеру и рассказала Свете, что вечером в камере ожидается новенькая, которая здесь уже была и вообще может что-нибудь с собой сделать, Света задумалась и сказала: «Кажется, я догадываюсь, кто это может быть…»

Вечером привели Надю. Она вошла в камеру устало и буднично, как если бы вернулась из командировки.

-- Здравствуй, Света! А где Лена?

Оказалось, что для обвинения не хватало показаний. Надю вызвали – снова, естественно, свидетелем – и попросили: нужно к показаниям кое-что добавить. А налоговая инспекторша неожиданно не только отказалась писать под диктовку, но и отказалась от предыдущих показаний. Заявила, что они были даны под давлением и угрозами, потребовала внести заявление в протокол. Кагэбэшники так обалдели от неожиданного сюжетного поворота, что сначала даже позволили ей уйти. И лишь потом решили снова посадить, чтобы все-таки добиться послушания и нужных показаний. Так что в день ареста Надя еще действительно собиралась на свидание, а в тюрьме уже предупреждали обитательниц десятой камеры, чтобы ждали соседку.

Во второй раз трех суток оказалось недостаточно. Наде избрали меру пресечения, и когда Настю освобождали под подписку о невыезде, Надя все еще сидела. Я пока не знаю, что было потом. Потому что, как ни странно, дело Кобецкого окутано слишком большой тайной. В Беларуси коррупционные процессы обычно транслируются едва ли не в прямом эфире: режим любит разоблачать тех, кто по каким-то причинам выпал из обоймы таких же, но надежных. А тут – тишина. И, кстати, фотография Кобецкого в хоккейной форме с номером 88 до сих пор висит на сайте так называемого «президентского хоккейного клуба». Там он значится защитником любительской команды «Рубеж», а рядом в списке игроков – тоже защитники Виктор Лукашенко и Дмитрий Лукашенко, старшенький и средненький. И вот тут возникает вопрос сразу же: среди ребятишек вроде Вити и Димы такая мелочь, как злоупотребление служебным положением, даже вредной привычкой не считается. Это просто образ жизни. И членов команды «Рубеж» не просто «отмазывают» - они в принципе неприкосновенны. Может, все дело в шайбе? Потому Надя и не понимала, чего от нее хотят, - мыслила исключительно налоговыми, а не хоккейными категориями?

А облисполкомовскую чиновницу Иру, с которой я однажды в перенаселенной камере спала валетом на одной шконке, и вовсе обманули, как первоклассницу с конфеткой. Ее задержали 22 июля 2010 года. Якобы поймали на взятке – пребывание в СИЗО КГБ и полученные там знания о том, как добиваются нужных показаний, привели к сомнению в том, что следственном управлении этой конторы вообще существуют «чистые» обвинения, - и сказали: нас твои мелкие подачки не интересуют, мы ловим крупную рыбу. Нам нужен начальник управления расследования преступлений Департамента финансовых расследований Комитета госконтроля Адамович. Вы, Ирина, с ним общаетесь. Помогите нам его зацепить – и мы про вас забудем.

Уже на суде Ира расскажет, что согласилась на сотрудничество, написала под диктовку явку с повинной: будто бы передала начальнику следственного управления ДФР взятку в размере 30 тысяч долларов. Иру отпустили. Предварительно обвешав «жучками». Еще неделю она ходила на работу, общалась с коллегами и Адамовичем, а еще – с его другом-бизнесменом Вячеславом Тринчиным, который тоже интересовал КГБ. А 3 августа Адамовича арестовали. Ира надеялась, что теперь, когда она выполнила обещанное, ее оставят в покое. Но 22 сентября прошлого года ее арестовали по обвинению в получении той самой взятки, о которой обещали забыть. В результате и Адамович сел на три года – при том, что никакой взятки он от Иры не получал, и состряпать доказательства не смогли даже кагэбэшники. Зато смогли использовать замечательную статью «бездействие должностного лица». И еще – «приготовление к злоупотреблению служебным положением». А Ире дали шесть лет. В суде она рассказала, как ее использовали кагэбэшники. А до суда – написала заявление в генпрокуратуру о незаконных методах ведения следствия с требованием привлечь виновных к уголовной ответственности. Но это не помогло.

И, наконец, самый простой и самый безотказный способ добыть нужные показания. Кандидат в президенты Владимир Некляев сидел в одной камере с коллегой Адамовича. С ним, обвиняемым в получении взятки, вообще не церемонились. Не искали специально чиновницу или подчиненную, чтобы дала нужные показания, не выстраивали никаких многоходовых комбинаций. Его просто однажды вечером увели из камеры в карцер. А может, это называется и не карцером. У нас в камере говорили “сапог”: подвальное помещение без окон, обитое дерматином от пола до потолка. Такие комнаты ястречаются в голливудских триллерах. Мне объясняли: захочешь голову разбить, членовредительством испоганить светлые идеалы КГБ - а не сможешь. Будешь биться в дерматиновое мягкое покрытие. Сокамерника Некляева привели именно в этот “сапог”. Потом люди в масках завели туда другого зека и зверски избили его. А офигевшему очевидцу, не понимающему, что это все значит и что сейчас будет с ним, четко сказали: “Завтра то же самое случится с тобой. Но до того тебя еще вызовут на допрос. Так что у тебя есть один-единственный шанс”.

Он воспользовался шансом. И его не били.

Эти три эпизода – квинтэссенция работы следственного управления белорусского КГБ. Шантаж, “разводка” и пытки – три метода ведения следствия. Других нет. Просто потому, что другим методам со времен Эдмундыча не обучены. Но это тупик. Потому что даже заплечных дел мастера повышают квалификацию и совершенствуют мастерство – к примеру, от гильотины к расстрелу. И только там, в КГБ, все то же тысячелетье на дворе. И ничего не меняется просто от лени и тупости.

Домой можно попасть и по этапу

Как меня переводили из тюрьмы КГБ в домашнюю тюрьму

Последний день в тюрьме ничем не отличался от предпоследнего. И от всех остальных дней тоже не отличался, кроме разве что первого, когда нужно было встраиваться в новую систему координат и убеждать себя в том, что это всего лишь путешествие. Все остальные дни в СИЗО КГБ были похожи друг на друга, как яйца в корзинке.

Была тихая суббота, мы валялись на шконках и читали дамские романы, время от времени перебрасываясь репликами. Главным развлечением для всей камеры был мой или Настин вызов «на ковер» к начальнику СИЗО Юмбрику. Это означало, что мы принесем в камеру хоть какие-нибудь новости, пусть даже это будет дезой, специально вброшенной. Тем не менее мы всегда обсуждали каждую реплику Юмбрика, и сокамерницы-«экономистки» честно пытались искать в них смысл. Чаще всего не находили.

Кормушка открылась как раз в тот момент, когда мы обсуждали, пришел ли в официальный выходной на работу Юмбрик. А если пришел – вызовет ли он кого-нибудь из нас. Поскольку в обязанности Юмбрика входили беседы с «политическими», вызвал он по какому-то собственному графику. Или в зависимости от сиюминутной необходимости. Сходить к Юмбрику хотелось – именно от него мы два дня назад узнали, что Наташа Радина вышла из тюрьмы под подписку о невыезде, и хотелось подробностей. Словом, когда открылась кормушка, мы решили, что все-таки кто-то из нас пойдет к начальнику СИЗО.

Вместо этого мне было сказано: «С вещами на выход!»

Для любого арестанта реплика «с вещами на выход!» вызывает тревогу. Потому что это может означать все, что угодно: свободу, перевод в другую камеру, этапирование в другую тюрьму. И только свобода приносит облегчение. А если что-то другое?

Поэтому, услышав команду, я вовсе не бросилась собирать вещи, а с деланным спокойствием отправилась курить на ступеньку под окошком – наш «фрацузский балкончик». Зато девчонки все втроем кинулись собирать мои вещи. Стоя на ступеньке, я лишь просила:

-- Продукты не кладите туда! Я их оставляю, - все-таки думалось о свободе.

-- Не говори «оставляю»! – набросилась на меня суеверная Лена. – Говори «дарю»!

-- Хорошо, дарю.

-- А если тебя просто в другую камеру переводят? – задумалась Лена. – Как же ты без продуктов из передачи? Ну ничего, в той камере Нина и Ира, они тебя накормят, если ты действительно переезжаешь туда. Но, судя по тому, что Наташу выпустили, тебя тоже выпускают.

Девчонки в шесть рук собирали мой клетчатый базарно-тюремный «кешер». Это был единственный вид сумок, которые допускались в тюрьму КГБ. Настя рассказывала, что когда после ареста ее ранним утром привезли в тюрьму, в камере она увидела Лену и Свету, уже при полном параде и макияже. Их ухоженный свежий вид на фоне «челночных» сумок заставил ее подумать, что попала в камеру к контрабандисткам. Когда она об этом рассказала, сокамерницы заходились от хохота: «Ага, и нас вместе со всей контрабандой в камеру отправили!»

К тому моменту, когда мой тоже уже почти контрабандистски выглядевший “кешер” был забит вещами и даже застегнут, в тюрьме воцарилась тишина. Прогремела разве что кастрюля со свеклой и селедкой. Сокамерницы настойчиво предлагали присоединиться к их ужину, но я могла думать только о том, что меня ждет. Девочки были уверены, что я выхожу на свободу. И мечтали каждая о своем.

-- Съешь за меня мороженое! – просила Света, к тому времени отсидевшая в СИЗО уже десять месяцев. Она мечтала о мороженом.

-- А за меня выпей виски! – говорила Лена.

-- И позвони моему папе! – напоминала Настя номер его телефона.

Я обещала. За дверью было слышно шуршание пакетов, а потом вдруг раздался голос поэта и кандидата в президенты Владимира Некляева. Он что-то объяснял сокамерникам про тумбочку. Разобрать слова было невозможно. Но мы поняли: его освобождают! Значит, начинается большое освобождение, и мееня уже точно не в другую камеру переводят, а выпускают из тюрьмы. Мы советовались, как лучше добираться домой с тяжелой сумкой. Но поскольку доверия к гэбэшной публике не было, то на всякий случай решили: если меня все-таки освобождают, я должна греметь миской и кружкой. Девочки поймут, что я сдаю посуду. И еще желательно что-нибудь крикнуть на прощание: если это свобода, то орать я могу сколько угодно – все равно я уже не во власти вертухаев и в карцер не попаду. Если же это перевод в другую камеру – тогда буду двигаться максимально тихо, и сокамерницы все поймут.

Когда спустя два часа меня наконец вызвали с вещами, я успела расцеловаться со всеми сокамерницами (мы успели стать подругами) и храбро вышла их камеры. Мне почему-то казалось, что самое страшное уже позади. Я и предположить не могла, что оно только начинается.

Мне действительно велели сдать посуду и матрац с постельным бельем. «Сва-а-а-бода!» - колоти лось в висках. Потом вертухай сказал: «Идем к лестнице, потом спускаемся вниз, только тихо, без митингов». Перед тем как спускаться с лестницы, я громко крикнула, обернувшись к двери родной десятой камеры: «Удачи всем!» Как оказалось позже, девочки мой крик не услышали. Зато муж, сидевший в соседней, одиннадцатой, камере, - услышал.

Внизу, на первом этаже, последовал тотальный шмон. Розовую толстую тетрадь, которую мне передали, люди в масках тут же унесли «на экспертизу». А потом вернулись и сказали: тетрадь вынести не позволят. А там были всего лишь мелкие заметки, зарисовки забавных сцен в тюрьме – никаких тебе секретов – и, конечно же, кулинарные рецепты. Пицца быстрой выпечки, пирожки с разнообразной начинкой, картошка с мясом в духовке, петух в вине. Лишь много позже я поняла, что блюдо «петух в вине» в тюрьме звучит двусмысленно.

Я кинулась спасать свои рецепты: «Послушайте, ну черт с вами, не отдавайте тетрадь, но хоть страницы с рецептами вырвите!» Вертухаи были непреклонны. А потом вдруг вернули всю тетрадь со словами: «Начальник разрешил». Значит, Юмбрик все-таки был на работе в субботний вечер. И зря мы спорили в камере.

После шмона меня завели в другую комнату, где некий молодой человек вручил мне постановление об изменении меры пресечения. Я читала и не верила своим глазам: речь шла не о подписке о невыезде, а о домашнем аресте. Плохо представляя себе, что такое домашний арест, я, не успев дочитать, вспоминала американские фильмы, где это изображалось в виде браслета на ноге и контрольного звонка надзирающего офицера вечером. То, что я читала дальше, вообразить себе было трудно: “запрет на выход из жилища полностью; запрет телефонных переговоров, отправления корреспонденции или использования средств связи; запрет общаться с кем бы то ни было, кроме близких родственников; установление наблюдения за обвиняемой и охрана ее жилища”. Все это делалось, как было написано, с целью изолировать меня от общества как особо опасную преступницу, но с маленьким ребенком в анамнезе.

Я поняла, что меня везут в другую тюрьму, с еще более строгим режимом. В родном СИЗО нам каждый день полагалась прогулка - теперь же свежий воздух исключался из моей жизни. Заключенный под стражу имеет право писать и получать письма в неограниченном количестве (ну и пусть наши письма не отправляли родственникам, а их письма не приносили нам, но формально мы имели на это право) – теперь я не могла писать письма. Что такое “установление наблюдения и охрана жилища”, я вообще не поняла. Молодой гэбист объяснил: это значит, что отныне в моей квартире будут круглосуточно находиться сотрудники.

-- Сотрудники чего? – спросила я.

-- Ну-у… просто сотрудники.

-- Тогда возвращайте меня в камеру! – заорала я. – Еще не хватало, чтобы мой ребенок оказался в запертой квартире с некими “сотрудниками”?!

-- Да наши, наши, сотрудники КГБ, - испугался он. Похоже, сценарий возможного требования “верните меня в тюрьму” ими не рассматривался. – Они все адекватные, вы не беспокойтесь. Кстати, у вас компьютер дома есть?

-- Вы идиот? – не выдержала я. – Откуда я могу знать, что есть и чего нет в моем доме, если вы его трижды обыскивали в мое отсутствие? Допускаю, что даже серебряных ложек там теперь нет.

Юноша набычился, но сдержался: ему по инструкции было положено соблюдать корректность. “Будет произведен осмотр помещения”, - важно произнес он.

Когда меня выводили из тюрьмы, откуда-то появился Юмбрик. Мы попрощались почти по-дружески. Наверное, в тюрьме действительно происходит деформация личности, если начальника СИЗО начинаешь воспринимать как подружку. Затем меня погрузили в микроавтобус, набитый кагэбэшниками. Я пыталась подсчитать их, но путалась, потому что никак не могла понять: зачем одну, пусть даже особо опасную преступницу, сопровождают то ли семь, то ли восемь гэбистов? Они сидели плотно и пытались завести светскую беседу. А двое угрюмо молчали. Именно эти двое должны были, как позже выяснилось, остаться в моей квартире ночью.

Разумеется, когда микроавтобус затормозил перед моим подъездом, мне не позволили оттуда выйти. Половина осталась охранять меня, еще несколько человек отправились заниматься рекогносцировкой местности, разведкой обстановки – в общем, той самой фигней, которой занимается белорусский КГБ в большинстве своем. Говорят, правда, что в КГБ есть несколько наивных профессионалов, которые всерьез воюют с наркотрафиком и контрабандой. Но это – единицы на фоне многотысячной толпы гэбэшных паразитов, официально живущих за счет налогоплательщиков, а неофициально – за счет крышевания того самого наркотрафика и контрабанды. В собственной квартире во время долгого домашнего ареста я наверняка увижу и первых, и вторых, но вряд ли научусь их различать.

Потом, уже дома, я узнаю, что Владимир Некляев, шуршащий пакетами в тюремном коридоре до меня, тоже не был освобожден, а лишь отправлен под такой же домашний арест – с теми же правоограничениями. На все вопросы моих коллег своим источникам в спецслужбах, зачем это было нужно, те будут важно отвечать: “А чтобы Халип с Некляевым интервью не давали!” Ну разве же это профессионалы? Дети, ей-богу. Вот только – “дети карнавала”, да еще и с ножичком в руке.

И с ними мне предстояло провести три с половиной месяца в одной квартире.

КГБ с доставкой на дом

Как начинался домашний арест

Я сидела в микроавтобусе с тонированными стеклами во дворе своего дома и смотрела на улицу. Отныне моей квартирой распоряжался КГБ, и домой я могла попасть только под конвоем. Я видела, как минут через десять после того как «группа захвата» вошла в подъезд, оттуда вышла моя свекровь. Она растерянно смотрела по сторонам – наверное, искала меня. Но за тонированными окнами микроавтобуса было невозможно ничего и никого рассмотреть.

Спустя полчаса я узнала, что в гостях у нас была не только свекровь, – еще и сын моего мужа от первого брака Костя с женой и маленькой дочкой Верочкой. Дети играли, взрослые страдали от Даниного сиротства. Потом дети дрались, а взрослые обсуждали: «маржа» статьи 293 – от пяти до пятнадцати лет. Так все-таки нам с мужем дадут пять или пятнадцать? И когда в квартиру ввалились кагэбэшники, никто не удивился.

-- Что, опять обыск? – устало спросила моя мама. За полтора месяца она уже пережила три обыска и почти привыкла к тому, что время от времени в квартиру приходят мрачные дядьки и переворачивают все кверху дном. В первый обыск, где-то посередине процесса, мама вспомнила, что не знает, где лежат квитанции по оплате коммунальных платежей. Вежливо спросила кагэбэшников, не найдут ли они заодно и эти нужные в хозяйстве бумажки. Они не нашли. И, уходя, объяснили: «Задача была поставлена слишком поздно».

-- Всем посторонним покинуть помещение! – велели люди в штатском.

-- А в чем дело?

-- Сейчас сюда привезут Ирину Владимировну.

Больше они ничего не сказали. Костя с женой и дочкой начали собираться. Они понимали: объяснять этим людям, что они не вправе командовать в чужом доме, бессмысленно. Свекровь пыталась отстоять свое право находиться в нашей квартире: «Я бабушка Дани!» Ей ответили: «Зато вы не являетесь близким родственником Халип». И выгнали.

Мои родители ничего хорошего от этой публики не ждали. Они думали, что меня привезли для какого-нибудь следственного эксперимента – или куда там еще из тюрем вывозят подследственных. Мысль о домашнем аресте им вообще не приходила в голову, как не приходила и всем моим родственникам, коллегам и друзьям. Этого не мог предвидеть никто. Родителям ничего и не сказали. Оставили дверь открытой нараспашку и куда-то ушли. Сказали: ждите. Они и ждали – неизвестно чего.

А мне открыли дверь микроавтобуса. Я под конвоем – как же, черт возьми, это было уже привычно! - с трудом сдержавшись, чтобы рефлекторно не сцепить руки за спиной и не встать лицом к стене у подъезда, шла к себе домой. И понимала, что мне домой не хочется. В тюрьме все было понятно, и я знала, что это можно выдержать. Но как жить с кагэбэшниками в одной квартире – я не представляла. Только догадывалась, что это будет еще хуже, чем в тюрьме. Собственно, так оно и получилось.

Правда, желание увидеть сына в тот момент, когда мы с конвоирами вышли из лифта, было сильнее любых сомнений и мыслей о будущем. Дверь квартиры была распахнута, и в дверном проеме, в луче электрического света, стоял сын Даня. Тогда ему было три с половиной года. В колготках он казался еще более тонконогим. Даня не сделал ни шага мне навстречу. Он смотрел с недоверием. Я побежала, и он удивленно спросил: «Алиса?!» И прыгнул мне на руки.

Это была наша дотюремная игра. Посмотрев как-то мультик про спасателей диких животных Диего и Алису, Даня объявил, что отныне он – Диего, а я – Алиса. Слово «мама» ушло из обихода минимум на полгода. Потом мне рассказывали родители, как тележурналисты, снимавшие сюжеты в нашей квартире, спрашивали Даню: «Кто тебе подарил эту игрушку?» По их замыслу, он должен был печально говорить: «Мама…» А он отвечал: «Алиса». Коллеги терялись – кто такая Алиса? А это всего лишь спасательница диких животных из мультика.

Сын повис на мне с явным намерением больше никогда не слезать, не отпускать, не расставаться. А я понимала, что нужно что-то объяснить.

-- Диего, послушай! – бодрым Алисиным голосом говорила я. Боже, какую ахинею я несла! Но что я еще могла объяснить трехлетнему человеку про этих дядек в штатском? – На меня напали плохие дяди. А эти дяди – хорошие. Они меня спасли и теперь будут охранять, чтобы на нас больше никто не нападал.

-- А где твой чемодан? – Даня покосился на тюремный «кешер».

-- Плохие дяди украли! – обрадовалась я дополнительному доказательству. Теперь сын точно не спросит, что я ему привезла из столь долгой командировки. Но он и не собирался спрашивать. Даня забыл, что из командировок родители привозят подарки. Он просто висел на мне. Я, прижимая Даньку, пыталась обниматься с родителями, а кагэбэшники тем временем пошли по квартирам в поисках понятых. Суббота, десять вечера. Стащить нормального человека с дивана ради сомнительной цели невозможно.

Наверное, полчаса они ходили по подъезду. Нашли всего лишь одного - по-моему, едва проснувшегося – человека откуда-то с нижних этажей. Наконец додумались позвонить в соседнюю дверь (они почему-то предпочитают начинать издали). Открыла соседка Вера, милая пожилая женщина. Наши двери почти соприкасаются.

Сначала Вера обрадовалась, и мы обнялись.

-- Вас насовсем привезли?

-- Не знаю.

-- Я не понимаю, чего они хотят от меня. Но если вы считаете, что это может вам навредить, я не согласна!

-- Да нет же, Вера, мне, наоборот, это поможет! Чем быстрее они найдут понятых, тем быстрее большая их часть уберется отсюда.

-- Тогда я согласна.

На этот раз в доме искали не ледорубы, арматуру и деньги, а компьютер. Ну разве не идиоты – сами забрали, сами же и ищут? Долго бродили вокруг осиротевшего модема и глубокомысленно обсуждали, является ли он сам по себе средством связи и можно ли посредством модема, не имея компьютера, «выйти в эфир». Дискутировали, аргументировали, но в конце концов решили большинством голосов, что все-таки нет, нельзя.

Когда толпа гэбистов уходила, двое занявших пост смотрели им вслед с искренней завистью: вам-то хорошо, вы отмучились, а нам в этом логове бандитизма еще нужно ночь продержаться… Мне было в тот момент действительно все равно: мы не могли наговориться с сыном. Но когда дверь все-таки хлопнула, пришлось смириться с действительностью в виде двух офицеров КГБ, которым теперь принадлежали ключи от моей квартиры.

Когда их было много, почему-то дышалось легче. Шум, гвалт, понятые – казалось, что скоро все это исчезнет. Любой обыск, любое вторжение рано или поздно заканчиваются. Когда стало тихо, мы начали понимать, что это надолго. Папа засобирался домой. Он не мог находиться в одной кубатуре с кагэбэшниками. Мама, наоборот, заявила, что никуда отсюда не уйдет, потому что не может оставить нас с Даней с этими людьми в замкнутом пространстве.

-- Мама, не нужно оставаться в этом аду, - уговаривала я ее. – Иди домой, а завтра приходи. Вы с папой – единственные, кому разрешено со мной общаться.

-- И что будет, если я уйду? – справедливо заметила мама. – Утром ты обнаружишь, что в доме кончился хлеб, или молоко, или овощи, а попросить меня зайти в магазин не сможешь. Нет уж, я остаюсь.

Кагэбэшники тихо стояли в прихожей.

-- И что мне с вами делать?

-- Да ничего, - сказали они. – дайте нам два стула или даже табуретки, мы тут посидим.

Я принесла им стулья. Кагэбэшники сели. Сначала я даже обрадовалась – сидят себе в прихожей, в комнаты не рвутся, - но потом поняла, что диспозиция страшно неудобна для нас. Проход из гостиной или кухни в спальню или наоборот – мимо них. Ладно, подумаю об этом завтра.

Кое-как уложив Даню (он никак не хотел засыпать), мы с мамой наконец заговорили. Вернее, говорила она. Оказалось, что мне и рассказывать-то почти нечего, – тюрьма как тюрьма.

-- Ну хоть про следствие расскажи, что там происходит?

-- Мам, да какое следствие? Его нет, не было и не будет. Собрали целую следственную группу идиотов, которые должны выполнить команду и сочинить многотомное дело. Не о чем говорить.

Мне действительно не о чем было говорить. Ну не рассказывать же маме, чей ад в эти месяцы был пожарче моего, как мы выщипывали брови в тюремных условиях. Не объяснять же ей, что допрашивали меня два раза, и абсолютно формально, для галочки, просто потому, что в любом деле обязательно должен быть протокол допроса подозреваемого и протокол допроса обвиняемого. А потом больше месяца я сидела просто так, с перерывом на детектор лжи, но этим занимались совсем другие люди. Не пересказывать же содержание наших бесед с начальником СИЗО КГБ Юмбриком о том, за кого лучше выходить замуж моим подельницам Наташе Радиной и Насте Положанке. Не обсуждать же вертухаев – «этот добрый, кипятильник может дать вне расписания, а тот, скотина, ни за что не даст». Дома стало ясно, что в тюрьме не так страшно – там ты надежно отделен от мира железной дверью. А вот дома, когда туда вваливаются с полной уверенностью в собственной вседозволенности враги – от ментов и гэбистов до органов опеки, - и чувствуют себя вправе распоряжаться чужой жизнью и собственностью, действительно страшно.

Так что ночью говорила мама. Она проявила удивительную осведомленность:

-- А ты знаешь, что у вас в камере была «наседка»?

-- Конечно, но ты-то откуда знаешь?

Оказалось, наши с сокамерницами опасения по поводу того, что родственники «политических» с родственниками «экономических» будут чувствовать классовую вражду, не подтвердились. Сначала на наших родных действительно смотрели не слишком радостно – все-таки сразу почти сорок человек, очереди с передачами увеличились. А потом помогали и советовали – у многих родственники сидели много месяцев, и опыт стал бесценным.

Мама рассказывала, как вваливались в наш дом с обысками, как пытались забрать Даню в детдом, как в квартире было некогда сесть на диван и отдохнуть, потому что, кроме гэбистов с обысками, там побывали все мировые телекомпании, западные послы, друзья, знакомые - и незнакомые люди. Я не могла привыкнуть к тому, что я дома, и не хотела привыкать. Это был не дом. В тот момент я окончательно поняла, что нет никаких «домашних очагов» и круглых столов, за которыми собирается семья. Есть только ключи, и это единственный символ дома. Если у тебя отбирают ключи, ты можешь хоть все пространство заставить круглыми столами с уютными скатертями – это все равно будет тюрьма или барак.

Под утро я вышла покурить. Опустевшие стулья в прихожей казались скелетами. Кагэбэшники мирно спали в гостиной. Один на диване, второй – в кресле-качалке. Кажется, им было хорошо.

Голубые береты в спальне

Как гэбисты осваивали мое частное пространство

Однажды после освобождения я спросила у Иры Богдановой - сестры моего мужа, живущей в Англии и ввязавшейся в правозащитную деятельность после 19 декабря:

-- Ира, а что для тебя было самым трудным за все это время?

-- Самым трудным было объяснять западным политикам, что такое «домашний арест», - ответила она. – В их представлении домашний арест – это браслетик на ноге и контрольный звонок по телефону вечером. Когда я им объясняла, что в твоей квартире постоянно сидят два жлоба, европейцы охали: «Ах, вы, наверное, что-то путаете, такого не может быть, это же нарушение неприкосновенности жилища!» В их представлении такого вообще не бывает.

Впрочем, в представлении не только жителя Запада, но и любого нормального человека такого действительно не бывает. Почему, к примеру, из тюрьмы можно писать и отправлять письма, а под домашним арестом письма запрещены? Почему в тюрьме разрешены прогулки, а под домашним арестом свежий воздух включен в список запретов? Выходит, домашний арест в Беларуси – куда более суровая мера пресечения, нежели содержание под стражей. Та же тюрьма, только с еще более жесткими условиями содержания – и пусть ты находишься дома, при горячей воде, ванной комнате и холодильнике. Кстати, наш с кандидатом в президенты Владимиром Некляевым случай – охрана силами офицеров КГБ – это даже по белорусским нормам нечто из ряда вон выходящее. Потому что обычно охрану «домашних арестованных» осуществляет специальная конвойная рота при ГУВД Минска. Именно эти конвойные возили меня потом в суд и из суда. И однажды в перерыве начальник конвоя, зашедший в пустой зал, где меня охраняли, пожаловался:

-- Ну вот кто-нибудь может ответить, какой дебил эти нормы придумал? Тюрьма – понятно, подписка о невыезде – понятно. А эта фигня? Люди страдают, наши хлопцы страдают. Вам-то еще повезло – всего три с половиной месяца.

-- Это мне повезло?! – взвилась я.

-- Конечно, повезло! – ответил начальник. – Наши, бывало, в квартирах и по году, и по два сидели, пока следствие шло. А однажды вообще…

Начальник конвоя помрачнел, вспоминая о чем-то, а после рассказал презабавную историю. Оказывается, не так давно в Минске содержащаяся под домашним арестом дама просто исчезла. Бизнес-леди, превратившая свою квартиру в огромную студию без всяких перегородок, да еще и с прозрачной дверью в ванную, оказалась под домашним арестом. С двумя ментами. Закончился домашний арест тем, что однажды утром приехавшая смена не обнаружила ни подследственной, ни одного из своих коллег. Второй же милиционер мирно спал. Оказалось, что женщина преспокойно соблазнила одного из охранников и сбежала с ним. Накануне они благополучно напоили второго. И больше ни арестантку, ни милиционера никто не видел. Наверняка сейчас пьют коктейли из больших бокалов с бумажными зонтиками и похохатывают над тупостью белорусского законодательства, которое делает возможным за запертой дверью и отсутствием свидетелей все, что угодно: подкуп, сговор, флирт, побег. Или, наоборот, угрозы, насилие, издевательства. Никакой связи с миром – твори что хочешь.

-- И о чем этот козел прокурор думал, когда санкцию на домашний арест подписывал? – вздыхал начальник конвоя. Для него, похоже, побег барышни вместе с милиционером обернулся серьезными неприятностями. И человек он, судя по всему, весьма неглупый, потому что обвинял в этом не коварную бизнесменшу-мошенницу и не легкомысленного мента, подглядывавшего за ней через прозрачную дверь санузла и в два счета соблазненного ухоженной красоткой, а тех, кто вообще придумал домашний арест по-белорусски и сделал это возможным.

В отличие от хитроумной барышни, я бежать не собиралась. Мой муж оставался в тюрьме, нас обоих ждали суды, наш сын был определен под опеку моей мамы, и я юридически не имела на него никаких прав. Я хотела остаться в своей стране, в своем доме, со своим сыном, и ждать возвращения мужа. А значит, этот кошмар нужно было как-то пережить. Желательно – без ущерба для психики нашего сына.

С первого же вечера я чувствовала огромный соблазн превратить жизнь кагэбэшников в моей квартире в ад. Запретить им пользоваться санузлом, электричеством, чайником. Но ради спокойствия сына решила по возможности соблюдать принцип мирного сосуществования: я вам разрешаю пользоваться чайником и микроволновкой, а вы не ходите за мной по пятам. Потому что ходить по пятам они имеют право. И заходить ночью в спальню – тоже. Кто знает, а вдруг арестантка именно в этот момент связывает простыни, чтобы уйти через окно? Или тайно звонит по не обнаруженному при обыске, засунутому под матрац мобильному телефону? Пусть уж лучше не заходят вообще. В спальню Владимира Некляева, к примеру, кагэбэшники ввалились в первую же ночь после его перевода под домашний арест. В полпервого ночи спокойно открыли дверь, вошли, увидели Владимира и его жену Ольгу под одеялом: «Ну как тут у вас? Все в порядке?»

Стоило ли удивляться, что утром, когда Ольга Некляева вышла на кухню варить кофе, на их произнесенное как ни в чем не бывало «доброе утро» она зашипела: «Я кому сказала, пока не выпью свою чашку кофе, – молчать!» Они будут считать ее стервой. И даже будут обсуждать между собой страшные истории, услышанные от коллег, как тяжело работать у Некляевых. А я буду угрожать им: «Если начнете себя вести по-хамски, я буду писать жалобы во все инстанции и требовать, чтобы вас к Некляеву на перевоспитание перевели!»

Первый десант на смену дебютантам появился в моем доме около десяти утра. И если еще вечером и ранним утром сидящие в прихожей кагэбэшники казались миражом или по крайней мере чем-то временным, появление двух новых, которые заступали на дежурство на сутки, пришибло ощущением, что это надолго. Потом мне вообще начнет казаться, что навсегда. Им, кстати, тоже.

Приставленные ко мне гэбисты работали в три смены по двое. Странно, но каждая смена отличалась от предыдущей, зато напарники в каждом тандеме были чем-то похожи. Условно я их обозначила так: два весельчака, два мудака и два человека в штатском. В мое первое утро под домашним арестом на смену заступили весельчаки.

Их звали Леша и Витя. Когда-то они служили в десанте, а теперь работали оперативниками в одном управлении и были в майорском звании. Это, кстати, стало одним из сюрпризов: я была уверена в том, что охранять меня будут обычные вертухаи – возможно, те же тюремные в качестве общественной нагрузки будут сидеть у меня дома. Но то, что КГБ не жалел офицерских ресурсов на то, чтобы охранять нас с Некляевым, удивляло. Уж если мы так опасны, чего ж нас в тюрьме не оставили? А если совсем безопасны для государства, так и прислали бы к нам тех конвойных ментов, что барышню не уберегли. Но на нас тупо тратились силы оперативников.

Десантное прошлое Леши и Вити вылезало бицепсами, протеиновыми коктейлями по утрам и неосознанно принимаемыми позами бодибилдеров возле зеркала в прихожей. С первого появления «на посту» они раскланялись и начали дружелюбно объяснять, что вся эта ситуация для них крайне неудобна, они не хотят создавать мне дискомфорт и вообще занимаются организованной преступностью, а сидение в чужой квартире для них вообще «западло», но солдаты приказов не обсуждают, а потому сидеть здесь они будут, и нужно искать компромисс, чтобы никто никому не мешал.

-- Кстати, у вас в холодильнике немного места не найдется? – Леша, широко улыбаясь, достал из спортивной сумки пакет.

-- Найдется, наверное. А вы с собой, что ли, еду принесли?

-- Конечно! Не у вас же вымогать бутерброд – нас начальство проинструктировало, что вы нас можете отравить, а потому у вас что-нибудь просить запрещено.

Я разрешила им положить свои продукты в холодильник. И предложила разместиться не в прихожей, а в кабинете: там есть диван и книжные шкафы, а главное – есть возможность не находиться постоянно на глазах друг у друга. Десантников-весельчаков это вполне устраивало.

Витя с вожделением смотрел в сторону книжных полок в кабинете, Леша – в сторону телевизора в гостиной. Когда мои мама и сын ушли на прогулку, Леша спросил:

-- А можно включить телевизор?

-- Можно. Пока меня нет в гостиной – можете смотреть. Я ухожу спать.

-- А канал «Шансон-ТВ» у вас есть?

-- Не знаю.

-- Сейчас поищу. А вы что, не смотрите «Шансон-ТВ»?

Леша был удивлен. Оказалось, что этот канал у меня есть. В этом смысле домашний арест меня даже обогатил – каналом «Шансон-ТВ». Теперь я знаю группу «Бутырка», песню «Владимирский централ», армянина Боку с причитаниями «А-ай, мама-джян, доля воровская-я-я… хлеба не давали, только били….» и прочие шедевры жанра.

Весельчаки охотно объясняли мне, что этот телеканал они любят вовсе не за «Бутырку», а за то, что иногда там показывают концерты «Голубых беретов» с десантными песнями. Но в тот момент на экране бесновалась «Бутырка». Я заметила:

-- Ой, а солист на вашего начальника, председателя КГБ Зайцева, похож.

Гэбисты вздохнули.

-- Что, совсем хреновый председатель? - в КГБ не учли, что отправляют своих офицеров охранять журналиста. И профессиональное любопытство никуда не могло деться.

-- Да что о нем говорить… - замялись десантники. – Вы поймите, у него же всего один поплавок!

Это было сказано приблизительно таким же тоном, как «да о чем с ним говорить, он пороху не нюхал!». Я сначала не поняла, о каких поплавках идет речь, - на рыбалку они, что ли, ездят всем личным составом и поплавками меряются? Но нет, объяснили: «поплавок» - это такой ромбик, который крепится к лацкану пиджака или кителя как свидетельство об окончании высшего учебного заведения. Так вот, у них было по два «поплавка» - гражданское высшее образование плюс специальное кагэбэшное (институт национальной безопасности – так это сейчас называется). А Зайцев занял пост председателя КГБ, имея в анамнезе лишь пограничное училище, объясняли мне оперативники, и даже приблизительного представления не имеет ни об оперативной работе, ни об отличии разведки от контрразведки.

-- А еще он нас всех сделал невыездными, - говорили весельчаки. – Раньше мы хоть в Турцию или в Болгарию в отпуск могли с семьями съездить. А теперь – никуда. Он говорит, за границей могут быть провокации.

-- Да кому вы на фиг там нужны? – не выдержала я.

-- Вот-вот, и мы о том же! – охотно поддержали кагэбэшники. – Но он не врубается. Может, нам еще когда-нибудь повезет, и послужим мы при нормальном председателе?

-- Нет, ребята, при теперешних делах нормального председателя у вас не будет, не надейтесь.

-- Да мы понимаем, - грустно вздохнули Леша и Витя. На канале «Шансон-ТВ» начинался концерт «Вороваек».

Кино и немцы

Как мы с кагэбэшниками смотрели триллер про ФСБ

Из всего строя кагэбэшников, которых мне довелось увидеть во время домашнего ареста, весельчаки-десантники Леша и Витя оказались наименьшим злом. И даже не совсем злом: они вели себя настолько непринужденно и дружелюбно, что я изо всех сил пыталась убедить себя, будто в дом просто приехали дальние родственники, или, вернее, дальние родственники дальних знакомых, что всегда создает дискомфорт и тесноту. Только никак не удавалось забыть, что при всех их попытках не создавать проблем и вести себя почти по-дружески они все равно являлись пусть не олицетворением зла, но его полномочными представителями. Они тоже об этом помнили.

-- Вить, а мы с тобой теперь что-то вроде вертухаев? - задумчиво спросил как-то Леша.

-- Похоже, да. А что поделаешь?

Потом, открывая дверь, когда приходила мама, Леша сам себе говорил: «У меня два высших образования: одно – для верхнего замка, второе – для нижнего».

В первый же день Леша и Витя с неподдельным любопытством расспрашивали меня про жизнь в СИЗО. Когда я рассказала, как хотелось там зефира в шоколаде, кагэбэшники в каждое свое дежурство начали приносить с собой зефир. И лишь однажды изменили традиции и приволокли овсяное печенье со словами: «Извините, Владимировна, сегодня последний день перед зарплатой, и мы поиздержались, на зефир уже не хватает». Кстати, большинство из них так меня и называли – по отчеству, как гаишники после проверки документов («Ну что, Владимировна, нарушаем?»).

Больше всего они беспокоились, что день десантника им придется провести здесь, у меня в квартире.

-- А когда день десантника?

-- А августе.

-- Вы шутите? Я надеюсь, вы уйдете отсюда намного раньше.

-- Думаете, мы не надеемся? Да мы в тот день, когда ваш суд закончится, в ресторан пойдем всей компанией! Впрочем, вы, наверное, тоже…

-- Я вообще-то, скорее всего, в тюрьму отправлюсь, а не в ресторан.

-- Нет-нет! Не думайте о плохом! Мы желаем вам всего самого доброго.

Каждое утро, уходя со смены, Леша с Витей забирали с собой мешок с мусором. Однажды, когда мама сказала им «не нужно, я сейчас все равно ухожу, вот и вынесу мусор», десантники-кагэбэшники отмахнулись: «Даже не думайте. Мы это сделаем гораздо более качественно». Больше ни одна смена и не думала выносить за собой мусор. Хотя этого добра от них оставалось достаточно.

(Кстати, после того, как закончится суд и меня освободят из-под ареста, мусор для меня еще некоторое время будет совершенно невыносим. В прямом смысле. Я два дня буду утрамбовывать мусорный пакет в ведре, потому что слишком привыкну к мысли, что если выйду из квартиры, меня снова посадят в тюрьму. Это одно из психологических последствий домашнего ареста.)

А еще Леша и Витя предложили свои услуги в мелкой починке: «Нам все равно делать нечего, может, вам починить что-нибудь?» Ну и помогали по мелочам – заменили перегоревшие лампочки, привинтили снятую с петель дверцу, поправили слегка перекосившийся карниз. А потом увидели в кабинете гитару. Одна струна на ней была порвана.

-- Ой, Владимировна, а можно мы струну натянем?

-- Да пожалуйста, натягивайте, мне все равно.

И они натянули. И дальше чувствовали себя в моем доме наверняка как в походе: они плотно закрывали дверь кабинета и дуэтом пели песни. Возможно, чувствовали себя у костра в чужом краю. Что пели – я не прислушивалась. Это были самые приятные моменты во время домашнего ареста: наглухо закрытая дверь минимизировала чужое присутствие. Правда, как-то они сами поспешили объяснить: «Вы не подумайте, Владимировна, мы не комитетские песни поем, мы поем десантные!» Ах да, они ведь - голубые береты…

А еще Леша и Витя, несмотря на протеиновые коктейли и прочие атрибуты здорового образа жизни, были единственной курящей сменой. Само собой, когда мы вместе выходили курить на лоджию, ничего другого не оставалось, кроме как вести светские беседы. Так я узнала, что оба – майоры, оперативники в управлении, которое занимается борьбой с организованной преступностью, но не с нами, революционерами, а с бандитизмом, коррупцией, наркоторговлей и так далее. Витя частенько ворчал, видя, как в нашем уголовном деле в течение нескольких секунд, как кролики из шляпы фокусника, берутся любые нужные разрешения, любые прокурорские санкции, а если и не берутся, то их потом получают задним числом. «Вот если бы у нас так, - вздыхал он, - а то чтобы какого-нибудь сраного наркодилера «закрыть» да потрясти хорошенько, будешь бегать за согласованиями, пока он не сбежит куда-нибудь в Россию». А что, интересно, Витя думал: борьба с наркоторговлей - более важное дело для государства, чем борьба с инакомыслием? Конечно, нет! Наркоман за дозу и в «Белую Русь» вступит, и с красно-зеленым флагом на официальном митинге попрыгает. Он управляем, а значит, является полезным членом общества. С такими бороться не нужно – напротив, их разведением нужно заниматься в государственном масштабе, и тут наркодилеры фактически выполняют госзаказ. Это от упертого оппозиционера государству никакого проку, один вред. Так что все силы должны быть брошены на борьбу с нами.

Кагэбэшники помирали от скуки и жаловались на то, что начальство их не понимает: после смены утром они не домой едут, а на работу, и никакого облегченного режима, учитывая выполнение особо важного задания по охране опасной преступницы, им не предлагают. Наоборот, рассказывали голубые береты, начальство говорило: «Вы же целые сутки отдыхали, книжки читали, чай пили!» А нам-то, вздыхали, такой отдых – гаже самой тяжелой работы…

В один из первых дней, углядев у меня на стене гостиной графический портрет Че Гевары, они заинтересовались: «А чья работа? Кто художник?» И в следующую смену принесли диск с эпическим фильмом Стивена Содерберга «Че». Когда моя мама увела сына Даню на прогулку, предложили: «А давайте, Владимировна, кино посмотрим!» Меня терзало вынужденное безделье – я не могла работать, читать новости, а уборку в то время постаралась свести к минимуму, потому что уж очень не хотелось ползать с тряпкой на глазах у кагэбэшников, - и я согласилась. С тех пор смена весельчаков частенько приносила какие-нибудь диски с фильмами. Правда, Леша, как выяснилось, все-таки предпочитал телевизор, а Витя – чтение книг. Так что появления традиции совместного просмотра фильмов все-таки удалось избежать. Хотя и не совсем: иногда по вечерам, когда мы с мамой, уложив Даню, садились к телевизору, Леша и Витя выходили в гостиную и спрашивали: «А можно мы с вами посмотрим? Мы там услышали голос Гарика Сукачева».

«Да что с вами делать, можно…» Показывали «Дом солнца». После фильма Леша спросил:

-- Ну как вам кино, понравилось?

-- Очень!

-- Еще бы не понравилось, - вздохнул он, - там же все комитетчики – козлы…

А однажды в Минск приехал мой коллега из «Новой» Ирек Муртазин. Кроме подарков от редакции, привез диск – сборку российских фильмов. Собственно, Ирек рекомендовал посмотреть один – «Овсянки». Но кагэбэшники, с любопытством изучив названия и аннотации, предложили: «А давайте посмотрим «Одиночку»! Вот вы видите – «Овсянки» слишком длинные, а «Одиночка» – всего полтора часа». Я согласилась. Даня спал, и передо мной, почти как в тюрьме, появлялась задача убивать время. Хотя бы пару часов.

О, что это был за просмотр! По сюжету фильма, главный герой – офицер ФСБ – должен со спецзаданием сесть в тюрьму и внедриться в окружение руководителя крупной преступной банды. Для веса в криминальном мире статья и срок должны быть серьезными, и его сажают на двенадцать лет, по легенде - за убийство. Спустя год офицера должны забрать из зоны, будто бы на этап, а на самом деле – вернуть в управление. Но, как и следовало ожидать, концепция меняется, об офицере забывают, и он отсиживает все двенадцать лет. Потом, разумеется, выходит и начинает мстить своему начальству.

Кагэбэшники смотрели фильм с нехитрым сюжетом, хохоча над несуразностями, которые всегда бывают в такого рода кино, а потом вдруг задумались.

-- Витя, а ты бы согласился на такое спецзадание – сесть в тюрьму на двенадцать лет? – спросил Леша.

-- А потом, через двенадцать лет, получить досрочно звание подполковника? – подхватил Витя. – Я вот сейчас совсем о другом думаю. А вдруг и нас вот точно так же забудут? На двенадцать лет? Весь мир изменится, страна изменится, а мы все будем приходить сюда каждые три дня на сутки.

-- Ну-у, - задумался Леша, - тогда мы вполне сможем оформить здесь прописку как постоянно проживающие. А что – квартира большая, потом себе жилплощадь оттяпаем.

Под такие тихие кагэбэшные разговоры бывший эфэсбэшник гонялся за своими командирами и палил из невесть откуда взявшегося пистолета. Конечно, он победил.

Как-то моя мама решила, что нам нужно расслабляться и в этих условиях, и купила диск с мини-сериалами. «По-моему, такая чушь, что мозги смело можем оставлять на балконе и пытаться забыть обо всем». Вечером, уложив Даню, мы включили первый попавшийся сериал. Спустя несколько минут в комнате, как обычно, появился Леша.

-- А можно мне с вами?

-- Вам это вряд ли будет интересно – это какая-то ерунда про салон красоты.

-- А чем еще заняться? Сойдет и салон красоты.

-- А Витя где?

-- А он в кабинете слушает Галича. У вас там куча его дисков в кабинете.

Мне стало любопытно посмотреть сцену «майор КГБ слушает Галича». Я заглянула в кабинет. Витя слушал хрестоматийную для любого диссидента песню «Облака плывут, облака». В тот момент я почувствовала себя едва ли не просветительницей: вот, благодаря мне кагэбэшники будут читать хорошие книги, да еще и откроют для себя новый культурный пласт.

-- Витя, - сказала я в порыве просветительской щедрости, - если вы хотите, я дам вам эти диски, чтобы вы переписали себе.

-- Ну что вы, Ирина Владимировна, - удивленно ответил Витя. – У меня есть все собрание Галича.

-- У вас?..

-- А как же? Как у всякого нормального человека.

А я потом все не могла заснуть и пыталась понять: как это могло получиться, что все мы – будто бы нормальные люди – оказались в такой ситуации. Может, кто-то из нас все-таки более нормален, а кто-то – менее? К утру поняла: ненормально все-таки государство. Даже СССР в тот момент показался мне более логичным и последовательным. Кому – Галич, кому – «Комсомольцы-добровольцы». И все сохраняют твердость духа. А здесь впору сойти с ума. Потому что человек, который слушает Галича с его гимном «Можешь выйти на площадь в тот назначенный час?» врагом быть не может по определению. А по званию и по заданию – враг. Но враги не любят Галича, и как разрешить это противоречие? Может, меня все-таки настиг стокгольмский синдром?

Но за сменой весельчаков приходила смена мудаков, и всякая возможность развития стокгольмского синдрома рассасывалась сама собой.

Красно-зеленые неразлучники

Как кагэбэшники бдели

Когда приходила смена мудаков, в доме, казалось, становилось нечем дышать. Потому что вся кубатура тут же до предела наполнялась их важностью и надутостью. Для воздуха места уже не оставалось.

Мудаков звали Сергей и Миша. Когда они впервые появились на пороге моего дома – сразу после первой смены весельчаков, - то важно спросили своих коллег: «Так, мы где сидим?» Я ответила: «Вообще-то это я определяю, где вы сидите и что вам можно. Так что вопрос ко мне». Кажется, они не ожидали, что я вообще, находясь под арестом, способна подавать голос. И на всякий случай уточнили: «А вы вообще в курсе, что вам запрещено даже к окнам подходить?»

Про окна меня никто не предупреждал. И всем остальным плевать было на то, на каком расстоянии от окон находится арестантка. Эти же были настолько горды осознанием выполнения важного государственного задания по охране особо опасной преступницы, что были готовы лопнуть от собственной важности. В свой первый день они сразу же совершили обход квартиры, уточняя, где кто обычно находится, исследовали место для курения – закрытую лоджию, - и потребовали, чтобы я курила в уголке лоджии, не приближаясь к стеклу. Поначалу они вообще любили стоять за балконной дверью и бдить, чтобы я, не дай Бог, не сбросила со своего тринадцатого этажа «маляву» заговорщикам, которые наверняка, с их точки зрения, толпились круглосуточно под окнами. Потом, правда, им это надоело, но время от времени любили заглядывать на лоджию с вопросами: «Вы еще там?» Нет, черт возьми, в Караганде.

Мудаки приходили на дежурства со всем скарбом. Приносили простыни, раскладывали диван в кабинете и устраивали себе сиесту. Дневной сон был для них свят. Если в это время моей маме нужно было уйти и им приходилось вставать и идти открывать дверь, кагэбэшники были страшно недовольны, что кто-то посмел нарушить их покой. Миша и вовсе первым делом переодевался в красно-зеленый спортивный костюм, от вида которого у меня возникал спонтанный позыв к убийству. А еще он приносил с собой ноутбук и все утро – до дневного сна – резался в какую-то компьютерную стрелялку. Иногда так увлекался, что начинал издавать звуки, что-то вроде «джжж…». Потом я обнаружила, что компьютерную мышку он с собой не приносит – хватает со стола мою, оставшуюся от изъятого во время обыска компьютера, - и, разумеется, не спрашивает разрешения. Кстати, мышку он умудрился испоганить: где-то спустя месяц после моего перевода под домашний арест она перестала работать. Миша был крайне недоволен: ему пришлось таскать свою собственную.

Сергей, к счастью, в красно-зеленое не переодевался, И в стрелялки не играл. Но даже это не делало его нормальным человеком. Он никогда не закрывал дверцу микроволновки, в которой разогревал принесенный из дома паек, и эта распахнутая дверца раздражала едва ли не больше, чем красно-зеленая тряпка. А еще Сергей очень любил смотреть Лукашенко по телевизору – впрочем, они оба это любили, - и все время пытался заводить разговоры о деньгах: «Ну согласитесь, Ирина Владимировна, ведь борьба с режимом – это ваш бизнес, правда? Я очень даже с уважением отношусь к любому бизнесу, и к этому в том числе. Каждый делает деньги, как может, и всякий, кому это удается, достоин уважения». Когда я, чтобы прекратить все эти разговоры, объяснила, что я работаю за свои российские журналистские гонорары, с плохо скрываемым любопытством спросил: «И сколько?…» Я от фонаря, чтобы подразнить, назвала сумму, в несколько раз превышающую мои заработки и уж явно в десяток раз – кагэбэшные зарплаты.

-- Что?! – удивился Сергей. – И за такие копейки вы работаете?

Интересно, а на чем зарабатывает белорусское гэбьё, если сумма вдесятеро больше их официальных зарплат кажется им копейками?

От просмотра белорусского телевидения с Лукашенко в главной роли их пришлось отучать, пока это не вошло у них в привычку: «Запомните: в моем доме этот гражданин – персона нон грата. Просмотр его выступлений приравнивается к просмотру педофильской порнографии. Все остальное в мое отсутствие у телевизора можете смотреть».

Сначала мудаки пытались возражать:

-- Да мы не потому смотрим, что нам нравится! Да мы вообще плевать на него хотели. Но поймите, мы же аналитики, нам все нужно знать, чтобы анализировать и делать выводы.

Не-а, эти – уж точно никакие не аналитики. Немного не хватает того, чем анализируют. Впрочем, учитывая теперешний уровень белорусского КГБ, возможно, и таких привлекают и вынуждают делать то, что они не в состоянии: анализировать.

Потом они пытались восхищаться Лукашенко: «Ну какой все-таки красавец!» И ржали, видя мою бурную реакцию в виде хватания столового ножа: «Как же вас все-таки легко спровоцировать, Ирина Владимировна!» Сначала я думала, у них инструкция такая – провоцировать. Но все остальные кагэбэшные смены вели себя по-иному. Так что слюни восторга по поводу сиплых монологов Лукашенко были или искренними порывами, или собственным творчеством.

Инструкцию смена мудаков соблюдала неукоснительно. Если во время дежурств других смен при звонке в дверь один оставался читать книгу, или спать на диване в кабинете, или смотреть фильм на DVD-проигрывателе, а другой шел открывать, то эти всегда важно передвигались вдвоем. Даже внутри квартиры. Ведь в дверь могла звонить не моя мама, а, к примеру, инсургенты. И нужно было держаться непременно вместе, чтобы в случае необходимости отразить атаку.

К слову, по поводу инструкции. Уже ближе к концу домашнего ареста, когда была назначена дата суда и было ясно, что вскорости вся эта история закончится, и я уйду или в тюрьму, или на свободу, но в любом случае подальше от них, я спросила весельчаков-десантников Лешу и Витю: «А все-таки расскажите теперь – все равно скоро расстанемся. Запрет подходить к окнам был прописан в инструкции – или это самодеятельность ваших сменщиков? И непременный подход к дверям вдвоем – это в целях вашей безопасности? Чтобы мои подельники не напали?» Леша ответил: «Владимировна, уж извините. Но никакой инструкции вообще не было. Каждый понимал свои обязанности как мог. И действовал, как совесть позволяла». Собственно, чего-то в этом роде я и ожидала.

Доступ ко мне имели только мои родители и адвокат. А мама и вовсе поселилась в этом вертепе, чтобы не оставлять нас с сыном одних с кагэбэшниками. Ей и пришлось по несколько раз в день выбегать из дома, потому что друзья и коллеги приносили цветы, конфеты, подарки, и связующим звеном могла быть только мама. Первое время смена мудаков, открывая ей дверь, тоном энкавэдэшных следователей спрашивала: «Вам, кроме цветов, ничего не передавали?» «Ничего!» - отвечала мама и потом тихонько совала мне «малявы». Естественно, все друзья писали мне письма. Если бы я сидела в тюрьме – их бы отправляли по почте. Но под домашним арестом любая корреспонденция запрещена, и письма передавали моим родителям. Так что связь с миром все-таки была утеряна не до конца.

Потом и мудаки потеряли интерес к содержимому маминой сумки и больше не задавали ей дурацких вопросов. Я решила – расслабились, наконец, может, и будут вести себя прилично. Увы – их смена пришлась на 8 марта.

Я знала, что в этот день маме придется выполнять челночные рейсы «квартира-двор» с утра до вечера. Освободила для цветов все емкости, имевшиеся в доме. Подсчитала, что именно на этот день выпадает смена мудаков. А накануне была смена весельчаков-десантников. И в свое дежурство, 7 марта, они подарили мне непонятно откуда взявшийся букет цветов со словами: «Завтра мы не сможем вас поздравить, так что не обессудьте, примите поздравления сегодня». А 8 марта явились мудаки…

Спустя час после начала их смены в дверь позвонили - не в домофон, а именно в дверь.

-- Кто это может быть? – строго спросили мудаки.

-- А я откуда знаю?

Они припали к глазку. За дверью никого не было. Вышли в общий тамбур и подошли к двери, объединяющей четыре квартиры нашего этажа. Потом вернулись:

-- Там какой-то мужчина с цветами. Кто это может быть?

-- А вам какое дело?

Это был сосед – с другого этажа, но из нашего подъезда. Он принес два букета – мне и маме – и сдаваться не собирался. Когда гэбьё приняло решение не реагировать на внешние звуки, он вдавил кнопку звонка так, что даже им стало понятно: лучше решить проблему миром. И маму выпустили из квартиры.

Когда она вернулась с цветами, мудаки приступили к допросу:

-- Кто это был?

-- Жилец какой-то…

-- Из какой квартиры?

-- Понятия не имею!

-- Вы считаете нас идиотами?

Я вступила в диалог:

-- Это я считаю вас идиотами! А еще – параноиками! Мама, конечно, тоже считает, но она слишком интеллигентна, чтобы вам об этом сказать прямо. А я – не настолько, так что слушайте: вы – идиоты и параноики!

Потом, когда вновь наступила смена весельчаков, они спросили:

-- А чего вы, Владимировна, наших ребят параноиками обозвали?

-- А что, они еще и стукачи? Уже наябедничали?

-- Да нет, вы не думайте, они в рапорте об этом не написали. Они просто нам пожаловались: типа, и чего это Владимировна нам житья не дает?..

Именно мудакам пришлось везти меня в КГБ на предъявление окончательного обвинения. А накануне, 1 апреля, моя подруга, коллега и подельница Наташа Радина сбежала из страны. Ее паспорт оставался в КГБ, но она смогла выехать за границу без документов, иезуитски поздравив гэбуху с днем дурака. Я аплодировала Наташе, а на следующий день меня везли в КГБ. О, какими важными и ответственными они выглядели! Один – тщедушненький невзрачный Сергей, - на выходе из лифта увидел соседа. Он кинулся закрывать меня собственным телом, чтобы, не дай Бог, сосед не смог со мной поздороваться. Но это было лишь частью спектакля. После предъявления обвинения гэбэшный микроавтобус, на котором меня возили, сразу не заехал во двор дома, а остановился неподалеку. И важный красно-зеленый Миша отправился обследовать подходы к моему подъезду, чтобы обнаружить там дюжину заговорщиков в черных плащах и черных полумасках, сидящих в засаде. Он был явно разочарован, никого не найдя. Спецоперация по предотвращению моего потенциального побега сорвалась, новые звездочки скукожились и исчезли из вида, начальство не получило повод похвалить и премировать.

Глядя на этих людей, я думала: откуда они вообще берутся? Ведь они точно так же, как и мы, в детстве читали «Чебурашку». Так почему одни вырастают нормальными людьми, а другие идут служить в КГБ? Может, эти двое просто на Чебурашке остановились и не прочитали в своей жизни больше ничего? Но даже это еще не повод идти служить в КГБ.

Без особых примет

Как кагэбэшники пытались быть незаметными

Если две смены кагэбэшников, дежуривших в моей квартире, имели совершенно четкие амплуа – весельчаки и мудаки, - то третьей смене дать точное определение было невозможно. Эти люди не имели особых примет, говорили тихо и вежливо, не пытались ни наладить контакт, как весельчаки, ни вывести из себя, как мудаки. Они старались всегда быть незаметными – и преуспевали в этом. Так что я называла их просто – люди в штатском. Возможно, куда проще было бы называть их «тихарями», но как раз тихарей в любой толпе легко отличить. А этих – невозможно.

Их звали Андрей и Михаил – и это все, что я могу о них сказать. Нести службу в моей квартире они приходили в полной боевой готовности: Андрей - с DVD-плеером, а Михаил всегда – с планшетником. Он никогда не смотрел фильмы, но круглосуточно читал электронные книги. Друг друга они явно уважали: когда вечером один из них решал, что пора соблюсти режим и идти спать, то второй непременно пытался не мешать товарищу и пристроиться где-нибудь в кухне или гостиной. В моей квартире это общее пространство, и когда Андрей с DVD-плеером пытался проскользнуть мимо меня, сидящей на диване в гостиной, за кухонный стол, я демонстративно вставала и начинала ворчать.

-- Ну что вы, Ирина Владимировна, конечно, я уважаю ваше частное пространство, я не буду вам мешать, обещаю, я тут тихонечко посижу.

Но в этих битвах побеждала я, и Андрей отправлялся в темный кабинет, где на диване уже видел сны об опасной и трудной службе Михаил, и тихо садился в кресло, с нетерпением ожидая, когда я наконец уберусь спать. В принципе он, может, и не помешал бы – он всегда вел себя тихо и незаметно, - но вовсе не из вредности я упорно сидела в гостиной, даже когда страшно хотелось спать. Во-первых, делить с ними пространство было психологически невыносимо. Сидя в кабинете, мимо которого я всего лишь проходила, они все-таки были хотя бы иллюзорно отделены от моей жизни. Сидеть в одной комнате было уже слишком - хотя с весельчаками это удавалось.

Единственный раз Михаил обозначил собственную личность в день, когда стало известно об уничтожении Бен Ладена. В утреннем выпуске «Евроньюс» передали об успешной спецоперации, и я, проходя мимо кабинета, где сидели кагэбэшники, поделилась с ними новостью:

-- Бен Ладена убили!

-- Да? – оторвался от планшетника Михаил. – Интересно, за кем теперь америкосы бегать будут?

Все стало понятным: в его системе координат американцы – это некое абсолютное зло, которое только и мечтает о том, как бы кого-нибудь прибить. И в этом он, кажется, был искренен. Все-таки служба в КГБ практически не оставляет шансов жить без постоянного поиска врагов. Или оппозиция, или американцы – не дремлют, вражины.

Именно во время дежурства людей в штатском ко мне пришли с очередным обыском. Кагэбэшники были удивлены еще больше, чем я. В то время и сидела под домашним арестом уже два месяца. Возможно, в КГБ решили, что благодаря свободному доступу моей мамы в квартиру за это время она вполне могла притащить мне от друзей и коллег что-нибудь интересное для них: флэшку, сим-карту, рукопись, документы, «малявы». Другого объяснения этой дурости у меня нет. Кое-что действительно в доме было – но вовсе не мамой принесенное, а во время четырех обысков не найденное. У нас были свои тайники, где хранилось то, что никто и ни при каких обстоятельствах не должен найти. Надо сказать, никто и не нашел. Я уже не говорю о том, что, шаря по углам и заглядывая под диваны, кагэбэшники так и не заметили лежавший на самом видном месте бронежилет. У Наташи Радиной – нашли, и едва ли не все обвинение пытались строить на том, что раз у нее был бронежилет, то она и массовые беспорядки организовывала, готовясь к возможной стрельбе. Когда меня водили на допрос еще до предъявления обвинения, следователь с гордостью демонстрировал «бронежилет Радиной»: вот, дескать, и доказательство организации массовых беспорядков.

В общем, кроме бронежилета, кагэбэшники не нашли еще многого. Но формально моя квартира уже считалась вылизанной до стерильности. Там по определению не могло быть вообще ничего. И когда они явились с обыском в апреле, дежурившие у меня дома люди в штатском действительно были потрясены. Я еще и подлила масла в огонь, шепнув: «Ой, не доверяют вам, ребята! Точно, подозревают, что вы со мной в преступный сговор вступили. Ждите неприятностей!»

Но, если честно, удивлены были только люди в штатском. Потому что пришедшие с обыском оперативники не обратили внимания, выходя из лифта, на входящую туда женщину с черным пакетом для мусора. Этой женщиной была моя мама, и она успела вынести из дома все, что не предназначалось их вниманию. Потому что, в отличие от них, мы были предупреждены.

Все-таки в белорусском КГБ работают разгильдяи и непрофессионалы. В начале апреля многие декабристы уже начали знакомиться с материалами своих уголовных дел. Один из них не сидел в тюрьме, а был отпущен под подписку о невыезде. Сидя в кагэбэшном кабинете с томами своего дела, он из любопытства посматривал на разбросанные по столу бумаги. И случайно увидел свежее постановление об обыске в моей квартире. Сославшись на плохое самочувствие, он перенес продолжение увлекательного чтива на завтра и поехал к моим родителям, чтобы не предупреждать их по телефону. Когда мама ворвалась в квартиру, я решила, что случилось еще что-нибудь страшное. Хороших новостей мы в то время не ждали – только страшных. Но она лишь предупредила: «К тебе едут с обыском. Собирай все, что нужно вынести из дома, – надеюсь, успею».

Я бросилась собирать флэшки и документы, которые по счастливой случайности не были найдены во время прежних обысков. Мама все сложила в черный пакет и вышла из квартиры. Ровно через минуту раздался звонок. «Наверное, ваша мама что-нибудь забыла», - предположили люди в штатском. А я уже знала, что это обыск, и мысленно хохотала над их неповоротливостью.

Как обычно, поиск понятых затянулся минут на сорок. Один из обыскивающих отправился клянчить по квартирам, не согласится ли кто-нибудь пойти в понятые, а второй попытался завести светскую беседу:

-- А я, между прочим, Ирина Владимировна, следователь!

-- И чем вы меня удивить хотите?

-- А я веду дело вашей подруги и сокамерницы Насти Положанки!

-- Я вам за это должна пожать руку? Нашли чем гордиться.

-- Слушайте, - он понизил голос, - а вот мне интересно, что обо мне Настя в камере говорила?

-- Ну-у, - задумалась я. Если честно, Настя не говорила ничего. Она таких просто не замечала. Но очень хотелось похулиганить. – Вообще-то Настя сказала, что вы такой молоденький и симпатичненький…

-- Правда? – зарделся он.

-- Конечно, правда! И еще она сказала, что у вас педерастические манеры. -- Чего?!

-- Вы спросили – я ответила, - я знала, что Насте навредить уже не смогу. Ее освободили под подписку, и следствие по ее делу было закончено.

Стоит ли говорить, что во время обыска кагэбэшники не нашли ничего, кроме сувенирной флэшки, которую мне выдали на какой-то конференции вместе с блокнотом и ручкой? Флэшкой этой никто никогда не пользовался, и я демонстративно положила ее на видное место: пусть не расслабляются, пусть знают, что здесь по-прежнему, даже под домашним арестом, гнездо заговорщиков. И пусть сомневаются в своих коллегах, несущих вахту в моей квартире. Впрочем, они все и так не доверяют друг другу и при первой же возможности «сдают» своих. Такого понятия, как цеховая солидарность, у гэбистов нет и в помине.

Смена людей в штатском возила меня и на ознакомление с уголовным делом в КГБ. Глядя на их серьезные лица, когда один шел на лестничную площадку раньше и докладывал, что «все чисто», и только после этого второй выводил меня, а на улице в микроавтобусе сидели еще двое, потому что возили меня под усиленной охраной (интересно, почему: боялись, что журналисты микрофонами закидают?..), я возмущалась: «Нет, я не понимаю: вам нравится быть идиотами или у вас инструкция такая? Часто бывает, что исполнители тупее заказчика, а потому и бдительнее». Они отмалчивались. А потом, уже в КГБ, следователь, помимо толстых томов уголовного дела, дал мне бумажку, в которой было написано, что исследованные диски и кассеты не имеют отношения к уголовному делу и могут быть мне возвращены. Только когда я увидела две увесистые коробки, заполненные всякой ерундой вроде старых видеокассет (заодно поняла, сколько хлама хранится в моей квартире), и задумалась, как же мне все это барахло теперь тащить, человек в штатском Михаил, угадав мои мысли, сказал: «Ну вот, а вы тут исполнителями возмущались. А от нас, между прочим, и польза есть», - и ловко подхватил одну из коробок. Андрей подхватил другую, и коробки благополучно вернулись домой. Правда, дальше прихожей я их так и не унесла. Представился случай избавиться от хлама.

Именно Михаил, кстати, однажды сказал моей маме, когда открывал ей, пришедшей с тяжелыми пакетами из магазина, дверь: «Знаете, если бы Ирина Владимировна нас попросила, мы бы сами могли ходить в магазин». Ему было неловко чувствовать себя причиной того, что семидесятипятилетняя женщина вынуждена таскать тяжелые пакеты и обеспечивать продуктами и всевозможными стиральными порошками дочь и внука. А нам не нужна была их доброта. Нам нужно было, чтобы нас оставили в покое. Больше – ничего. Но они все не оставляли.

Скамейка запасных

Как кагэбэшники начали размножаться

За первые два месяца домашнего ареста я изучила все повадки и привычки кагэбэшников. Их было шестеро, по двое в смену, и менялись они без всяких сбоев и подмен. Я знала, что Миша любит разговаривать по телефону, сидя в сортире, а Сергей никогда не закрывает дверцу микроволновки, Леша любит «Шансон-ТВ», а Витя – исторические книги, Андрей приносит с собой портативный ДВД-плеер, а Михаил круглосуточно читает электронные книги. А через два месяца началась настоящая круговерть новых лиц. К концу домашнего ареста я говорила, что меня пора убить, поскольку весь личный состав КГБ я уже знаю в лицо.

Все началось с замены в паре весельчаков-десантников. Однажды на дежурство Леша пришел не с Витей, а с незнакомым улыбчивым человеком. Тот представился Денисом.

-- А где Витя? – я, как бы то ни было, худо-бедно привыкла к этим шестерым (вернее, заставила себя в этом убедить), и всякое вторжение нового человека казалось мне возможной катастрофой. Кто знает, чего от них, новых, ждать, и зачем и сюда присылают?

-- А Витю отстранили, - загоготал Леша, - из-за панибратского обращения с вами!

Как оказалось, Леша шутил, а Витю отправили в командировку. С тех пор Денис время от времени заменял то одного, то другого в смене весельчаков. И абсолютно соответствовал их стилю общения – открытому и дружелюбному. Открытость Дениса, как оказалось, зашкаливала. В первый же день он мне в подробностях рассказал, что презирает тех, кто смотрит «Шансон-ТВ» (красноречивый взгляд в сторону Леши), а сам любит смотреть соревнования по снукеру на «Евроспорте». Что к снукеру он и жену приобщил, и смотрят они «Евроспорт» вместе, хотя иногда болеют за разных игроков. Что своим детям он не позволяет ложиться спать позже восьми вечера. Что он заядлый рыбак – на этой фразе Денис достал мобильный телефон и начал демонстрировать фотографии своего улова в разных местах и в разные годы. Потом моим родителям тоже был выдан кредит доверия – перед ними жестом фокусника появлялся мобильный телефон с рыбьим фотоальбомом. От нас требовался минимум – восхищаться и всплескивать руками, чтобы Денис был абсолютно счастлив. А еще он по доброте душевной учил моих родителей, как дурить государство при начавшемся быстром росте курса доллара: «Идете в банк, заводите себе рублевую кредитку и тратите себе деньги. Когда придет время расплачиваться с банком – эта рублевая сумма уже будет копейками».

Леша и Витя, старожилы моего домашнего вертухайского сословия, в отсутствие Дениса над ним подшучивали, но добродушно. «Дёня всех подкупает своей простотой», - как-то сказал Леша. В этом была сермяжная правда. Если кого мы с мамой и не могли воспринимать как классового врага – так это Дениса. Он всегда сиял улыбкой, был готов помогать, ходил за моей мамой на балкон курить и всячески ее убеждал: «Вы не волнуйтесь, Люцина Юрьевна, все будет хорошо! Ваша дочь непременно выйдет на свободу, не может быть, чтобы ее посадили. Вот я уверен, что потерпеть осталось совсем чуть-чуть!» Мама была ему благодарна.

Однажды Денис пришел утром с заранее виноватым выражением лица и с порога осторожно спросил:

-- Владимировна, а какие у вас планы на вечер?

-- А вы что, хотите меня куда-нибудь пригласить? – вяло огрызнулась я.

-- Понимаете… - затеребил он куртку. – Сегодня вечером «Лига чемпионов». Может быть, вы смотрите?

-- Нет, не смотрю.

-- А может, дадите мне посмотреть?

-- Не знаю. Вечером Даня смотрит перед сном мультики.

-- А может, вы его уговорите лечь пораньше?..

Потом, ближе к вечеру, пришла мама, и Денис начал «обрабатывать» ее. Шел за ней курить и расписывал прелести грядущего матча. Мама – давняя футбольная болельщица, но тут повела себя жестко: «В этом доме хозяйка – моя дочь. Так что все переговоры ведите с ней».

Денис ходил за мной по пятам и гундел весь день. В конце концов – уломал. Я не выдержала его страдальческого лица и пообещала увести сына в кровать пораньше. И в девять вечера Денис счастливо и расслабленно угнездился на диване в гостиной. В кабинете Витя читал «Александра II» Эдварда Радзинского. Мне было решительно некуда податься, и я, напялив куртку, решила провести вечер в тишине на застекленной лоджии: «Ну вот, весь дом занят кагэбэшниками. Мне тут уже негде жить. Ладно, хоть посижу в тишине, с книгой и сигаретой, здесь тихо, звуки телевизора не проникают, да и на улице тихо. Давно не приходилось сидеть в тишине…»

Но в тишине я просидела недолго. Денис радостно заколотил в дверь: «Владимировна, один-ноль!!! Пустите покурить, там реклама!» До конца матча я не досидела. Денис считал необходимым сообщать мне все, что мог, о ходе матча.

Чуть позже, когда очередная смена, в которой были и вовсе уже незнакомые люди, пыталась напроситься на «Лигу чемпионов», я решила, что больше никаких удовольствий вроде вечернего футбола кагэбэшникам в моем доме не обломится. И твердо заявила:

-- Нет, у меня другие планы не вечерний просмотр.

-- А что вы будете смотреть?

-- «Фабрику звезд»! – сказала я, успев бросить взгляд на сегодняшнюю телепрограмму. «Фабрика звезд» шла по другому каналу до поздней ночи и явно перекрывала по времени «Лигу чемпионов».

-- Вы?! Смотрите «Фабрику звезд»? Ни за что не поверю!

-- Можете не верить, но именно сегодня моя мечта – провести вечер у телевизора за просмотром «Фабрики звезд».

Я предупредила маму: сегодня будем смотреть «Фабрику звезд». Мама после всех своих мытарств, очередей у стен КГБ и таскания тяжелых сумок с передачами, готова была к любому испытанию. И целый вечер мы с ней мужественно высидели, слушая мяуканье или вопли (в зависимости от исполнителя) с длиннющими рекламными паузами.

-- Может, на секунду переключим на «Лигу чемпионов»? – шепотом спрашивала мама, любительница футбола, во время очередного рекламного блока.

-- Ни в коем случае! Услышат и приползут.

Мы это выдержали. Думаю, кагэбэшникам было тяжелее. Утром они уходили со смены мрачнее тучи. Вместо футбольных страстей на диване они вынуждены были, сидя в другой комнате, слушать вопли «Фабрики звезд». Это было время, когда «Лигу чемпионов» показывали раз в неделю. И следующие смены, точно установив, что хозяйка – сука, уже не пытались проситься к телевизору. Они заранее договаривались (возможно, жребий бросали), кому сегодня повезет и кто из двоих слиняет с дежурства на просмотр футбола. Конечно, это было строжайше запрещено – покидать пост. Но охота пуще неволи, да и футбол не повторяют утром. К слову, те, кому везло, никогда не возвращались вскоре после окончания матча. Они приходили под утро, наполняя квартиру ароматами алкоголя, и плюхались на диван в гостиной.

Вторым колоритным представителем состава дублеров был Саша. Именно он был в числе моих конвоиров, когда меня переводили из тюрьмы под домашний арест. Но больше его не присылали охранять меня. А спустя два месяца он вдруг снова появился – в смену с тихими «людьми в штатском». Саша был джентльменом: он единственный подавал моей маме пальто, когда она уходила. И на смену всегда приносил «Сникерс» в качестве угощения. Именно в его смену меня как-то везли в КГБ на ознакомление с материалами дела. И следователь Лавренчук, решив блеснуть особо секретными знаниями, в своем кабинете сказал: «А вы знаете, кстати, кто вас охраняет? Это такое подразделение… ну, такое… короче, они занимаются всякими задачами… как бы это выразиться… физическими…»

На обратном пути в кагэбэшном микроавтобусе я процитировала Саше слова Лавренчука. «Не понял, - сказал Саша. – Мы что, из эскадрона смерти?»

Потом, в смену весельчаков, я пересказала слова следователя десантнику Вите. «Ох и встречу я однажды этого придурка в темном переулке», - кровожадно произнес Витя. Впрочем, если Витя и Леша еще хоть как-то тянули на спецподразделение, то кругленький Саша – никак.

Все остальные «запасные» слились у меня перед глазами в одно «чудище обло». В последние полтора месяца перед судом они начали меняться с невероятной быстротой. От смены мудаков не осталось и следа – очевидно, те просили-умоляли начальство, чтобы их отправили куда угодно, только не ко мне домой. И я путалась в новых лицах, тем более что все они были похожи друг на друга, как инкубаторские. А уж когда начался суд – и подавно. Влетая в квартиру после дня, проведенного в суде под конвоем, я видела в гостиной кагэбэшника перед телевизором и начинала орать: «Я вас что, не предупреждала о том, что запрещаю смотреть по телевизору белорусские каналы?!» Кагэбэшник невозмутимо отвечал: «Меня – не предупреждали, я сегодня здесь первый раз». Надо же, а мне казалось, что третьего дня я его уже видела…

Мой сын перестал даже различать их пол. Однажды, вернувшись с вечерней прогулки с моей мамой, Даня проскакал мимо открывшего дверь «новенького» - этот был вообще с длинными волосами, почти хипповского вида, - и закричал:

-- Мама, мама, а где же кагэбэшники?

-- Да здесь они, куда они денутся?

-- А почему мне дверь открыла какая-то тетя?

-- Это не тетя, это дядя, и он – кагэбэшник.

-- Не-е-ет, - Даня подошел к превратившемуся в соляной столб новому вертухаю и внимательно на него посмотрел. – Это же тетя!

Мы с мамой сползали по стене от смеха. Даня смотрел на нас в полном недоумении. Кагэбэшник скрипел зубами, не зная, как реагировать. Вечером мама обзванивала друзей и рассказывала им, как маленький мальчик походя размазал по стенке гэбуху. А Даня не понимал, почему это нам так весело. Того дядю он искренне посчитал тетей. И больше тот кагэбэшник в нашем доме, к слову, не появлялся.

Из всех домашних вертухаев – и основных, и запасных - Денис оказался единственным, который сообразил, что мы можем однажды случайно встретиться где-нибудь в городе. И попросил:

-- Владимировна, слушайте. Если потом, когда все это закончится, мы с вами случайно встретимся на каком-нибудь из ваших оппозиционных сборищ, сделайте, пожалуйста, вид, будто мы с вам незнакомы.

-- А что, вы посещаете наши «оппозиционные сборища»?

-- Сам-то – ни в жизнь, но если начальство погонит…

Тут вмешался весельчак-десантник Леша: «А вот мне не стыдно за свою службу! Я сам к Владимировне подойду и поздороваюсь!» Кажется, для него это был верх героизма.

Право на защиту по версии КГБ

Как меня вынудили отказаться от адвоката

За все время домашнего ареста меня не вызвали не допрос ни разу. Я вообще как-то забыла, что где-то там, в КГБ, идет какое-то следствие по делу о массовых беспорядках. И что, согласно официальному обвинению, мы организовали поджоги и погромы. Возможно, потому никто и не задавал мне никаких вопросов. Уж слишком абсурдно все это выглядело.

Следователя КГБ Лавренчука я увидела лишь в конце февраля – он привез официальное уведомление о продлении срока домашнего ареста до 20 мая.

-- А что так долго? Вы там что, следствие ведете? И до чего, интересно, довели?

-- Да я вообще тут ничего не решаю! – обиженно сказал следователь Лавренчук. – Мне самому неохота в Минске сидеть. Домой хочу, в Гродно, к семье. Там уж у нас если следствие – так следователь может делать все, что считает нужным. А тут сиди и тупо жди приказа!

Видно, специально присланному в большую следственную группу гродненцу было не с кем поговорить, и Лавренчук начал жаловаться на жизнь: чем все занимаются – непонятно, наверняка какие-нибудь экспертизы проводят, а время идет.

-- Какие еще экспертизы?

-- Ну, мало ли, может, алкоголик или наркоман кто-нибудь из вас, и сейчас это выясняют, а может, запросы куда-нибудь делают, а им не отвечают…

Как выяснилось позже – запросы действительно существовали. Из серии «оплатите, пожалуйста, наше такси». Например, в немецкую прокуратуру – с просьбой дать возможность допросить представителей фонда Маршалла на предмет финансирования массовых беспорядков. Само собой, никаких ответов гэбисты не дождались. Интересно, нас всех столько времени держали будто бы «под следствием» лишь потому, что надеялись за казенный счет в Европу смотаться?

Жизнь следователя КГБ тяжела и неблагодарна, внушал мне Лавренчук. Потому что все время приходится иметь дело с врагами: «Вот вел я однажды в Гродно следствие. Врач наш местный взятки брал с пациентов – в валюте, само собой, - и открыл счет в польском банке, куда все эти взятки складывал. Мы все знали и послали запрос полякам. А они отвечают: не лезьте вы не в свое дело, банковские счета наших клиентов вас вообще не касаются. Ну и как работать в таких условиях?!» Да уж, тяжела и неказиста…

Мой адвокат Анна Бахтина, потрясающий человек и профессионал, уверяла меня: «Это тебе кажется, что никакого следствия нет и тебя просто маринуют. Потом, когда будем материалы дела читать, ты удивишься, сколько всяких показаний против тебя дадут твои же знакомые».

У Анны опыт колоссальный. Она появилась в моей жизни, когда травля адвокатов, защищающих декабристов, уже началась. Моим первым адвокатом был Владимир Толстик – именно он присутствовал на двух «дежурных» допросах. А потом, еще в тюрьме, меня отконвоировали к какому-то большому начальнику (они же, как правило, не представляются), который сказал:

-- В общем, так, Ирина Владимировна. От адвоката Толстика вам придется отказаться.

-- Что вдруг? – сорвалось любимое бабушкино выражение.

-- У нас есть информация, что адвокат Толстик получил американскую greencardи собирается уезжать.

-- Ну и что?

-- А то, что в Штатах подписка о неразглашении материалов следствия, которую он дал, уже ничего не значит. И мы не можем допустить, чтобы он уехал с информацией о вашем деле. Так что вам придется отказаться от него. Ничего личного, как говорится. Ваши родители могут нанять любого другого адвоката, никто ни на кого давить не собирается. Но Толстик с вами работать не будет.

-- А если я не откажусь от Толстика?

-- Тогда все будет еще проще: один звонок в министерство юстиции – и у него нет лицензии. И это будет уже на вашей совести. Зачем оставлять человека без работы, без дохода? А если вы сами от него откажетесь – он сохранит лицензию и сможет спокойно зарабатывать, пока не уедет. Нас Толстик, поверьте, не интересует, мы только хотим, чтобы информация не уходила за границу.

О, как они опасались утечки информации – плавали, знаем. Павла Сапелко, адвоката моего мужа, лишили лицензии прямо во время следствия за то, что съездил в Берлин. Не иначе как секретную информацию вывозил. Потом лишили лицензии адвоката Олега Агеева, который защищал Алеся Михалевича – того самого кандидата в президенты, который подписал согласие сотрудничать с КГБ и с этим условием вышел, а спустя несколько дней провел пресс-конференцию и рассказал о вербовке и о пытках в СИЗО КГБ. КГБ не понравились поездки адвоката в Вильнюс. А дальше – думаю, по поводу схемы тот большой гэбэшный чин не врал: достаточно одного звонка в министерство юстиции.

Я написала заявление об отказе от услуг адвоката Толстика, прекрасно понимая, что иначе его действительно лишат лицензии одним звонком. Мое заявление было подшито к делу, но Владимира все равно лишили лицензии. Лишили 16 февраля, ровно через три недели после того, как я написала это заявление. Лишили с формулировкой «за отказ в юридической помощи Халип И.В.».

Масштабов кагэбэшной подлости я не учла. Как, впрочем, и кагэбэшной глупости – лишением лицензии ему сделали отличный старт в США. Толстик уехал уже не просто как счастливый обладатель greencard, а въехал в Америку репрессированным. Еще в Беларуси он пытался через суд восстановить собственную лицензию. Мой папа, который, собственно, и заключал договор с ним, выступал в суде в качестве свидетеля и объяснял, что я лично отказалась от услуг Толстика, о чем сделала письменное заявление. Бесполезно.

Родители сбились с ног в поисках другого адвоката. Услышав фамилию и дело, все хватались за голову, начинали усиленно шуршать бумагами и говорить, что рады бы, но такая занятость, столько дел, вообще ни секунды свободной. Еще одного адвоката – Тамару Гораеву – удалось уговорить. Но через день после подписания соглашения она позвонила моим родителям и заявила, что отказывается меня защищать. Кто и о чем успел с ней поговорить, чем припугнуть – не знаю. Правда, еще через неделю ее тоже лишили лицензии. С той же формулировкой, что и у Толстика. Но это был тот случай, когда я не испытала и тени сочувствия.

Анне Бахтиной моя мама позвонила уже без всякой надежды. Но Анна с легкостью согласилась. Она влетела в квартиру, где я в то время уже сидела под охраной кагэбэшников (кроме близких родственников, к находящимся под домашним арестом имеет доступ только адвокат), с ходу их отчитала, требуя, чтобы они забились куда-нибудь в угол и носа не казали, потому что адвокат имеет право общаться с подзащитным наедине, без всяких соглядатаев. В тот день дежурила смена мудаков, которая почему-то безропотно подчинилась, а потом, когда Анна ушла, один из них сказал: «А адвокатесса у вас крутая. Она и наших, комитетских, защищала…».

Конечно, защищала. И политических, и гэбистов, и бандитов. И в каждом деле выкладывалась до конца. Кагэбэшники же вспоминали некоего их полковника, которого отправил за решетку тогдашний госсекретарь совбеза Виктор Шейман в порядке личной мести. Тому полковнику дали 12 лет. Бахтина не сдавалась и в конце концов добилась его оправдания уже в Верховном суде. Так что Анна была готова к настоящему бою.

Тот бой выиграть было невозможно, потому что он был нечестным. Приговоры нам всем были написаны в КГБ, а вовсе не выносились в судах. Анна была блистательна, и один из присутствовавших в зале суда европейских дипломатов в перерыве сказал ей: «Такого бы адвоката – да в нормальный суд…» После суда, впрочем, ее по инерции попытались изгнать из профессии: устроили внеочередную аттестацию, которую она не прошла. Но позже министерство юстиции отменило это решение, и лицензию Бахтина сохранила. Очевидно, даже кагэбэшники поняли, что подписка о неразглашении тайны следствия действует ровно до окончания самого следствия, а уж после суда, когда многие оказались пусть лишь одной ногой на свободе, но по крайне мере могли рассказать обо всем, что происходило с ними в КГБ, убирать адвокатов стало бессмысленно. Не они становились главными носителями информации. А может, решили приберечь ценного специалиста, понимая, что рано или поздно им самим понадобятся хорошие адвокаты.

А в тот первый свой визит ко мне Анна Бахтина с порога заявила: «Никакого состава преступления тут нет! Будем биться. И, кстати, ознакомилась я с протоколами двух твоих допросов – это же какая-то ерунда. Тебе вообще не задали ни одного вопроса по существу. Это все фикция».

Конечно, фикция. Гэбисты прекрасно знали, что, рассматривая площадь через мониторы своих видеокамер, они видели куда больше, чем я. Меня требовалось просто посадить, как и остальных, а вовсе не разбираться в том, что происходило 19 декабря. Так что больше мне никаких вопросов и не задавали. В начале апреля меня увезли в КГБ, где предъявили окончательное обвинение и предоставили материалы дела для ознакомления.

Правда, обвинение изменилось. Теперь меня обвиняли не в организации массовых беспорядков (от 5 до 15 лет лишения свободы), а в организации групповых действий, грубо нарушающих общественный порядок (до трех лет лишения свободы). То есть с особо тяжкого переквалифицировали на менее тяжкое. Кстати, именно по этой статье сорок лет назад судили тех, кто вышел на Красную Площадь в августе шестьдесят восьмого. Преемственность, конечно, была приятна. Но особых надежд смягчение обвинения не внушало.

К тому времени уже успели осудить Сашу Отрощенкова, пресс-секретаря моего мужа – по статье «участие в массовых беспорядках», от 3 до 8 лет лишения свободы. Сашу приговорили к четырем годам колонии усиленного режима. Да и Диме Бондаренко, другу и доверенному лицу мужа, тоже переквалифицировали обвинение на то же, что и у меня, но меру пресечения не изменили, хотя вроде как – менее тяжкое. То есть освобождать его никто не собирался. И не освободили – Диму приговорили к двум годам общего режима. Еще до отправки в колонию ему сделали операцию на позвоночнике. В колонии он передвигался только с костылем. А комиссия по УДО отказала, потому что Бондаренко не встал на путь исправления. Вот если бы встал – первым делом отбросил бы костыль и зашагал строем, как все остальные. Да еще и с песней, зажав в руке зачитанную до дыр газету «Трудовой путь».

Мальчик и КГБ

Как трехлетний Даня пытался понять, кто такие кагэбэшники

Когда меня привезли из тюрьмы, сын был так счастлив, что вообще поначалу не обратил внимания на ораву каких-то чужих дядек. Пока они бродили по квартире и строго спрашивали, нет ли у нас припрятанных ноутбуков, модемов и разъемов, Даня висел на мне обезьянкой и не хотел слезать. Мы с ним так и не расстались до утра, но утром ему пришлось постигать новую для себя действительность.

В первое же утро он отказывался понимать, почему мы не можем вместе пойти гулять – на улице же снег, и можно так весело кататься на санках с горки. Пришлось сочинять банальное «я заболела, мне доктор запретил выходить на улицу». (Спустя полгода, когда заболеет моя мама я скажу сыну, что бабушка не сможет к нам прийти из-за болезни, Даня скажет: «Теперь ее кагэбэшники охраняют?») Потом обиделся за то, что я и проводить его до лифта, как это обычно происходило, не могу. А уж когда оказалось, что входная дверь заперта и ключ находится у тех незнакомых дядек, которых нужно просить выпустить его на прогулку, Даня и вовсе расстроился. Но довольно быстро стал образцовым зеком.

Уже спустя неделю он заходил в комнату, где сидели кагэбэшники, и вежливо, тоном паиньки, просил: «Откройте нам дверь, пожалуйста». И, возвращаясь с прогулки, уже не обижался на меня за то, что не встречаю его, как в прежние времена, у лифта. А месяца через два после начала домашнего ареста Даня и вовсе привык ко всему и любое отклонение от установленной системы правоограничений встречал нервно. Однажды, когда сын с бабушкой шел домой с прогулки, после звонка в домофон кагэбэшник Леша сказал: «Владимировна, идите, откройте дверь, встретьте Даню. А то я себя каким-то фашистом в концлагере чувствую». Я радостно выбежала из квартиры и понеслась к лифту. Однако вышедший из кабины сын вовсе не был в восторге. Он заявил: «Мама, а почему ты здесь? Я хочу, чтобы меня встречал Леша!» Увы, дети слишком быстро ко всему привыкают. И к положению арестанта в собственной квартире, и к чужим дядькам, и к запертой двери.

Само собой, после истории с попыткой органов опеки забрать его в железные лапы государственного приюта прямо из детского сада, в это заведение он больше не ходил. И не пойдет туда больше никогда – это было уже мое решение после освобождения из-под стражи. После первой же совместной прогулки после моей пятимесячной изоляции на предложение пройтись по бульвару Даня, прежде любивший этот маршрут, категорически сказал: «Нет, мама. Я не хочу даже идти мимо детского сада».

Мы с мамой решили, что нужно снова записать Даню в малышовую школу – детский развивающий центр, куда он ходил в прошлом году и где остались заниматься его друзья – счастливчики, не отданные родителями в детский сад. И сын вернулся к друзьям и педагогам, повергая последних в ужас своими ответами на вопросы вроде «а почему ты опоздал, Даня?» или «а почему ты сегодня в плохом настроении?». Мальчик звонким голосом отвечал: «Я сегодня вообще не хотел сюда идти, но дяди КГБ сказали, что посадят меня в карман, вот я и пришел». В результате педагоги на Даньку смотрели как на узника сталинских лагерей или советского диссидента: с опаской и тайным восхищением – надо же, каждый вторник и четверг из лап КГБ вырывается! И это в его-то три с половиной года…

Никаких эмоций вроде уважения к старшим мои домашние вертухаи у него не вызывали. Это сначала, очень недолго, он называл их дядями КГБ, а потом быстро перешел на пренебрежительное «кагэбэшники». Утром, выпрыгивая из кроватки, Данька первым делом бежал в гостиную, где в этом время, как правило, один из кагэбэшников, сидя на диване, щелкал пультом, переключая каналы. Даня тут же выхватывал у него пульт и уверенно включал мультики. После чего взгромождался на диван, и кагэбэшнику ничего не оставалось, кроме как покинуть гостиную. При этом того, кто держал этот пульт в руках, Данька не удостаивал даже взглядом.

Единственной сменой, в которой он находил нечто интересное, были весельчаки-десантники. Скорее всего, потому, что они, во-первых, регулярно приносили ему обожаемые глазированные сырки, во-вторых, играли на гитаре. Иногда он врывался в кабинет, где они тихо бренчали и напевали что-то десантное про братишек, не вернувшихся с задания, и требовал немедленно сменить репертуар и петь песню из «Бременских музыкантов». Весельчаки охотно затягивали «Ничего на свете лучше нету». Иногда сын, обидевшись на меня, требующую идти спать или есть котлету, убегал в кабинет. И тогда они ржали: «Владимировна, Даня ушел в оппозицию! Он выбрал нас – государство!»

Даня, конечно, плохо понимал, что они делают в нашем доме. И вообще их род занятий был абсолютно непонятен трехлетнему ребенку. Он понимал, чем занимается водитель мусоровоза, воспитатель детского сада, повар, летчик. Но чем занимается кагэбэшник – как это объяснить? Сын мой, конечно, мальчик любознательный и внимательно наблюдал за их действиями. Спустя два месяца после начала домашнего ареста Даня уверенно заявил, что хочет быть не водителем мусоровоза, а кагэбэшником.

-- Но почему, Даня?!

-- Потому что мне нравится открывать и закрывать дверь, - размечтался мальчик о своем безоблачном будущем. – И вызывать лифт мне тоже нравится. Кагэбэшник – отличное занятие!

Я не стала разубеждать его. В конце концов, я согласилась с тем, что кагэбэшники – это люди, которые целыми днями сидят на диване и лишь иногда открывают и закрывают дверь, при том, что есть кому это сделать и без их участия. То есть абсолютно бесполезная категория людей. Дармоеды. Бездельники. Так что детское представление о сущности их работы оказалось абсолютно верным.

-- Мама, иди сюда! – как-то весной кричал мне Даня. – Посмотри, какой красивый закат! Давай любоваться.

-- Давай! – раньше мы вместе садились на широкий подоконник и смотрели с нашего высокого тринадцатого этажа, как заходит солнце. На этот раз я на всякий случай села на диван – мне же запрещалось приближаться к окнам. На закат пришлось смотреть издали. Данька что-то понял и тоже сполз с подоконника, пристроился рядом.

-- А кагэбэшников мы сюда не позовем, - задумчиво сказал он. – Зачем нам здесь, на закате, кагэбэшники? Они ведь лучше, чем мы…

-- Даня, что ты такое говоришь! Почему это они лучше, чем мы?

-- Потому что им лучше, чем нам, - печально произнес трехлетний философ.

Впрочем, он уже приближался к четвертому дню рождения и был взрослым не по годам. Я поняла, что значит термин «дети войны». Рано повзрослевшие, потому что видели и пережили слишком многое для своего возраста. Мой сын, живущий в центре Европы в двадцать первом веке, в возрасте трех с половиной лет пережил внезапное исчезновение обоих родителей, четыре обыска, попытку органов опеки забрать его в сиротский приют из детсада, домашний арест. К четырем он подошел уже с солидным диссидентским опытом.

-- Мама, - нахально громко спрашивал он (так, чтобы слышали домашние вертухаи), - а от кагэбэшников мне подарок ко дню рождения будет?

Этот чертов день рождения… 15 мая. Учитывая, что начало суда было назначено на 10 мая, я надеялась, что Данин день рождения мы отметим уже не под арестом. Мужа начали судить 27 апреля, и была еще смутная надежда на то, что день рождения сына мы отметим все вместе. Но и о четырехлетии Дани власть отлично позаботилась.

Оглашение приговора мужу назначили на 14 мая. Мне – на 16 мая. И это означало, что 15 мая мы все еще будем под арестом, и никто не сможет прийти его поздравить. Возможно, и он интуитивно понимал, что чуда в его день рождения не произойдет, папа не вернется, дом не освободится от чужаков, гости не придут, а мама не выйдет погулять. И потому громогласно спрашивал о подарке от кагэбэшников. Это была последняя смена весельчаков – канун Даниного дня рождения. Леша, услышав весьма демонстративную реплику о подарке, тихо собрался и ушел. Вернулся спустя час с коробкой и утащил ее в кабинет. Утром, перед уходом, вручил Дане подарок: в коробке оказался игрушечный пистолет с такими же патронами.

-- С днем рождения, Даня! Мы скоро уйдем и больше не будем охранять твою маму. Теперь ты ее главный защитник, и вот тебе оружие.

Даня воспринял подарок с важностью. Незадолго до того муж прислал на адрес моих родителей письмо для сына, где просил его быть хозяином дома в его отсутствие. Так что вручение оружия для Даньки было логичным продолжением папиного письма.

А исчезновения кагэбэшников он даже не заметил. После приговора и моего освобождения в зале суда – вернее, изменения меры пресечения на подписку о невыезде до вступления приговора в силу, - они тихо исчезли. А вместо них в доме появились телекамеры, друзья, коллеги, родственники – так что вопросов о переменах в нашем образе жизни он не задавал. И лишь спустя два месяца внезапно спросил:

-- Мама, а куда подевались кагэбэшники?

-- Как куда? Ушли из нашего дома – и это главное. Согласись, после их ухода нам стало лучше.

-- Нет, - вздохнул Даня, - нам стало хуже.

-- Но почему?

-- Ну как ты не понимаешь, мама… Они же были так красиво одеты!

Неужели моему сыну так понравилось бездарное сочетание двух активных цветов – красного и зеленого – в их спортивных костюмах? Не знаю, уточнять на всякий случай не стала. Не хотелось лишний раз «всесторонне обсуждать» наших вертухаев. И наверное, это и было правильно. Уже полгода Даня не вспоминает о кагэбэшниках.

Банкомат и вышка

Как шьются дела в КГБ

Если честно, я рассчитывала, что на ознакомление с материалами дела уйдет хотя бы несколько дней: сидеть под домашним арестом в компании двух охраняющих жлобов так осточертело, что я готова была ради смены обстановки хоть в КГБ под конвоем являться – все же какое-то разнообразие. А главное, в КГБ можно хоть сплетни какие-нибудь узнать – ну например, объявили ли в розыск сбежавшую Наташу Радину? Но на ознакомление с делом у меня ушел час. Потому что читать там, как оказалось, нечего.

Первое, что меня удивило, - подбор «подельников». Если Павла Северинца, моего давнего приятеля, замечательного человека, талантливого литератора и не менее талантливого молодежного лидера, который во время президентской кампании работал с кандидатом Виталием Рымашевским, я хотя бы видела на площади 19 декабря, то Сергея Марцелева, руководившего штабом Николая Статкевича, я не только на площади, но и в жизни никогда не встречала. А между тем мы будто бы были в преступном сговоре. А мой муж, с которым мы на площади не расставались ни на минуту вплоть до нашего общего ареста, шел совершенно отдельно.

Мое дело состояло из двух толстых томов. Еще два тома – дело Северинца, и последний – Марцелева. С тихим трепетом я открыла первый том, помня о предупреждении Анны Бахтиной: «Ты прочитаешь там столько показаний, данных против тебя твоими же знакомыми!» У нее огромный опыт. Но таких дел в ее практике не было, это уж точно. Никаких показаний знакомых там не было. Ровно половину одного из томов составляли распечатки транзакций по моей банковской карточке, которую прихватили во время обыска и на которой находилась гордая сумма в сто долларов. Мама еще тогда съязвила, видя радость кагэбэшников, обнаруживших пластиковый прямоугольник: «И что вы наденетесь там найти? Вы что, не видите – это карточка белорусского банка!»

Все бы так, но не совсем. Белорусский «Приорбанк», чей пластик утащили в КГБ, - давно уже является составной частью австрийского «Райффайзена». Но европейская вывеска колхозному ведению дел ничего не прибавила: я с удивлением обнаружила в собственном уголовном деле, что, оказывается, гэбисты пришли в этот австрийский будто бы банк и спокойно изъяли все документы, касающиеся моего счета, без всяких прокурорских санкций. И банковские служащие, увидев гэбэшные ксивы, наложили в штаны и все выдали, этой самой санкции не спрашивая.

Почти полдня я листала страницы уголовного дела, посвященные моему банковскому счету. «Списано 15 долларов…. 22 доллара… Зачислено на счет 150 долларов» - и все это, начиная с 2001 года. Сидение дома под надзором кагэбэшников осточертело настолько, что даже выезд в тонированном микроавтобусе под охраной все в тот же КГБ был развлечением. Так что я перелистывала страницы и вспоминала: ага, это я в Вильнюсе покупала свитер. А это – во франкфуртском дьюти-фри виски для мужа. А это – в Америке, ужас, всего год назад, но будто в другой жизни. Впрочем, никакой другой будто и не было, все началось 19 декабря, а то, что прежде, было лишь прекрасным сном. Или наоборот – то была жизнь, а сейчас просто дурной сон, который вот-вот закончится?

Стряхнув с себя воспоминания, я сообразила, что половина тома уголовного дела посвящена моей многострадальной карточке, но ее следов в деле нет.

-- Кстати, а карточка где? – поинтересовалась я у следователя Лавренчука. Он откровенно скучал, позевывал и, насколько я сумела рассмотреть, раскладывал пасьянс на компьютере.

-- Понятия не имею…

-- Ну, по логике вещей, она должна быть где-то здесь, в деле.

-- Почему это должна? Вовсе не должна. Она не является вещественным доказательством, ничего интересного мы не обнаружили.

-- Тогда почему вы мне ее не возвращаете?

-- Потому что вы заявление не написали.

-- Какое еще заявление?

-- Очень простое: «Прошу вернуть мою банковскую карточку как не имеющую отношения к уголовному делу». Дата, подпись.

-- Хорошо, извольте! – беру лист бумаги и пишу заявление. Расписываюсь, протягиваю Лавренчуку. – Ну так возвращайте!

-- Кстати, а действительно, где она может быть?.. – следователь глубоко задумался. – Пойду поищу…

Его не было достаточно долго. Наконец вбежал, сжимая в руке мою многострадальную карточку:

-- Представляете, как вам повезло? Ее случайно к делу вашего мужа приобщили в качестве вещественного доказательства! А оно уже сегодня в прокуратуру уходит, фактически на пороге поймал человека с делом и забрал оттуда вашу карточку. А то бы вы уже точно ее никогда не увидели! – заржал Лавренчук.

Это отличная иллюстрация к тому, как ведутся дела в КГБ и что делают с изъятыми на обысках предметами. Стоит ли удивляться, что одному из моих «подельников» по делу декабристов Александру Федуте до сих пор не вернули деньги, изъятые в его квартире при обыске, при том, что суд постановил их вернуть? КГБ мотивирует это тем, что у Федуты нет акта изъятия денежных средств. Но поскольку он во время обыска сидел в СИЗО, ему, естественно, бумажку эту никто в камеру не принес. И теперь получается, что раз нет акта изъятия – то и денег чужих в КГБ, конечно, нет.

Вторую половину первого тома моего уголовного дела составляли распечатки телефонных соединений за последний год. Все номера, а еще – перечисление вышек, которые перехватывали сигнал. К слову, мой мобильный телефон в деле имелся, запечатанный в конверт. В то самое время многим декабристам, отпущенным под подписку о невыезде из тюрьмы, мобильные телефоны возвращали.

-- А почему мой телефон здесь?

-- А он является вещественным доказательством.

-- Доказательством чего, простите?

-- Доказательством того, что вы были 19 декабря на площади. Вот, ваш сигнал перехватила вышка возле площади Независимости.

-- Пардон, а я разве отрицаю, что была на площади?

-- Вообще-то нет… - задумался Лавренчук. – Но вдруг вы на суде начнете это отрицать?

-- А многочисленные видеозаписи?

-- Ну… как вам сказать… Короче, профессионал должен собрать максимум доказательств, а не ограничиваться одним. Ваш телефон – доказательство!

-- Тогда объясните, а мое присутствие на площади вообще доказывает, что я организовывала массовые беспорядки?

-- А вы дальше почитайте, там еще расшифровки ваших разговоров будут.

О да. Расшифровки и диски с аудиозаписью были. Три штуки. Разговор с заместителем главного редактора «Новой газеты» Виталием Ярошевским звучал так:

-- Ира, тебя Муратов нашел? А то он тебя с утра ищет.

-- Нашел, все в порядке.

-- Текст пришлешь в понедельник, как договаривались?

-- Пришлю, не сомневайся.

-- Ну а вообще у вас там как сейчас? Народ потихоньку пробуждается?

-- Конечно, пробуждается!

-- Ну удачи тебе!

Второй разговор был вообще моим интервью по телефону «Голосу Америки». Журналист спрашивал меня о феномене белорусской площади и интересовался, не опасаюсь ли я провокаций, которые приведут к неуправляемой реакции толпы. Я, естественно, убеждала его в том, что ничего подобного произойти не может. А третий разговор был с Музаффаром Сулеймановым из американского Комитета защиты журналистов – о ситуации с четырьмя журналистками, у которых провели обыски и изъяли компьютеры задолго до начала президентской кампании. Да и разговор был, как следовало из материалов дела, в августе. Правда, в деле была еще и замечательная бумажка: санкция на прослушивание телефона, подписанная заместителем прокурора Минска Куклисом, оказывается, еще 28 июля 2010 года, когда даже дата выборов не была известна, не говоря уже о начале избирательной кампании. При том, что по закону телефоны могут прослушиваться лишь в рамках уже возбужденных уголовных дел или, в соответствии с законом об оперативно-розыскной деятельности, – в исключительных случаях, «для сбора информации о лицах, подготавливающих или покушающихся на тяжкие преступления». Интересно, какое все же тяжкое преступление я готовила в июле 2010 года, когда собирала чемодан для поездки в отпуск с ребенком?.. Не дает ответа.

А единственным «свидетелем», который дал показания, что я вышла с проезжей части на тротуар и будто бы прорвала цепочку милиции вместе с Павлом Северинцем, был начальник ГАИ Минска Сергей Корзюк. К слову, в суд он так и не пришел. Судья сообщила что-то вроде того, что у начальника ГАИ внезапно зачесалась нога, в связи с чем он ушел на больничный. Но скорее всего, у него все-таки зачесалась совесть. Одно дело – давать показания в кагэбэшном кабинете и совсем другое – в присутствии людей, которых ты оболгал и поставил под этой ложью собственную подпись: «с моих слов записано верно». Надеюсь, у него все еще чешется.

И это – все? Через несколько часов мое ознакомление с материалами дела закончилось. Слабовато поработали, ничего не скажешь.

-- И что теперь? – спросила я следователя Лавренчука.

-- Теперь еще адвокат ознакомится, потом буду отправлять дело в прокуратуру, те отправят в суд, потом суд в течение месяца назначит дату рассмотрения – в общем, еще пару месяцев можете отдыхать, раньше суд не начнется.

То есть еще два месяца с двумя жлобами в квартире?

-- Господи, как же вы все меня достали, уроды, - вздохнула я.

-- Вы как со следователем КГБ разговариваете?! – вскочил со стула Лавренчук. Он вообще все время вскакивал, и объяснялось это просто. Человечек он маленький и кругленький, ростом не вышел, и только стоя, в то время как я сидела на стуле, он мог казаться выше меня ростом – и то ненамного. – Вы понимаете, что я за такие реплики могу сделать? Да я могу… Да я… Да вы… Да я вас могу к административной ответственности привлечь, вот!

-- К административной? – развеселилась я. – И что, после СИЗО КГБ и с перспективой трехлетнего лишения свободы, вы будете меня пугать пятнадцатисуточным арестом? Самому-то не смешно?

Лавренчук сник. Вероятно, он понял, что действительно ничего в этой жизни от него не зависит и ничегошеньки он не решает, и единственный способ избавиться от открытого и демонстративного презрения обвиняемой – это как можно скорее с ней расстаться.

-- Вы все прочитали? Распишитесь здесь, и я вызову конвой.

А утром на очередное дежурство пришли весельчаки-десантники Леша и Витя. Узнав, что мне изменили обвинение с организации массовых беспорядков на «организацию групповых действий, грубо нарушающих общественный порядок», Леша сказал:

-- Да уж, Владимировна… Я-то думал, вы серьезная величина, заговорщица, которая штурмовые бригады готовила. А вы, оказывается, обыкновенная хулиганка. Ну так мне здесь вас охранять западло – пацаны на районе не поймут.

А Витя добавил: «Вот уберут нас отсюда и пришлют вместо нас двух милиционеров. Ох, с какой же благодарностью тогда вы будете нас вспоминать!»

Этих двоих я действительно вспоминаю. Не с благодарностью, конечно, но с улыбкой. Для арестантки это уже немало.

Конвой с человеческим лицом

Как милицейские конвоиры пытались сочувствовать

Когда мне принесли наконец повестку в суд, в доме несла вахту смена кагэбэшников-мудаков. Осознавая себя важными людьми, они немедленно начали звонить начальству и выяснять, каким образом и с какими дополнительными силами меня будут доставлять в суд. Вероятно, их воображение уже рисовало батальные сцены: вот они, в черных плащах и черных полумасках, ведут меня в зал суда, по дороге легкими движениями расшвыривая моих друзей и коллег. А может, им еще и оружием побряцать разрешат. Услышав инструкции начальства, заметно разочаровались: «Это не мы, оказывается, будем вас в суд возить, а конвойные».

Оказывается, все арестованные – неважно, в СИЗО или под домашним арестом находящиеся, - относятся к категории «следственно-арестованных». И всех в суд возит милиция – при ГУВД Минска существует специальное конвойное подразделение. Они развозят людей по судам, охраняют их во время заседаний, а потом везут обратно до следующего заседания. Не знаю, как это оформляется в тюрьмах, но меня кагэбэшники должны были выдавать конвойным, как чемодан из камеры хранения, – под расписку. А кагэбэшники потом таким же образом принимали на склад.

Суда я ждала, как окончания войны. Пять месяцев изоляции, полная утрата связи с миром, гэбьё, толкущееся в доме, невозможность написать письмо мужу – все это страшно действовало на нервы. Под домашним арестом я поняла, что в тюрьме все-таки проще. Казенный дом есть казенный дом. Там нет ничего твоего, кроме зубной щетки, спортивного костюма да смены белья. А дома все твое – и все уже чужое. Потому что на твоем диване спят враги, в твой санузел ходят враги, твой холодильник открывают враги. Возникало чувство оскверненности дома. И я мечтала о суде. По крайней мере, с его окончанием наступила бы хоть какая-то ясность – или тюрьма, или освобождение, пусть условное. Само собой, оправдания в суде я не ждала. Но понимала, что с вынесением приговора из моей квартиры точно исчезнут кагэбэшники.

Суд по моему делу был назначен на 10 мая. А мужа начали судить 27 апреля. В тот день я увидела его впервые с 19 декабря – по телевизору, в новостях канала Euronews. Там выпуски новостей – каждые полчаса. И часто один и тот же сюжет гоняют каждые полчаса с утра до вечера. Сюжет о суде над кандидатом в президенты Беларуси Андреем Санниковым появился днем. Я увидела исхудавшего мужа в клетке – и зарыдала впервые за все это кошмарное время. И так до ночи – каждые полчаса я включала новости и несколько секунд смотрела на мужа. (К слову, второй и последний раз за все это время я не сдержала слез 9 мая, накануне собственного суда, когда в очередной раз смотрела по телевизору «В бой идут одни «старики».) А больше слез не было ни разу – ни до, ни после. Я вообще заметила, что непременным симптомом ярости и ненависти является сухость в глазах.

Я плохо представляла себе процесс конвоирования. Почему-то рисовались кандалы, наручники и люди в масках. Но конвойные явились даже в штатском. Причем один из них оказался молодой женщиной.

Конвойных звали Саша и Юля – так по-домашнему они сами представились. У подъезда нас ждал микроавтобус, в котором сидели несколько милиционеров в форме. Те, в форме, попытались разъяснять мне мои обязанности. Я оборвала лекцию на втором же предложении: «Посмотрите на меня. Я, по-вашему, намерена драться, пытаться стянуть у вас табельное оружие и, размахивая им, бежать до канадской границы? Не тратьте время. У вас не будет со мной проблем, если дадите мне возможность в перерывах выходить покурить». Конвойные сразу повеселели и обрадовались: «О, так у нас же Юля курящая! Так что будьте уверены: насчет «покурить и оправиться» у вас никаких препятствий не будет. Юля всегда защитит ваши вредные привычки, да и компания для перекура у вас будет».

Честно говоря, я думала, что до начала заседания смогу спокойно прогуливаться вокруг здания суда, пусть даже под конвоем. Не тут-то было. Через черный ход меня завели в здание – я успела в окно микроавтобуса увидеть толпу людей – и привели в пустой зал судебных заседаний: «Вот тут вы и будете сидеть во время перерывов и перед началом». К слову, конвойные тоже заметили множество людей перед входом, и Юля начала пудриться и подкрашиваться: «Вот сейчас же в зале журналисты начнут снимать, а я вечно так плохо получаюсь на фотографиях…» Потом в зал вошел человек в форме, похожий на актера Сергея Никоненко.

-- Меня зовут Сергей Николаевич. Я начальник конвойного подразделения. Если есть вопросы – сразу ко мне. Все решим, мы народ хороший, ни над кем не издеваемся. Вот, кстати, вашего мужа в СИЗО 19 декабря именно мы перевозили. И прежде чем в тюрьму завести, разрешили ему покурить в последний раз на воле!

Сергей Николаевич явно гордился собственным невероятным гуманизмом. Он смотрел на меня выжидательно – я, очевидно, должна была окутать его словами благодарности, как кружевом, за ту последнюю мужнину сигарету.

-- А меня, получается, из ИВС в СИЗО тоже ваши конвоировали?

-- Конечно, наши! Весь конвой – это наши.

-- А почему же мне не дали выкурить последнюю сигарету на воле?

-- Ну, не знаю… А зато хотите, мы вам в перерыве кофе принесем? Можем и бутербродом угостить.

Кофе, к слову, у них оказался препаршивый, и я предложила сократить гуманизм до уровня кипятка: во все следующие дни я брала с собой в суд банку кофе, а конвойные в перерывах приносили кипяток. Так и сидели все мирно в одном зале, жевали бутерброды и пили кофе, и вполне мирно разговаривали. А во время судебных заседаний конвоирша Юля совала мне конфеты.

Странно, но если кагэбэшники были четко выраженными врагами, то этих конвойных я вообще почему-то не воспринимала как врагов – скорее как случайных попутчиков. Оказалось, что некоторые из них – само собой, не Саша с Юлей, а те, что в форме, - конвоировали в суд и моего мужа.

-- Вчера вашего Олеговича возил, слышите, Владимировна? – говорил в перерыве, жуя бутерброд с колбасой, конвойный.

-- И как он?

-- Хромает на одну ногу. Но он молодец мужик! Что-нибудь ему передать – завтра я тоже его, скорее всего, повезу?

Так неожиданно конвоиры стали связующим звеном между мной и Андреем, судимыми в одно время в разных судах. Все последующие дни я была искренне рада видеть людей в форме, когда Саша с Юлей привозили меня в суд, - ведь эти люди, возможно, сегодня утром уже везли моего мужа и разговаривали с ним. Как ни странно, но потом, уже после наших приговоров, встретившись на свидании, мы с мужем выяснили, что конвоиры весьма добросовестно и с точностью цитирования передавали нам приветы друг от друга.

В первом же перерыве в пустой зал, где меня охраняли конвойные, ворвалась адвокат Анна – ей не терпелось поделиться первыми впечатлениями. Увидев яркую гривасто-блондинистую женщину, начальник конвоя Сергей Николаевич по-гусарски щелкнул каблуками и сказал ей: «Можете звать меня просто Сергеем!» И начал, как выразился бы Том Сойер, «фигурять». Анна вообще легко находила общий язык с людьми в форме – возможно, сказывалось ее давнее прокурорское прошлое (до адвокатуры она успела поработать в прокуратуре), а может, разгадка была в ее природной общительности и живом интересе к любому человеку, попадающему на ее орбиту. А со мной завели светскую беседу мои персональные конвоиры Саша и Юля: «Представляете, а мы однажды педика возили! А у него такая жестикуляция! Ой, такой смешной процесс был!..» Должно быть, тот процесс и тот обвиняемый произвели на моих конвоиров поистине неизгладимое впечатление.

А еще они с удовольствием делились профессиональными проблемами. Оказалось, что если в обычную тюрьму, СИЗО на улице Володарского, они заезжают и забирают арестантов прямо на месте, то в СИЗО КГБ их не пускают даже за шлагбаум. Нет, раньше и туда конвоиры заезжали спокойно, но однажды, как выяснилось, автозак подрезал машину председателя КГБ. Председатель орал как резаный, а потом запретил конвоирам заезжать во двор. И теперь – «вот представляете, зима, мороз, мы приезжаем рано утром и торчим на улице, ждем, пока нам дозволят арестованного забрать» - конвоирование узников СИЗО КГБ представляется им чем-то вроде дисциплинарного наказания.

Когда я спросила Сергея Николаевича, не знает ли он, по какому принципу наши дела распределяли по судам и почему я здесь, в суде Заводского района, хотя прописана в Партизанском, зато моего мужа судят в Партизанском суде, хотя он прописан в Первомайском районе, начальник конвоя замахал руками:

-- Да вы что, радуйтесь, что вы здесь, а не по месту прописки! «Партизаны» - такие сволочи, вы не представляете себе! Они могут заседать с утра до восьми-девяти вечера совершенно спокойно, и не думают о том, что моим хлопцам потом надо отконвоировать подсудимых назад в тюрьму, а потом вернуться на службу и сдать оружие. А на следующий день – снова в семь утра на работу! Да у этих судей «партизанских» вообще совести нет. А вот здесь, в Заводском, меру знают и по окончании рабочего дня не засиживаются – нормальные люди, не перерабатывают, домой хотят. Так что и вы здесь до ночи сидеть не будете, и мы засветло домой вернемся.

Оказывается, даже в белорусских судах есть нюансы. Вроде все честно выполняют приказы сверху, все сажают невиновных, все выносят незаконные приговоры, но все-таки делают это по-разному: некоторые по 12 часов держат в клетке, а некоторые гуманно ограничиваются рамками официального рабочего дня.

И, конечно, чего не скрывали конвойные, как и все прочие носители милицейской формы, так это классовой ненависти к КГБ.

-- Вот скажите, те гэбисты, что вас охраняют, сволочи? – спрашивали конвоиры.

-- Конечно, сволочи! – с легкостью соглашалась я.

-- Во-о-от! И мы об этом же! Типа, блин, воротнички белые, типа, блин, образование у них будто бы есть. Ага, как же… А кто им террориста поймал? Конечно, милиционер! Простой пэпээсник, между прочим. И где их мозги были? В Караганде! Ой, а вы бы видели, какой они нам фоторобот составили после взрыва в Минске в 2008 году! Это ж тот самый террорист был, что и сейчас. А вы б тот фоторобот видели – деда какого-то намалевали. Ну не идиоты?..

Конечно, я сомневалась в личности конкретного террориста, но в целом по поводу КГБ с удивлением обнаружила полную солидарность с моими конвоирами. Пожалуй, это был единственный случай, когда я была во всем согласна с милицией.

Мои подельники

Как я встретила на скамье подсудимых старого приятеля и незнакомца

И все-таки я никак не могла понять, почему оказалась на скамье подсудимых в компании Павла Северинца и Сергея Марцелева. Северинца я, по крайней мере, видела на площади, да и знакомы мы много лет. Точнее, пятнадцать лет. А Марцелева, начальника штаба кандидата Николая Статкевича, в зале суда увидела впервые. (Кстати, на скамье подсудимых с моим мужем оказались молодые оппозиционеры, которых он тоже впервые увидел в клетке, - Федор Мирзаянов, Олег Гнедчик, Илья Василевич и Василий Яроменак).

Возможно, все дело было в том, что Сергей Марцелев признал вину полностью. А мы с Северинцем виновными себя не признали. Потом я заметила, что на каждом «групповом» процессе среди обвиняемых обязательно был человек, полностью или хотя бы частично признавший вину. А если хоть один подсудимый ее признал – вот оно, дополнительное доказательство для суда, что преступление было. Ну не будет же нормальный человек признавать себя виновным в том, чего не было! Раз признал – значит, было. И это можно расценивать как доказательство вины тех, кто ничего не признает. Мне даже страшно представить себе, какими методами из Сергея выбивали в СИЗО КГБ это признание собственной вины и как он сожалел, что не успел уехать.

Марцелева арестовали не 19 декабря, как большинство из нас. Его даже успели 21 декабря вызвать на допрос в качестве свидетеля по делу Николая Статкевича. Марцелев отрицал, что был начальником штаба Статкевича, - так, помогал советами, консультировал, но без всякой системной работы. И его отпустили - все еще в статусе свидетеля. 24 декабря Марцелев сел в поезд «Минск-Варшава». На границе его и задержали. Сняли с поезда и привезли в СИЗО КГБ. Ошибка Сергея была в том, что он надеялся спокойно пересечь границу. В той декабрьской молотилке никто из беглецов даже не пытался соваться через границу: все уезжали через Россию, пользуясь единственным преимуществом фантомного «союзного государства», - открытой границей. Многие, кстати, уцелели и не сели в тюрьму, потому что прямо с площади бежали на вокзал (до него десять минут пешком) и садились в ближайшую электричку, идущую в восточном направлении. На перекладных добирались до российской территории, а оттуда – хоть через Украину, хоть через Латвию – уже добирались до Варшавы или Вильнюса, где оседали в надежде, что это временно. Правда, получилось надолго. Но через границу, да с собственным паспортом, не решился уезжать никто. Кроме Марцелева.

А что касается Павла Северинца, то он сидел далеко не в первый раз. Еще в 1998 году, когда Паше было 22 года, его арестовали 2 апреля, во время государственного камлания по поводу белорусско-российского союза. Павелтогда был лидером “Маладога фронта”, участвовал в акции протеста и был отправлен в тюрьму «за срыв концерта, посвященного объединению Беларуси и России». Объединения, к счастью, не произошло, и до суда Павел не досидел – через два месяца был освобожден из СИЗО, а спустя полгода и уголовное дело тихо-тихо закрыли и забыли. Снявши голову, по волосам не плачут. И какой, к черту, срыв объединительного концерта, когда информационная война в разгаре! (В то время Борис Ельцин и Александр Лукашенко не скрывали взаимного отвращения.)

Но после акций протеста осенью 2004 года, когда мир не признал итоги парламентских выборов в Беларуси, Павел Северинец все-таки оказался на скамье подсудимых. По иронии судьбы – по той же самой статье 342 Уголовного кодекса Беларуси «Организация групповых действий, грубо нарушающих общественный порядок», по которой теперь судили нас. Тогда, после первого суда, Северинцу дали три года «химии». Он отсидел год и девять месяцев, после чего был освобожден по амнистии. Работал на лесоповале в Витебской области и написал во время отсидки чудесную книгу «Лісты зь лесу”.

И хотя формально судимость была погашена, к делу Павла гэбуха заботливо приобщила тот давний приговор «именем Республики Беларусь»: вот, смотрите, он же известный хулиган, рецидивист. И из нас троих только Паша получил три года «химии», как и пять лет назад: Марцелеву дали два года условно, мне – столько же с отсрочкой исполнения на два года. Сейчас Павел работает разнорабочим на ферме в деревне Куплин Брестской области. Как человеку верующему, начальство спецкомендатуры выделило ему четыре часа «увольнительной» по воскресеньям для посещения церкви. А фермеры на него не нарадуются – контингент в спецкомендатуре несколько отличается от работящего, верующего, интеллигентного и всегда трезвого Северинца.

Когда меня завели в зал суда, я увидела в клетке незнакомого Марцелева (хороши сообщники, впервые встретившиеся и с интересом разглядывающие друг друга) и Павла. Замахала руками: «Паша, привет!» Конвой объяснил заранее: разговаривать мне ни с кем нельзя, никаких реплик в сторону «свободных», это будет истолковано как нарушение домашнего ареста и прямо из зала суда я смогу снова отправиться в СИЗО КГБ. Павел тоже был рад, и на протяжении всего суда мы с ним, не имея возможности разговаривать, обменивались понимающими взглядами и улыбками. От этого было легче. А в зале у меня за спиной были люди. Родственники, друзья, коллеги, которых я не видела, казалось, целую вечность. По крайней мере, оборачиваться и искать знакомые лица, по которым я так тосковала все это время, конвойные не мешали. Я увидела свою свекровь, которая, как и мои родители, с того майского дня бегала из одного суда в другой, потому что нас с мужем судили одновременно. Я увидела коллегу из «Новой» Лену Рачеву. Я увидела известного белорусского фотокорреспондента Юлю Дорошкевич, которая во время домашнего ареста смогла передать мне большой альбом «Пресс-фото Беларуси-2010» с огромным количеством фотографий того 19 декабря полностью изменившего жизнь моей семьи и еще тысяч белорусских семей. Увидела родителей Павла Северинца, с которыми давно знакома. Увидела друзей, которые во время домашнего ареста передавали мне «малявы» через моих родителей. Увидела даже свою однокурсницу Лену Маевскую, с которой мы не встречались пятнадцать лет. Я была рада видеть всех, кроме своих родителей: понимала, что для них присутствовать в этом зале – просто невыносимо. Мне казалось, что мама меня не видит. Так оно, кстати, и было, призналась она потом: перед глазами была плотная пелена.

Все остальное было предсказуемо: и траченный молью прокурор, который неправильно ставил ударения, и похожая на ту самую моль судья Жанна Брысина, которая смотрела на нас, подсудимых, с ненавистью. Первые суды по делам декабристов уже прошли, и все судьи и прокуроры, участвовавшие в этих процессах, сразу вносились Евросоюзом в черный список: отныне им навсегда запрещен въезд в страны ЕС. И судья Брысина прекрасно понимала, что сейчас она не судит, а выполняет приказ, что никаких беспорядков не было, что она выполнит задание и осудит невиновных, а после этого - сидеть ей всю жизнь на дачной грядке и не видеть ни Лондона, ни Рима, ни Праги. Само собой, виновными в ее персональном железном занавесе она считала не тех, кто отдавал приказы, а нас, сидящих на скамье подсудимых.

Павел Северинец вряд ли думал в тот момент о будущем судьи Брысиной – он молился. На протяжении всего суда он стоял, ни разу не сев на скамью, и не участвовал в процессе, заменив его тихими молитвами. Он сразу отказался давать показания в суде, а в самом начале на вопрос «доверяете ли суду?» объяснил: «Против вас лично ничего не имею, я вас не знаю, но судебной системе Беларуси не доверяю». Судья задумалась: расценивать ли это как отвод. В конце концов объявила перерыв и ушла выпить чаю. По возвращении сообщила, что посовещалась и не даст самой себе отвода, потому что Северинец был неубедителен. Прежде я не бывала под судом («административки» за участие в несанкционированных мероприятиях и пощечину следователю прокуратуры не в счет) и весь первый день не могла примириться с этими идиотскими, навязшими в зубах ритуалами. Ты говоришь «суду не доверяю», а суд плевать хотел на твое недоверие. Но при этом судья сделает умное лицо и уйдет «на совещание». С кем?! С собой? С судьей из соседнего кабинета? С председателем суда? С председателем КГБ? С мамой? Ну с кем же? Не дает ответа. Чуть позже судья в пропотевшей мантии возвращается и с важным видом объявляет, что «суд посовещался». Потом мои коллеги пишут, что это был не суд, а цирк, и не судья с прокурором, а клоуны.

Я тоже грешила цирковыми сравнениями, пока – уже после суда – не отправилась в цирк с сыном. И поняла, что аллегории такого рода неправильны. В цирке как раз все честно. Полет из-под купола вниз никак не исполнишь «под фанеру». Живую пирамиду из акробатов никак не сфальсифицируешь. Блестящую вольтижировку не отменишь липовым смс-голосованием. Так почему все нечестное, липовое, фальшивое, очевидно заказное принято называть цирком, а исполнителей всего нечестного, липового, фальшивого, очевидно заказного - клоунами? Ну не из-за иллюзионистов же, искусно фальсифицирующих саму реальность.

Цирк – это честнее всего. Именно об этом почему-то думала я, сидя на скамье подсудимых и слушая невнятную речь прокурора, рассказывающего о том, как мы с Северинцем и Марцелевым организовывали беспорядки и личным примером увлекали многие тысячи человек, вынуждая их выходить на проезжую часть. Мы слушали с искренним любопытством, пытаясь понять, каким образом прокурор может все это произносить и не сгорать от стыда. Судя по всему, речь он репетировал заранее. Но все равно сбивался и мычал, изо всех сил пытаясь сохранить важность собственного образа. Судья время от времени пыталась задавать вопросы Северинцу. Он всякий раз тихо и вежливо отвечал: «Ну мы же с вами договорились, что я не даю показаний в суде». И продолжал думать о своем и молиться. Сергей Марцелев, признавший вину, на вопросы прокурора отвечал с готовностью, иногда добавляя «я понимаю вашу иронию, гражданин прокурор!».

Это было лишь началом. На следующий день предстояли допросы свидетелей, и тогда я окончательно поняла, что слово «цирк» никак не может относиться к происходящему в зале суда. Фальшивое, тупое, плохо отрепетированное действо с бездарными авторами и не менее бездарными исполнителями. Может, это можно сравнить с «Аншлагом»? Хотя нет – еще бездарнее.

Ушибленные ягодицы

Как свидетели и потерпевшие путались во вранье

Все-таки мне чертовски повезло с адвокатом. Первый день суда был коротким, хотя и нудным, и закончился в три часа дня. Адвокат Анна легко уничтожала все прокурорские аргументы и вообще чувствовала себя отлично – она видела всю несостоятельность обвинения и предвкушала, как обмакнет головой в ушат дерьма траченного молью прокурора. После суда она сказала: «Я еду к тебе. Там и встретимся, проанализируем первый день, подготовимся к завтрашнему». Пока конвойные ждали микроавтобус, пока сдавали меня с рук на руки кагэбэшникам (в этот день дежурила смена весельчаков-десантников), Анна успела приехать. Кагэбэшник-десантник Витя, встречавший меня в дверях, с искренним, как мне казалось, сочувствием спросил: «Ну как, устали? – я в очередной раз успела подумать о вероятности стокгольмского синдрома. – А вас уже ждут!»

За кухонным столом сидела Анна. Перед ней стояла бутылка коньяка, а вокруг бутылки тихим натюрмортом расположились батон и упаковка красной рыбы. «Ну что, - подмигнула Анна. – Проанализируем нашу сегодняшнюю работу?»Я достала рюмки: «Наливай!»

В это время мимо нас на балкон прошествовал кагэбэшник Денис с сигаретой. Я застыла с бутылкой в руках. Черт его знает, а вдруг под домашним арестом пить нельзя? Анна нашлась мгновенно:

-- А давайте вы с нами выпьете!

-- Эх, - вздохнул Денис, - да разве ж это выпивка? Разве ж это доза? Потом до утра буду жалеть, что негде взять добавки… Нет уж, вы как-нибудь сами.

Через час мы с Анной запели. На наш нестройный дуэт выглянул Витя:

-- Девушки, вы там еще из окна флагом не машете? Нет? Ну ладно, приятного отдыха.

Отдых был действительно почти приятным – две симпатизирующие друг другу женщины всегда получат удовольствие от неспешной беседы за рюмкой. Да и тот первый день суда, как оказалось потом, был почти отгулом. Потому что потом суд заседал уже до конца рабочего дня (хорошо, что не до восьми вечера, как на мужнином суде, а ведь сидеть на скамье подсудимых еще и физически очень неудобно). И многочисленные свидетели-милиционеры, путающиеся в показаниях, вызывали тошнотворное ощущение.

Лена Рачева из «Новой» после очередной порции показаний, когда одутловатый милиционер клялся и божился, что узнал меня во главе колонны по светлым волосам (хотя на всех видеозаписях вся моя блондинистость была скрыта под шапкой из-за сильных морозов в Минске 19 декабря) и точно все помнит, хотя на вопрос, с кем именно из своих сослуживцев стоял в цепочке, упорно отвечал «откуда я могу помнить, почти полгода прошло?», отправилась на улицу вслед за ним. Милиционер сел на скамейку и закурил. Лена села рядом и завела светскую беседу. «Да если б вы знали, - сплюнул автор ложных показаний, - как мне и всем нашим это все осточертело! Ходим из суда в суд, даем показания – где в качестве свидетелей, где в качестве потерпевших, - и всем рассказываем, что мы точно видели этих людей и опознаем их. Да я их всехвообще в первый раз вижу!»

Роли их были четко распределены: в судах по статье 342 (организация массовых действий, грубо нарушающих общественный порядок) милиционеры выступали в качестве свидетелей и неуверенно рассказывали, что видели каждого из нас в момент совершения означенного преступления, а вот в судах по статье 293 (организация массовых беспорядков) они уже были потерпевшими и жаловались на проблемы со здоровьем после зверского избиения вооруженными до зубов демонстрантами. Один из омоновцев, выступавший в суде над моим мужем, с легкой руки последнего вошел в историю как «потерпевший с вавой на попке»: он слезно жаловался суду на то, что после 19 декабря провел четыре дня в госпитале с диагнозом «ушиб ягодицы».

-- И чем вам там четыре дня лечили ушиб ягодицы? – не удержался адвокат Андрея.

-- Ну… - задумался «потерпевший». – Капельницы ставили!

В общем, лучшее средство от синяка на заднице – срочная госпитализация, постельный режим и капельницы. Глядишь, кто-нибудь из медицинских светил и запатентует.

Другой «потерпевший» встретил в коридоре суда нашего друга и соратника Игоря Аскерко. Игорь когда-то был капитаном минской сборной по рукопашному бою. В сборной была в том числе и куча омоновцев. Все они, понятное дело, принимали капитана за своего. И когда Игорь пришел в суд, где рассматривалось дело моего мужа, «потерпевший» раскрыл ему объятия: «Здорово, братан! Ну а ты в каком суде будешь выступать?» Похоже, в те дни в Минске можно было устраивать любые беспорядки: весь личный состав ОМОНа с утра до вечера выступал в судах над декабристами.

А еще нам всем отчаянно пытались навязать материальный ущерб. Потому что если нет ущерба – какие беспорядки? Все рассыпается в прах. Еще во время ознакомления с делом я обратила внимание на грозные письма на бланках КГБ во все конторы, находящиеся на Проспекте Независимости по маршруту следования колонны демонстрантов, с угрожающе-навязчивым предложением выставить декабристам материальные иски. «Мы поддержим», - сухо обещал КГБ. Надо отдать должное, практически все держались, как партизаны. Владелец цветочного ларька в подземном переходе возле Октябрьской площади и вовсе лихо выкрутился, разъяснив, что в воскресные вечера выручка всегда ниже, потому что по пятницам и субботам у людей банкеты и свадьбы, а воскресными вечерами все обычно сидят дома и отдыхают перед рабочей неделей, так что никакого ущерба быть не могло. Зато главный менеджер белорусского «Макдоналдса» на первом допросе сдуру сообщил, что у предприятия была упущенная выгода из-за прошедшей демонстрации, но когда понял, что именно сморозил, а его западные начальники быстро объяснили, что не стоит участвовать в репрессиях, и сделали соответствующее публичное заявление, - стушевался и начал сопротивляться гэбью. Потому что гэбьё – оно, конечно, для белоруса опасно, но потерять работу на хорошей должности в американской компании во время экономического кризиса, в то самое время поразившего Беларусь, – еще опаснее.

Единственным «попавшим на бабки» признало себя государственное (а как иначе?) предприятие «Минсктранс», ведающее городскими автобусами: оказалось, что из-за перекрытого движения автобусы вынуждены были двигаться в объезд, и предприятию в результате нанесен ущерб в 159 тысяч белорусских рублей – по тогдашнему курсу около 30 долларов. Впрочем, в нашем деле автобусы уже не фигурировали: жена нашего друга Дмитрия Бондаренко, которого начали судить еще в конце апреля, просто пошла в банк и перевела эти деньги «Минсктрансу». Таким образом, сфабриковать ущерб гэбистам не удалось. Но какое, к черту, «грубое нарушение общественного порядка», если никому и ничему не нанесен ущерб? Сама квалификация дела таяла на глазах, а уморительные менты превращали процесс в капустник. И все бы хорошо и весело, вот только в то же время в другом суде вершили расправу над моим мужем, и я не знала, что с ним происходит.

Как они замечательно все придумали – судить нас одновременно, чтобы оба не знали, что происходит с другим. И это при том, что все эти пять месяцев мы не имели права даже переписываться. Газеты выходили с заголовками вроде «Одна сатана в разных судах». Да еще и в разных концах города. Мои родители и свекровь сбились с ног, мотаясь из одного суда в другой.

Журналисты в зале суда сидели с ноутбуками и передавали информацию онлайн. Но мне было запрещено общаться с ними. Зато моим родителям, сидевшим в зале, коллеги шепотом докладывали, что происходит на процессе Андрея. И в перерыве мама мне крикнула: «Прокурор потребовал семь лет!..»

«Трымайцеся,спадарыня Ірына!” – сказал мне из клетки мой подельник Паша Северинец.

Впрочем, я была к этому готова. И даже к десяти годам. Накануне вечером мама, ворвавшись в квартиру фурией, прокричала еще из прихожей: “Сидишь? А в суде Андрей рассказал, как ему председатель КГБ угрожал убить вас с Даней!” Как ни странно, даже это меня не удивило. После пяти месяцев в тюрьме КГБ – неважно, в СИЗО или в домашней тюрьме – я хорошо знала, что профессионалов там не осталось: одни подонки, дегенераты, придурки и заплечных дел мастера. И шантаж, угрозы, ложь, пытки и убийства – это единственное, что они умеют. Так что удивляться я уже ничему не могла.

После обеденного перерыва в пятницу, 13 мая, по залу прошел шепоток: уже известно, что оглашение приговора Санникову назначено на 16.00 14 мая, на субботу, ставшую рабочей из-за переноса майских выходных. У нас же конца свидетелям не было видно, суд тек ни шатко ни валко, но внезапно судья вошла в раж и явно заторопилась. Ходатайства о вызове свидетелей защиты отклонялись, и внезапно судья поинтересовалась, сколько времени нужно адвокатам подготовиться к прениям. Адвокаты просили день-два. Судья объявила: “Вам хватит и сорок минут! Перерыв, потом – прения!” Стало ясно, что процесс завершится уже сегодня. Прокурор тупо зачитал обвинение, не добавив ни единого слова от себя, и потребовал приговорить Северинца к трем годам “химии”, а нас с Марцелевым – к двум годам тюрьмы с отсрочкой. И пока выступали адвокаты, пока моя дорогая Анаа произносила свою роскошную жесткую речь, так что казалось, будто она взяла автомат и шпарит длинной-длинной очередью, превращая в пыль обвинение и обвинителей, я размечталась о том, что, может быть, приговор огласят завтра утром – и я успею увидеть мужа. Меня освободят в зале суда, и я побегу слушать его приговор. И увижу его. А в воскресенье, 15 мая, - день рождения нашего сына. И, может быть, он его проведет уже не под домашним арестом, без кагэбэшников?

Не сбылось. Судьиха, казалось, подмигнула и объявила оглашения приговора в понедельник, 16 мая. Четвертый день рождения Дани выпадал на короткий промежуток между приговорами его папе и маме. “Уроды, скоты, фашисты!” – громко говорила я судье с прокурором, когда заседание было объявлено закрытым. Мои конвоиры Саша и Юля дергали меня за рукава и шептали: “Тише, тише… Сейчас машина подъедет, сядем туда – и говори, что хочешь, хоть ори на весь город. На фига тебе лишние проблемы?”

Спустя почти год, когда Зоологический суд Москвы вынес приговор Алексею Козлову, мужу Ольги Романовой, я после обычного в таких случаях всплеска ярости почувствовала дикую зависть к Оле: она была в зале суда, когда оглашали приговор мужу, и смогла сказать судье: «Будь ты проклята, сука!» Я была лишена этого удовольствия.

Последние слова

Уже потом, читая онлайн-репортажи наших с Андреем судов, я обнаружила странное совпадение: оказалось, что последнее слово было нам предоставлено одновременно. И мы, в один день и в одну минуту, в разных судах говорили друг о друге. О стране и о свободе мы тоже, конечно же, говорили. Но одновременное признание в любви в судах за неимением возможности сделать это лично, дома, звучало так пронзительно, что я ничего не буду к этому добавлять. Просто привожу стенограммы наших «последних слов».

Последнее слово Андрея Санникова

Уважаемые присутствующие в зале!

Я не буду разбирать особенности обвинений, предъявленных мне. Судебное разбирательство со всей очевидностью показало надуманность и необоснованность обвинений.

События 19 декабря и этот процесс я рассматриваю как проявление страха власти перед неизбежными переменами. Это месть за смелость и открытость.

В отношении меня это еще и политическая расправа над кандидатом в президенты, который составил реальную конкуренцию Лукашенко, который сумел собрать сильную команду профессионалов, пользующихся уважением и в своей стране, и за рубежом, который заявил о готовности взять на себя ответственность за страну. Я был и остаюсь сторонником решительных и открытых действий по изменению существующей власти в Беларуси, но был и остаюсь сторонником абсолютно ненасильственных действий.

Я считаю, что все происходящее – это продуманная масштабная операция власти. Все происходящее, начиная с 19 декабря и по сегодняшний день, на это указывает. В том числе и выступление Лукашенко в ходе избирательной кампании, который предупреждал, что «после выборов со всеми разберется». На это указывают заявления главы администрации Макея, в которых он говорил о якобы имеющихся доказательствах готовящейся 19 декабря вооруженной провокации оппозиции, с использованием пиротехнических и взрывчатых веществ.

В настоящем деле не представлено ни одного подобного доказательства, несмотря на то, что оперативно-розыскные мероприятия, в частности в отношения меня, проводились с лета 2010 года. Тогда я не только не был кандидатом, но еще и не было объявлено об этом решении.

Стоит вспомнить и заявление председателя ЦИК Ермошиной, которая публично провозгласила, что полномочия кандидатов заканчиваются в 20 часов 19 декабря, а не после официального объявления итогов выборов. Тем самым она дала своеобразный сигнал силовикам, что с кандидатами можно делать все, что угодно.

На это указывают и действия правоохранительных органов. Они изначально не препятствовали ломанию дверей в Доме правительства, не задерживали правонарушителей. Таким образом, они породили чувство безнаказанности у хулиганов. Об этом свидетельствуют и обещания властей отпустить тех лиц, которые дадут показания против кандидатов.

Об этом свидетельствует планируемый жесткий разгон мирного протеста, в ходе которого пострадало большое количество невиновных гражданских лиц. Это подтверждают и последующие заявления Лукашенко, который берет на себя ответственность за действия правоохранительных органов.

Я выражаю свое глубочайшее уважение тем, кто сделал выбор в пользу правды. Я горжусь тем, что я нахожусь в одной клетке вместе с вами – Ильей Василевичем, Федором Мирзояновым, Олегом Гнедчиком, Владимиром Яроменком. И я утверждаю, что благодаря им в этих клетках больше патриотизма, больше надежды на будущее Беларуси, больше понимания того, что происходит в государстве, чем в тех органах, которые их сюда посадили.

В результате своих действий 19 декабря власть окончательно утратила доверие своих граждан, доброе отношение со стороны соседей и всего мирового сообщества. Последствия этого видны уже сейчас, политически и экономически.

19 декабря в Минске состоялась многотысячная массовая акция, в которой, я подчеркиваю, участвовала вся Беларусь. Подавляющее большинство граждан Беларуси хотят перемен. Это стало очевидно в ходе президентской кампании. Миллионы граждан делегировали свою волю тем десяткам тысячам демонстрантов, которые вышли на площадь. Акция 19 декабря отличалась от демонстраций, которые проходили в Беларуси после прежних выборов – в 2001, 2006, 2008 году.

19 декабря 2010 года была не акция протеста, а акция надежды, потому что мы не только протестовали против фальсификации выборов, против беззастенчивого грабежа людей, у которых украли голоса. Мы предлагали власти переговоры для того, чтобы вместе найти выход из кризиса.

Вместо честного диалога власти применили против народа силу. Во власти не нашлось честных людей, которые вышли бы на площадь и вступили бы в переговоры с народом, как это сделали руководители государства в 1991 году. На той же площади, перед тем же Домом правительства, диалог привел к укреплению независимости и государственности страны.

Предложение диалога 19 декабря 2010 года привело к избиению мирных граждан, в том числе и кандидатов в президенты. В результате десятки людей сегодня сидят под пытками, с ними расправляются с помощью судов. Среди них моя жена Ирина Халип, мои близкие друзья Дмитрий Бондаренко. Александр Отрощенков и те люди, которые помогали мне в моей кампании, такие как Дмитрий Дрозд. Многие вынуждены были бежать из страны и просить политического убежища.

Мы все хотим одного – жить в своей стране, избираться на честных выборах и не бояться за свою жизнь или жизнь своих близких. Именно за это нас сегодня судят, фабрикуют дела и пренебрегают законом. Я хочу предупредить всех тех, кто сегодня пренебрегает законом – вы неизбежно окажетесь на скамье подсудимых и понесете заслуженное наказание. Что еще хуже – вам неизбежно придется посмотреть в глаза своим детям.

Больше месяца я не давал показаний, находясь в СИЗО КГБ, надеясь, что этот абсурд кончится, надеясь, что какой-то здравый смысл возобладает. Я прошел через пытки, унижения, угрозы, и, согласно основным заказчикам этого, мне вновь придется пройти через тяжелое испытание. Тем не менее у меня нет чувства ненависти, нет жажды мести. Я по-прежнему считаю, что даже сегодня есть шанс урегулировать очевидный политический кризис путем переговоров. Просто кому-то нужно проявить мужество, начать выполнять законы.

Еще раз призываю суд к вынесению по настоящему делу справедливого приговора. При этом хочу обратить внимание на то, что законность – это не исполнение противоправных указаний деятелей от власти, а соблюдение законов, Конституции Республики Беларусь, международных обязательств Республики Беларусь. Ни один чиновник не имеет права требовать нарушать закон, ни один закон не может требовать наказания невиновных, нарушения прав человека и унижения его достоинства.

Я хочу выразить глубочайшую признательность всем тем, кто оказал мне, особенно моей семье, моральную поддержку, проявил солидарность, помог защитить моего сына. Меня лишили возможности поблагодарить людей, которые помогали мне в моей кампании. Я хочу это сделать сегодня. Благодарю всех тех, кто поддержал меня, кто проголосовал за меня 19 декабря. Мне было очень важно знать, что вы разделяете мое видение будущего нашей страны.

Я знаю, что нас большинство. Я знаю, что мы добьемся свободных выборов.

Я люблю свою семью больше жизни. Я люблю Беларусь. Я очень люблю свободу. Я знаю, что моя семья, все люди Беларуси будут счастливы, когда мы станем свободными, а это невозможно без соблюдения законности.

Жыве Беларусь!

Мое последнее слово в суде

Высокий суд!

Все эти дни, пока шло разбирательство, я пыталась понять одну вещь: каким образом на одной скамье подсудимых оказались мы втроем. Дело в том, что я не знакома с Сергеем Марцелевым (я рада, что теперь мы будем знакомы). Я много лет знакома с Павлом Северинцем и знаю, что он один из самых добрых, умных и талантливых людей, которых я когда-либо в своей жизни встречала. Но проблема в том, что мы все представляли интересы разных кандидатов и вообще не пересекались во время избирательной кампании.

Тогда почему, собственно, мы здесь? Может быть, потому что мы все вместе шли по проезжей части, на которую вышли? Во всяком случае, на протяжении судебного разбирательства государственный обвинитель с упорством, несомненно достойным лучшего применения, доказывал только это: что мы вышли на проезжую часть. Да, мы вышли. Эта вещь совершенно не требовала доказывания, поскольку мы ее не отрицали. Но мы шли в составе колонны, в которой с нами передвигались еще 40 тысяч человек, таких же, как мы. Тогда что получается? Может быть, нас вытянули из колонны произвольно? То есть мы оказались случайными обвиняемыми? И если бы нас там не было, то в этот день на скамье подсудимых на нашем месте сидели бы какие-то другие, произвольно выхваченные из колонны люди. В таком случае я счастлива, что на этой скамье сидим мы, а не другие люди, потому что, поверьте, я никому, даже своему злейшему врагу, не пожелала бы оказаться на моем месте.

По отношению к моей семье власть применила тактику выжженной земли. Они хотели раздавить ее полностью, чтобы не осталось ничего, даже капли крови, от нас. И это случайностью быть не может. Значит, все, что здесь происходит, это не случайность, а закономерность. И значит, мы втроем выбраны не в произвольном порядке, а совершенно осознанно. Что у нас общего?

Наверное, то, что мы привыкли говорить вслух, говорить громко те слова, которые остальные произносят шепотом на кухне при телефоне, накрытом подушкой, как в семидесятые годы. И то, что мы пытаемся вгрызаться в Конституцию и требуем соблюдения наших конституционных прав и свобод, кричим: «Дайте нам собраться, дайте нам высказаться. У нас есть право на свободу выражения, свободу высказываний, свободу митингов и шествий». А нам уже долгие годы говорят: «Нет, ребята, это неверно. Конституция – это как деньги, у одних есть, у других нет. Если бы вы примкнули к объединению «Белая Русь», у вас бы были конституционные права и свободы, а так – у вас нет их, просто потому что вы – другие, вы не такие, как все, у вас кровь зеленого цвета и голова на винтах».

Но в том-то и трагедия, что мы такие же. У нас голова не на винтах. У нас кровь такого же красного цвета и точно такие же права и свободы, как и у всех остальных граждан Республики Беларусь. Мы очень хотим, мы мечтаем их реализовывать и пытаемся это делать. И поэтому нас сажают в тюрьмы, поэтому нас судят, поэтому нас разлучают с нашими семьями. Поэтому я не смогла даже в суде увидеть своего мужа Андрея Санникова, хотя мы с ним, не разлучаясь ни на секунду, проходим по одному уголовному делу, а судят нас в разных судах, и я не уверена, что мы с ним вообще успеем увидеться.

Кстати, об Андрее Санникове. Мне здесь в суде довелось отвечать на вопрос: так все-таки вы шагнули с тротуара на проезжую часть в качестве журналиста или в качестве жены? И я тогда ответила: несомненно, в качестве жены. Тем же вечером, по окончании судебного заседания, я села и глубоко задумалась: а в самом деле, чего во мне было больше в тот день 19 декабря на площади? Это был в большей степени профессиональный долг, или супружеский долг, или гражданский долг? И сегодня могу ответить: по сто процентов и того, и другого, и третьего.

Я всегда останусь журналистом, что бы ни было. Я всегда останусь женой Андрея Санникова, и я счастлива, что из всех женщин мира он выбрал именно меня. И, наконец, я всегда останусь гражданкой Республики Беларусь, если меня, конечно, не вышлют и не лишат гражданства, как это делали в Советском Союзе, но я тем не менее надеюсь на лучшее, потому что это свойство человеческого организма.

Вчера моя мама сказала мне: «Ира, если тебя снова посадят, я больше не буду врать твоему сыну, я не буду ему рассказывать, что мама уехала в командировку. Я расскажу ему всю правду. И про злых дядей, которые забрали маму и папу, и еще про одного злого дядю. Про всех злых дядей, которые сидят здесь, в этой стране, на этой земле».

Я думаю, что даже если меня не посадят снова, мальчику пора рассказать правду. Пусть он наконец узнает, в какой стране, в каком обществе и в какой ситуации ему выпало жить.

День рождения Дани: между приговорами папе и маме

Как празднуют день рождения под домашним арестом

На обратном пути Саша и Юля меня предупредили: «Ты только не спеши радоваться, что в понедельник выйдешь на свободу. Вернее, не думай о плохом, мы сами надеемся, что без сюрпризов обойдется, но мы уже на стольких судах присутствовали – ты себе не представляешь. И такое повидали – казалось, все, человек выходит на свободу, и вдруг какая-нибудь ерунда: оглашение приговора в последний момент переносят, а в это время еще какое-нибудь дополнительное обвинение появляется, дело возвращают на дополнительное расследование, а человека – в тюрьму».

На этой оптимистической ноте мои конвоиры поздравили меня с наступающим днем рождения сына и пожелали, чтобы мужу дали не семь лет, как требует прокурор, а поменьше.

Нужно было как-то прожить почти сутки до приговора Андрею, а потом еще как-то отпраздновать день рождения Дани. Мама отвлекала меня, как могла. Ей стало легче хотя бы потому, что закончились долгие бдения в судах, и появилась надежда, что еще через два дня она сможет наконец вернуться домой, потому что обеспечить наш с Даней быт я уже смогу самостоятельно. Все-таки домашний арест – самая унизительная штука в мире.

В субботу, 14 мая, мама уехала в суд на оглашение приговора Андрею. Я металась по квартире, как дикий зверь, попавший в клетку. Кагэбэшники-весельчаки сочувствовали: «Владимировна, да не переживайте вы. Ну рассосется как-нибудь. Ну не будет он сидеть весь срок, даже если дадут «семерочку», хотя скорее всего дадут вообще меньше. Есть же УДО, замена режима отбывания наказания, свидания будут – все не так паршиво, как вам кажется сейчас». Это верно. Пожалуй, день 14 мая был даже паршивее 20 декабря, когда выяснилось, что мы надолго садимся в тюрьму. Мама вернулась потухшая: «Пять лет усиленного режима». А назавтра предстояло радоваться Даниному четырехлетию.

Мы с мамой высчитали, что день рождения Даньки придется как раз на смену мудаков. Но, к счастью, в те последние недели они уже не появлялись. Их сменщики из «запасных» вели себя тише воды, ниже травы и, по-моему, считали меня стервой. Потому что скрывать раздражение от их присутствия у меня уже не было сил. Я ходила и ворчала, что как только они исчезнут из моего дома, я сразу вызову бригаду химчистки, уборки и дезинфекции, чтобы даже духу их не осталось в моем доме. К слову, я потом так и поступила. Духу их не осталось – квартиру вычищали и дезинфицировали два дня. Но маленький санузел возле входной двери, который раньше назывался гостевым, отныне для меня «гэбэшный сортир». Так что свой след в моем доме они все-таки оставили.

Утром мы с мамой и примчавшимся едва ли не на рассвете папой пытались водить хороводы вокруг Дани, поздравляя его с днем рождения. Подарки, включая пистолет от смены весельчаков-десантников, он принял благосклонно. Но подарки – это еще не праздник. Даня помнил, как в его предыдущий день рождения мы с Андреем ночью развешивали в его комнате воздушные шарики, и он просыпался, сразу понимая: вот он, праздник. Сын помнил, как мы посреди комнаты ставили палатку, а подарки были внутри, и ползать там было невероятно весело. Помнил гостей, которые шли в течение всего дня и не заканчивались даже тогда, когда он уже ложился спать. Так что простое вручение подарков со словами «с днем рождения, Даня!» в его представлении с праздником никак не увязывалось.

Около 11 часов утра маме позвонили наши с Андреем друзья и попросили ее вместе с Даней выйти во двор. «Подарки принесли, наверное,» - решили мы. Мои любимые родители и сын ушли. Мне страшно хотелось хоть на секунду выглянуть с балкона, но там курил кагэбэшник. Наконец он вышел и сказал:

-- Ирина Владимировна, выйдите на балкон, там куча людей собралась, вас зовут.

-- Так мне же по вашим правилам нельзя с людьми контактировать.

-- Да что мы, фашисты, что ли? – махнул рукой кагэбэшник и демонстративно ушел в кабинет, оставив меня наедине с балконом без всякого надзора.

Я выбежала на балкон, свесилась вниз. Тринадцатый этаж все-таки. И увидела большое сердце. Наши друзья выстроились во дворе в форме сердца, чтобы поздравить меня с днем рождения Даньки. Я видела, как он радостно скачет – все-таки для него наступил праздник, несмотря ни на что. Потом для него надули воздушный шарик и сказали, что он должен написать на нем свое самое главное желание и запустить шарик в небо. Тогда желание обязательно сбудется. Мой сын, еще не умеющий писать, тем не менее старательно выводил маркером: «Папа, вернись!» Потом выпустил шарик в небо. Он пролетел мимо меня, совсем близко. Позже, на свидании с мужем в СИЗО после приговора, я расскажу ему об этом. Муж скажет: «Я чувствую себя каким-то злостным алиментщиком».

Потом вся компания двинулась в парк Горького катать Даньку на машинках, колесе обозрения и автодроме. Я надеялась, что этого ему хватит для сохранения ощущения праздника до вечера. Ведь вечером мы не сможем принять гостей. Данька действительно был счастлив даже вечером, когда мы тихо сидели в кухне с родителями и выковыривали для него розочки с торта. Мы не знали, что его ждет еще один сюрприз.

В дверь требовательно позвонили в восемь вечера. «Вы кого-нибудь ждете?» - недоуменно спросили кагэбэшники. «Наверное, очередной обыск, - решили мы с родителями. – Ну когда эти придурки наконец угомонятся?»

Но в квартиру вбежала адвокат Анна. Она тащила большую коробку, на которой был нарисован самокат. Самокат был Данькиной мечтой, но последние три недели мои родители провели в судах, - и ни времени, ни сил идти покупать самокат у них не было. Мы объяснили Дане, что самокат он обязательно получит, но немного позже. Или даже пойдет и купит вместе со мной. «Мне уже совсем скоро разрешат выходить на улицу», - пообещала я.

Но самокат все-таки приехал к Даньке в день его рождения, хотя мы Анне ничего не говорили и вообще ее не ждали. Воскресный вечер – какое там посещение подзащитного? Но у Анны было иное мнение.

-- Так, живо! – прикрикнула она на кагэбэшников. – Монтируйте, регулируйте высоту, в общем, делом наконец займитесь!

Кагэбэшники беспрекословно подчинились ее командирскому тону, и через десять минут Даня разъезжал по коридору на самокате, а мы пили вино и рассказывали Ане, как мы ее любим. За эти несколько месяцев она действительно стала нам всем другом. В тот вечер Аню в машине у моего дома ждал ее муж. Он-то не был моим адвокатом и не мог подняться вместе с женой. Зато теперь мы дружим семьями и ходим друг другу в гости.

А утром за мной снова приехали конвоиры Саша и Юля. На этот раз меня везли не в микроавтобусе, а в раздолбанных «Жигулях», которые, казалось, развалятся по дороге.

-- Машина – класс! – веселилась я. – Мне нравится! Уж куда приятнее, чем эти дурацкие тонированные микроавтобусы, у которых на морде «КГБ» написано.

-- Вот это я понимаю! – говорил водитель конвоирам. – Бывают же нормальные преступники, веселые, жизнерадостные, возить таких – одно удовольствие! Назад, если что, с ветерком прокачу.

-- Спасибо, но надеюсь, назад буду как-нибудь уже своим ходом добираться.

Саша и Юля меня предупредили еще по дороге:

-- Если все будет в порядке, сразу не убегайте – нужно будет подписать бумагу, что у вас нет претензий к конвою.

-- А я могу написать, что приятно поражена профессионализмом и корректностью конвоя и прошу вас премировать?

-- Ой, тогда нас точно премии лишат! - расхохоталась Юля.

Оглашение приговора не принесло никаких сюрпризов. Нам всем дали ровно столько, сколько просил прокурор: Павлу Северинцу – три года «химии», мне – два года лишения свободы с отсрочкой исполнения приговора на два года, Сергею Марцелеву – два года лишения свободы условно. Марцелев – единственный, приговор которому хоть немного не совпал с требуемым. Вместо отсрочки – условный срок. А разница существенная. Ко мне применили все существующие в Уголовном кодексе правоограничения. Судьиха прочитала, что я не имею права приходить домой позже 22 часов, выезжать из города, а еще обязана отмечаться в милиции каждую неделю. Ровно такой же приговор получил второй домашний арестант из декабристов - кандидат в президенты, поэт Владимир Некляев. Почему нас с ним так «запараллелили», я понять не могу. И объяснить это в состоянии только каким-то мистическим страхом режима перед свободным словом: поэтическим ли, журналистским – не важно. Сейчас мы с Некляевым лениво обсуждаем ментов, которые ходят к нам по вечерам проверять, дома ли мы, и выясняем, к кому из нас ходят чаще. И все спрашиваем друг друга: «Ну тебе это уже привычно?» Нет, привыкнуть к этому, как выяснилось, невозможно. Мы оба так мечтали запереть собственные двери и больше никогда не открывать их людям в форме, а оказалось, что даже при отсутствии кагэбэшников в квартирах мы обязаны открывать двери по ночам при словах «откройте, милиция!». Иначе – зона. А муж на первом свидании в СИЗО попросил меня об одном – оставаться на свободе (пусть даже такой уродливой) ради сына.

Мужчина, женщина, подлец

Как мы пытаемся обвинять по половому признаку

Все время, пока с нами расправлялась власть, многие удивлялись: ну почему все судьи, которые берутся за политические дела, осознанно идя на преступление, - женщины? Даже Андрей из тюрьмы написал: «Странно, а я всегда думал, что женщины у нас смелее». Были бы мужчины – вроде не так противно. Потому что от мужчины подлость более ожидаема и легче переносима, а вот женщина – она же хранительница очага, варительница борща, родительница детей, пришивательница пуговиц, поливательница фикуса, воительница с морщинами. В общем, ей на подлости если не морали, то по крайней мере сил не должно хватать. А мужик – понятное дело, вечерами на диване лежит, ни черта не делает, вот от безделья на подлости и тянет. Так что подлый чинуша мужского пола – это почти нормально. Но вот подлая чинуша-женщина – это аномалия. И все внимание сосредоточилось на судьях.

Женский вопрос обсуждался всеми. Некоторые особо великодушные даже пытались судей оправдывать: мол, в 90 процентах случаев это тетки предпенсионного возраста, им бы до пенсии досидеть и жопой на грядку сесть на веки вечные, а если откажешься и вылетишь с волчьим билетом, так с пенсией проблемы будут, и никуда уже на эти несколько лет не устроишься, вот они и сдаются без боя. А что в списки невъездных в Европу попадут – так куда им в Европу? Их дачи с огурцами на пенсии ждут, так что ими легко манипулировать. Вполне удобное объяснение. Но - неверное.

Мы все так увлеклись обсуждением морального облика женщин-судей, что не заметили абсолютного гендерного равенства. Потому что женское судейство полностью уравновешивалось мужским прокурорством. Каждой бабе по мужику – этот незабвенный лозунг Жириновского воплотился в наших судах. Все обращали внимание на женщин-судей и молчали почему-то о прокурорах-мужчинах. А те, между прочим, тоже заслуживают внимания.

Если про судей можно было сказать, что они в большинстве своем дорабатывают до пенсии и потому на все готовы (за исключением парочки молодых теток), то прокуроры на наших судах – тоже в большинстве своем – молодые мужчины. Им до пенсии, как пешком до Шанхая. Им еще очень даже хотелось бы увидеть Европу. Им еще есть к чему стремиться. Они еще могут себе позволить думать не только о завтрашнем, но и о послезавтрашнем дне, потому что гарантированно до него доживут, если не сопьются и не застрелятся. Они, в конце концов, наверняка искренне считают себя мужчинами. Даже надевая перед очередным судом голубенькую прокурорскую рубашечку.

Мало кто, к примеру, заметил, что в процессе рассмотрения кассационной жалобы моего мужа Андрея Санникова участвовал в качестве обвинителя от городской прокуратуры тот же самый прокурор Антон Загоровский, который за три месяца до того требовал для моего мужа семи лет лишения свободы, - еще в качестве «районного» обвинителя. Теперь он пришел на тот же процесс, но уже с повышением, – до «города» допрыгнул. Режим отблагодарил его за старательное нарушение закона и повысил. А ведь этот мальчик-воробейчик, изобличавший преступный умысел Санникова и требовавший для него семи лет тюрьмы, после приговора приперся к нему в «конвойку» и сказал: «Андрей Олегович, я не знаю, как смотреть после всего этого вам в глаза, но я хочу перед вами извиниться. Я ведь за вас голосовал!» Когда Андрей мне рассказал об этом во время свидания, я с надеждой спросила: «Ты, конечно, дал ему в морду?» Оказалось, не дал. Посчитал извинения поступком. А зря. Потому что когда на рассмотрении кассационной жалобы обвинение представлял все тот же воробейчик Загоровский, оказалось, что он пошел на повышение. И требовал оставить приговор в силе все с тем же пылом, забыв про признание и извинения в «конвойке». В перерыве я подошла к нему и спросила: «Вы сейчас читали этот текст, потому что у вас приказ такой, или потому, что вы лично – сволочь?» Прокурор Загоровский густо покраснел и сказал: «Вы ничего не понимаете…» Совершенно верно, не понимаю. Я не понимаю этого вранья, не понимаю, как в этом вранье можно жить и учить своих детей, будто врать нехорошо. Я не понимаю, как можно жать руку под столом, шепотом говорить «мы вас поддерживаем», а вслух требовать казни. Не понимаю и не хочу понимать.

Впрочем, единожды нарушив закон, этот воробейчик обеспечил себе узкую специализацию: расправа с инакомыслящими. Теперь он будет безотказен и, если прикажут требовать расстрела за распространение листовок, - потребует. Зато серьезное дело – обвинять убийц, насильников, наркодельцов – ему вряд ли кто-нибудь доверит. Действительно, зачем? Прокуроров в стране – как у дурня фантиков. А вот обвинять невиновных – для этого нужна особая выучка и особые карьерные устремления. И, конечно, общий наркоз для совести. А лучше – летаргический сон.

Или еще один представитель мужеского полу – прокурор Мельник из городской прокуратуры на рассмотрении нашей с Павлом Северинцем кассационной жалобы. У него страшно дрожали руки, пока он зачитывал осанну приговору и клеймил неадекватных отморозков, которые 19 декабря пришли на Площадь. Когда суд удалился будто бы на совещание, я не выдержала и спросила: «У вас руки дрожат от стыда или после вчерашнего?» Прокурор Мельник задергался, запыхтел и залился краской. Значит, все-таки после вчерашнего… И тут он совершил нечто невероятное: достал Библию и уткнулся в нее, отодвинув все свои бумажки. Казалось, сейчас он нарисует меловой круг, встанет в центр круга и скажет: «Сгинь, нечистая сила!» Павел Северинец, увидев Библию в руках прокурора, едва не задохнулся от неожиданности. А тот так и просидел, уткнувшись в чтение, до возвращения судей. Правда, меловой круг так и не нарисовал.

А все те прокуроры, которые санкционировали наши аресты, продления наших арестов, а заодно подмахивали задним числом санкции на прослушивание наших телефонов? Тоже сплошь мужские фамилии. В материалах собственного дела я с удивлением обнаружила, что заместитель генерального прокурора Беларуси некто Куклис подписал бумажку, благодаря которой мой телефон будто бы законно прослушивался с 28 июля 2010 года, когда о президентских выборах еще никто и не говорил. Само собой, он прослушивался всегда. Без всяких санкций. Но чтобы изобразить соблюдение законности, к делу подшили явно сляпанную весной 2011 года санкцию, подписанную задним числом. Куклис, вам не стыдно было участвовать в должностном подлоге? Если вам в детстве папа с мамой не объяснили, что такое хорошо и что такое плохо, вы же должны были хотя бы в студенчестве Уголовный кодекс прочитать?..

Нельзя забывать и фамилии гэбэшных оперативников, которые про каждого из нас составляли рапорты, будто мы собирались захватывать власть. Потом они же приходили в наши дома и переворачивали их вверх дном. Тоже мужчины, между прочим. Да и в городском суде наши приговоры оставляли в силе смешанные коллегии, в которых можно было наблюдать пару мужчинок – например, судей Хрипача и Степурко.

Так что не нужно задаваться вопросом, почему все судьи, которые расправлялись с нами, - женщины. Эти тетки всего лишь зачитывали тексты, написанные дядьками. Могло быть и наоборот. И не стоит делить их на мужчин и женщин. У подлецов нет пола, как и у микроорганизмов. Они, возможно, даже размножаются простым делением. Нам же не придет в голову делить амеб на мальчиков и девочек?..

Первое свидание

Как я брала интервью у мужа в комнате длительных свиданий Новополоцкой колонии

С тех пор как Андрея приговорили к пяти годам усиленного режима и отправили в Новополоцкую колонию, у меня возникло стойкое ощущение, что в Беларуси сидит если не весь народ, то по крайней мере половина. Отправляю мужу бандероль на Главпочтамте. В пакете – сигареты, чай, кофе. За мной в очереди стоит пара – женщина и сильно татуированный мужчина – с таким же пакетом. Мужчина понимающе улыбается:

-- И куда отправляете?

-- В Новополоцк. А вы?

-- В Глубокое. Я две недели как вышел оттуда. Ну ничего, не беспокойтесь, в Новополоцке по сравнению с Глубоким нормально. Там, по крайней мере, администрация не беспредельничает.

-- Ой, я же читала про пытки в Глубоком!

-- Жив, как видите, - вздыхает мужчина. Моя бандероль отправлена, теперь его очередь.

Иду по Комаровскому рынку со списком, присланным мужем. Делаю покупки для передачи. Останавливаюсь перед ларьком, где продается растворимое картофельное пюре нескольких видов.

-- А какое лучше?

-- Вам для передачи? – безошибочно определяет продавец. – У меня все покупатели, которые передачи собирают, берут вот это: недорого и порции большие получаются.

И такие «уличные диалоги» - почти каждый день. Несомненно, страна стала большой зоной, где зеки и их родственники просто не могут не сталкиваться на улицах, потому что они и составляют большинство. Так что мой муж, кандидат в президенты Андрей Санников, - самый настоящий «народный кандидат». Как и Николай Статкевич, которого из Шкловской колонии перевели в Могилевскую тюрьму как злостного нарушителя режима.

В длительных свиданиях в колонии нет ни драматизма, ни романтики. И если кто-нибудь думает, что они начинаются с того, что мужья и жены бросаются друг другу в объятия и стоят так с полчаса неподвижно, нашептывая всяческую дребедень вроде «как мне тебя не хватало!», то сильно ошибается. Свидания начинаются с беготни женщин на общую кухню и грохотом сковородок и кастрюль. Потому что мужчины хотят жрать. На тюремной пайке чувство голода становится привычкой. Все разговоры – потом.

Я это усвоила сразу же, как только оказалась к комнате для свиданий. В Новополоцкой колонии их тринадцать, но в прошлую среду «заезжали» только четыре семьи. Я была на длительном свидании в первый раз и думала, что сначала нужно дождаться мужа. Но соседки, приезжающие не впервые, так отчаянно бегали на кухню и громыхали посудой, что становилось ясно: нечего сидеть и ждать, к моменту, когда приведут мужей и сыновей, обед должен быть готов. С едой я, честно говоря, не успела. Зато успела изучить плакат на стене, призывающий мыть посуду и выбрасывать мусор. В конце там написано вкрадчивое: «Помните! Возможно, вы сюда еще не раз вернетесь!» Читалось фатально.

Накануне свидания мой муж Андрей Санников должен был звонить мне. Но не позвонил. Я думала, его лишили звонка, потому что «слишком жирно» - и звонок, и свидание на следующий день. Все оказалось гораздо прозаичнее: звонков в тот день лишился весь отряд. Контролеры потеряли ключ от комнаты, где звонят. Просто потеряли – причем замок в той комнате открывается монеткой или ногтем, можно было обойтись и без помощи профессионального домушника. Но никто так и не смог позвонить домой.

-- И часто у вас такое со звонками? – был мой первый вопрос мужу.

-- Часто. И даже если не лишают звонка, то могут произвольно поменять время. В будние дни заключенные звонят из колонии обычно по вечерам, когда их семьи уже пришли с работы. Дата и время устанавливается точно, заключенный успевает предупредить в письме своих близких – и вдруг ему переносят время с семи вечера, предположим, на одиннадцать утра. Жена на работе, дети ву школе – и все, привет. А жена будет сидеть весь вечер у телефона и потом сходить с ума, думая, что звонок запретили из-за какого-нибудь взыскания, а это значит, что могут запретить и свидание, и передачу.

-- Помнишь, у нас так тоже было с предыдущим звонком? Я уже стояла в дверях, чтобы уходить по делам, и тут ты позвонил…

-- Да, и не смог поговорить с сыном, который ждал моего звонка вечером, а утром ушел гулять с бабушкой и дедушкой. Второй раз я не смог поговорить с сыном из-за якобы потерянного ключа. Впрочем, тут я даже не склонен винить администрацию колонии. Такое ощущение, что гэбэшная нечисть продолжает активно участвовать в моей личной жизни. Потому что только им свойственно использовать ребенка для давления – в колонии этим не занимаются.

-- Каковы вообще твои первые впечатления от пребывания в колонии?

-- Здесь я пришел к выводу, что все осужденные наказаны дважды: сначала лишением свободы, а затем – скотскими условиями существования в колонии. И в уголовно-исполнительном кодексе, и в правилах внутреннего распорядка любой колонии обязательно прописаны все общечеловеческие моральные нормы вроде «уважения человеческого достоинства», но в реальности ничего этого в местах лишения свободы не существует. Кроме того, я столкнулся с масштабами судебного беспредела в Беларуси. Здесь, как и в любой другой колонии, сидит огромное количество невиновных. И если раньше я знал, как фабрикуются дела следователями, как выносятся незаконные приговоры судьями, как строчатся липовые обвинения прокурорами, то в колонии, после общения со многими заключенными, для меня стало открытием, что часто и адвокаты работают против своих подзащитных. Многие здешние обитатели рассказывали мне, как именно адвокаты давили на их семьи. И не только давили, но и угрожали близким. А на закрытых судебных заседаниях просто глумятся над людьми. Там обвиняемый остается один против системы. И человек за простое возражение суду может получить дополнительных пять лет. То есть в нашей стране сложилась абсолютно преступная система круговой поруки. А если к этому добавить, что в СИЗО людей продолжают избивать и унижать, то получается просто безвыходная ситуация.

-- А какой контингент у вас в колонии? Вот в «Витьбе» и Шклове, где сидят бывшие милиционеры и прокуроры, публика в основном «экономическая».

-- Здесь несколько другой контингент. «Коммерсов», как называют у нас осужденных по экономическим статьям, мало. Двадцать процентов заключенных нашей ИК-10 осуждены за убийства. Кроме того – разбои, грабежи.

-- Кстати, когда я перед свиданием сдавала наличные деньги в комнате дежурного контролера, то видела на стене «Список осужденных, участвовавших в ОПГ». Довольно длинный список, между прочим.

-- Это тот случай, когда я могу точно сказать: не верь глазам своим. Здесь, в колонии, я узнал, как создаются фиктивные ОПГ. Допустим, есть некое совершенное преступление. И чтобы на выходе получить ОПГ, к обвиняемому «пристегиваются» любые знакомые и полузнакомые – вплоть до контактов из мобильного телефона, - и все это выливается в громкое дело. И хотя в преступлении виновны два-три человека, на скамье подсудимых могут оказаться сорок-пятьдесят, и это уже будет называться организованной преступной группой. И за это вся цепочка – следствие-прокуратура-суд – получит дополнительные «звездочки», премии, продвинется по службе. Система поощрений в следственных органах, судах, прокуратуре основывается на том, что чем больше невиновных осуждены, тем больше премий и прочих бонусов. Кстати, есть и вторая сторона этой проблемы: пока сажают невиновных, настоящие преступники остаются на свободе. Сразу, как только меня этапировали сюда, я услышал много слов благодарности за то, что в своей предвыборной программе говорил о незаконных приговорах. Но только сейчас я увидел катастрофические масштабы того, как невиновные люди получают огромные сроки.

-- В каких условиях ты здесь живешь?

-- В нашем «кубрике» пять человек. В том числе соседствую с Александром Бут-Гусаимом, чья история уже давно стала известной. Он был приговорен к пожизненному заключению за убийство егеря из оружия, из которого, как показала экспертиза, ни одного выстрела не было произведено. И ему удалось добиться изменения приговора с пожизненного заключения на семнадцать лет. Сидит он уже двенадцать. Конечно, бытовые условия минимальны. Да еще и куча бессмысленных процедур. К примеру, два раза в день по полчаса и больше мы стоим на проверках – к счастью, сейчас еще погода хорошая. Но то же самое – и в дождь, и в снег, и в лютые морозы. Походы в столовую обязательны независимо от того, хочешь ты есть или нет. А кроме проверок, еще бывают и «просчеты». Это когда отряд выстраивается, и всех считают по головам. В общем, система построена на полном идиотизме, на постоянном выполнении каких-то бессмысленных действий.

-- А с теми, кто сидит в ПКТ, ты не встречался?

-- С теми, кто в ПКТ (или в буре, как говорят заключенные), остальные заключенные не пересекаются. Правда, в ПКТ разрешена переписка с родными и прогулки – то есть режим, как в СИЗО. Что же касается карцера, то туда легко попасть просто так – за косой взгляд в сторону представителя администрации. Проблема в том, что у сотрудников любой колонии слишком много власти. Каждый из них может просто уничтожить зека. Возможностей много – лишение писем, звонков, передач, свиданий. По логике вещей, суть воспитательного процесса – это именно общение с родными. Человек видит своих родственников, говорит с ними по телефону, переписывается – естественно, он хочет как можно скорее оказаться рядом с ними. Но если общение с близкими становится для администрации всего лишь средством манипулирования заключенными, то о чем тут говорить? Простой пример: каждому из нас разрешается три телефонных звонка в месяц. Но администрация пытается предоставлять право позвонить в качестве поощрения, прекрасно осознавая, что это незаконно, - это право гарантируется даже правилами внутреннего распорядка. И всеми силами нарушает право заключенных писать жалобы. С недавних пор у нас установлен особый порядок обращения в генпрокуратуру: заключенный не имеет права обращаться туда напрямую, он может это сделать только через администрацию. Таким образом, администрация может отказать заключенному в праве обратиться в надзорный орган. Это абсолютно незаконно, но всех заставляют подписывать это решение администрации: дескать, обязуюсь соблюдать. Конечно, я ничего подобного не подписывал. Но многие подписали – просто потому, что не знают своих прав.

-- Кстати, расскажи о работе. Знаю, что ты работаешь на производстве гофрокартонных ящиков, а в соседних цехах варят мыло и производят полиэтиленовую пленку. У вас там труд добровольный или принудительный?

-- Новополоцкая зона – полностью рабочая. Есть первый отряд – на местном языке «викинги», - он нерабочий, состоит из инвалидов, пенсионеров и так далее. Остальные отряды – рабочие. Кому-то из администрации однажды, судя по всему, «стрельнуло в голову», что что у всей колонии должен быть стопроцентный выход на работу. Но принудительный труд – это отдельный приговор. Никто из заключенных Новополоцкой зоны не приговорен к принудительному труду или, как формулируется в Уголовном кодексе, «исправительным работам». Правда, многие хотят работать, чтобы гасить иски. И умеют работать, и на воле могли бы зарабатывать. Но зарплата – это еще один вид издевательства над заключенными. Большинство зарабатывает в месяц от трех до семи тысяч рублей. Есть, как мне здесь рассказывали, зарплаты и в семьсот рублей. И это – на вредном производстве, не оборудованном никакими вентиляционными и очистными механизмами. Хотя здесь можно было бы наладить нормальное производство и дать людям возможность зарабатывать. Здесь никто не знает ни расценок, ни планов, ни норм выработки, никто не видит ведомостей. Кроме того, наша «промка» работает на «Нафтан» и «Полимир». То есть два крупных предприятия используют подневольный труд и при этом требуют инвестиций от Запада. Хотя только за использование рабского труда против этих предприятий можно вводить санкции.

-- А как в колонии с едой?

-- Здесь говорят, что она – не для людей. Кто-то из заключенных видел упаковки с рыбой, на которых было написано: «Для пушного зверя». Главное – перед походом в столовую заблокировать рецепторы вкуса и обоняния.

-- Кстати, я тебе привезла пластырь, как ты просил, но его не разрешили принести на свидание. Сказали, нужно сдавать в медпункт. Как здесь вообще с медицинской помощью?

-- Недавно я обратился в медчасть по поводу кашля. Прописали бромгексин и аспирин. Идти туда за назначенными медикаментами можно один раз в день под конвоем. Конвой ищешь сам. Не найдешь – твои проблемы, останешься без лекарств. Кстати, многие медикаменты, которые привозят родственники и сдают в медчасть, до заключенных просто не доходят. А если ты заболел чем-то серьезным – лечить никто не будет. Проще, если заключенный умрет.

В тот самый день, когда я приехала в Новополоцкую колонию на свидание и ждала у дверей, туда пришла женщина, у которой умер муж – заключенный из первого отряда. Сотрудник колонии, проходивший мимо, вежливо спросил ее: «За трупом приехали?..» А когда я уезжала из колонии, во время шмона у меня забрали листы бумаги, на которых я записывала интервью с мужем для единственной оставшейся в живых белорусской независимой газеты «Народная воля». Спустя полчаса замначальника колонии по режиму и оперативно-режимной работе вернул мне рукопись, в которой было густо заштриховано только одно слово. Это было слово «Лука».

Зечки

К чему приговаривают жен и матерей осужденных

В начале лета 2011 года, вскоре после всех наших «декабристских» судов, в Минск приехала известная российская журналистка Ольга Романова. Ее муж, банкир Алексей Козлов, к тому времени сидел уже три года.

О чем могут говорить две женщины, у которых сидят мужья? Конечно, о тюрьмах, этапах, передачах, свиданиях. Мы сравнивали условия «Володарки» и Жодинского СИЗО с Бутыркой и «Матросской тишиной». Ольга завидовала, что страна у нас такая маленькая, и это значит, что этапировать несколько месяцев, как в России, невозможно. Только сейчас я, кстати, могу оценить, как тяжко было Ходорковскому, когда его везли в Краснокаменск Читинской области, - через всю Россию, в «столыпине».

-- Оль, - спросила я, - а вот интересно, есть ли какое-нибудь одно слово, чтобы нас определить? А то «жены зеков» - как-то длинно.

-- Конечно, есть! – ответила Романова. – Мы – зечки!

-- Ну уж нет, зечки – это те, которые сидят.

-- И те тоже!

-- Хорошо, а я тогда кто? И сама сидела, и муж сидит.

-- А ты – дважды зечка! – щедро одарила меня почетным званием в духе «дорогого Леонида Ильича» Оля.

Не буду ей возражать. В конце концов, если жену генерала называют генеральшей, то справедливо жену зека назвать зечкой. Филологические изыскания никакого другого варианта не дают. Пусть так и будет – зечки.

Мало кто задумывается, как меняется жизнь женщины, когда ее муж или сын оказывается в тюрьме. Ей тоже выносится приговор. К примеру, ее приговаривают к тасканию тридцатикилограммовых баулов в зону, где сидит родственник. Все зечки разные – молодые и пожилые, хрупкие и «габаритные», - но груз у них один и тот же. И вот представьте, каково тащить 30 килограммов женщине, весящей ненамного больше. А ведь нужно еще и до зоны добраться – отнюдь не все ездят на машинах. И общественный транспорт вовсе не останавливается у ворот колоний. То есть вопрос не только в том, чтобы протащить свои баулы от машины или маршрутки до зоны: нужно добраться до остановки или до вокзала, потом каким-то образом дотащиться до колонии, и желательно сделать это все затемно, чтобы занять очередь и успеть оформить передачу. А до того – все 30 килограммов купить, да потом весь вечер взвешивать пакеты на кухонных весах, чтобы тютелька в тютельку, чтобы без перевеса, но и никак не меньше положенной «тридцатки». Желательно еще и взять с собой пару килограммов в запас: а вдруг что-нибудь не примут? Будет чем заменить прямо на месте. А то ведь не простишь себе потом, что из-за твоей непредусмотрительности муж недополучит нормальных продуктов.

Дотащить до крыльца – еще не конец. Могут и помочь ведь, и сопроводить до самой колонии – друзья, подруги, братья. А вот потом нужно тянуть все 30 килограммов в комнату приема передач, и это отдельное испытание. Если, к примеру, в Новополоцкой колонии эта комната хотя бы находится на первом этаже, то в «Витьбе» - на втором. И нужно тащить весь свой скарб вверх по лестнице. К слову, комнаты длительных свиданий в той же «Витьбе» находятся на первом этаже, а это значит, что сначала нужно занести все сумки наверх, а потом по тому же маршруту протащить вниз. А ведь на длительное свидание везут намного больше 30 килограммов – «тридцатку» счастливый обладатель права на «свиданку» может потом вынести с собой в зону. А все остальное – еда на два дня (каждое блюдо в отдельном контейнере, что добавляет багажу громоздкости), постельное белье, которое многие возят с собой, собственные вещи плюс домашний спортивный костюм или что-то вроде того для родственника - потянет еще килограммов на десять.

К длительным свиданиям готовятся не один день. Но бывает всякое, как, например, с Валентиной Олиневич, мамой Игоря Олиневича, сидящего в Новополоцкой колонии. Игорю подписали разрешение на свидание 1 ноября. Свидание было назначено на 19 ноября. В тот же день Олиневич написал маме, но письмо с известием, что надо приехать в Новополоцк 19 числа, Валентина получила только накануне вечером. И что вы думаете – на следующее утро она уже стояла на крыльце колонии со всеми 30 килограммами продуктов «на вынос» и отдельным баулом с домашней едой для всей семьи - папа Игоря тоже ехал на свидание. Подумаешь, за ночь еды наготовить, да передачу собрать, да выехать затемно! Зечки и не на такое способны.

Вале Олиневич я советовала, что и как везти. У меня к тому времени уже был опыт длительного свидания. А до того мне самой помогали куда более опытные зечки. Перед первой поездкой с передачей я записывала инструкции Марины Титовой, чей муж сидит в Новополоцкой колонии уже семь лет. Осталось еще пять. Сколько она отъездила туда и с передачами, и на свидания – уже может с закрытыми глазами собрать-разобрать передачу за 30 секунд, как солдаты – автомат Калашникова. А перед длительным свиданием меня инструктировала зечка Оля, чей муж сидит в Новополоцке третий год. Оля ездит на свидания одна, на своей машине. Парковка вроде и недалеко от ворот колонии, но когда тащишь весь скарб – расстояние кажется гигантским. Будто пешком до Шанхая. Особенно когда начинается наша вечная осенне-зимняя слякоть.

После свидания с сыном Валентина Олиневич написала мне письмо: «Все равно счастье от общения они нам не испортили, хотя очень и старались. Откуда у этого мальчишки столько мужества? Уму непостижимо. Может быть, просто играл, чтобы меня успокоить. Но нет, такое не сыграешь. Говорит, что уже и не надеялся, что нас увидит. Мы, следуя твоим рекомендациям, сразу пошли на кухню, еду разогревать. Но для него главным было общение. А для меня - дотронуться до него, ощутить теплоту своего сыночка и обнять. Без слез обошлось. Я выходила утром вместе с двумя женщинами, мамами других заключенных. Те вышли в слезах и потом, насколько я знаю, писали заявления в ДИН. Мало того, что их так же тщательно обыскивали, как и меня, так еще и не разрешили их детям взять передачи. Хотя заявления были подписаны заранее. Такого унижения, как они говорили, они еще не испытывали, хотя их дети там находятся не один год. Все это, конечно, посвящалось Игорю, как сказал один из тех ребят, чтобы настроить против него». «Обнять сыночка»… Мамы-зечки – это особая категория. Им, мне кажется, еще больнее, чем женам. Муж – это сильный человек, опора, глава семьи. Когда он в тюрьме, это тяжело, но не трагично. А вот ребенок – всегда маленький и беззащитный, даже если ему уже полвека. И если сын в тюрьме – это действительно трагедия. Жены плачут редко. Матери – часто.

Я до сих пор не могу представить, что пережила моя свекровь Алла Санникова, когда мы с мужем оба оказались в тюрьме. Именно ей в ее 78 лет пришлось полгода таскать сумки с передачами и выстаивать полдня на ледяных ступеньках КГБ. Она живет в доме, где находится кинотеатр «Центральный», - на полпути между «Володаркой» и «американкой». Я помню, как однажды летом мы договорились, что Алла Владимировна в воскресенье заберет моего сына Даню на прогулку. Она пришла с опозданием, что для нее было очень странно. И рассказала, как вышла из дома и, задумавшись, «на автомате» пошла к «Володарке». Только дойдя до тюрьмы и не обнаружив там, как обычно, очереди, она вспомнила, что сегодня воскресенье и нужно идти вообще-то в другую сторону и по другому поводу…

Чем может помочь осужденный своей жене или маме? Враньем, как это делают многие из них. Чтобы жены и мамы не тратили денег, которых и так в обрез, на передачу (а 30 килограммов продуктов не одну сотню долларов стоят вообще-то), осужденные пишут: «Не вези передачу (не приезжай на свидание), у меня было нарушение режима, и меня лишили права на очередную передачу (свидание)». Это все, что они могут сделать.

Вот к чему приговорены жены осужденных. На них остается дом-дети-быт, зарабатывание денег на адвокатов, передачи, посылки, отоварку, поездки (иногда через всю страну) на свидания, которые часто назначаются в рабочие дни, и приходится брать отпуск без содержания на пару дней, очереди, шмоны, да еще и часто - беготня по инстанциям. Зечки организуют целые сообщества, которые решают добиваться справедливости. Они доводят до истерик ДИН, прокуратуру, Верховный суд – и правильно делают. Потому что слишком многие сдаются сразу и предпочитают не высовываться, чтобы не сделать своему родственнику еще хуже. Но нужно понимать, что хуже не бывает. И бороться за соблюдение прав заключенных и отмену несправедливых приговоров приходится даже с осознанием того, что эта борьба бесполезна. Как говорил Станислав Ежи Лец, «допустим, ты пробьешь головой стену. Ну и что ты будешь делать в соседней камере?». В Беларуси звучит актуально, как нигде. Но если не пробивать головой стену, так и останешься навсегда в своей камере. В тюрьме собственного страха и неверия.

А те, кто все же решается пробить головой стену, - иногда действительно могут что-то изменить. «Как, вы еще не знакомы с женой Александра Бут-Гусаима?» - спрашивала меня «новополоцкая» зечка Оля. Очень жаль, что не знакома. Во многом благодаря усилиям именно этой женщины пожизненный срок Бут-Гусаиму заменили на 17 лет усиленного режима.

Так что пусть декабристки позапрошлого века подвинутся на краешек. Вольно ж им было за мужьями в Сибирь ехать… По 30 кило и больше им тягать не приходилось. Их не шмонали. Им не хамили полицейские чины – тогда это было вообще не в чести. Им не нужно было заниматься «декабризмом» без отрыва от производства. Они не должны были зарабатывать деньги для своих детей и мужей-ссыльных. Они не стояли в очередях с громоздкими передачами, не таскали в тюрьмы телевизоры и вентиляторы, не занимали с раннего утра очередь. Другая жизнь у них была - тоже горькая, но не сравнимая с нашей теперешней.

Так что наши современные белорусские зечки куда «декабристее» утонченных героинь прошлого. Причем они себя героинями не считают. Просто тянут лямку, везут воз, вкалывают за двоих, ну и горящие избы с конями на скаку тоже никуда не делись, просто видоизменились соответственно веку. Я восхищаюсь вами, девочки.

Послесловие

Отсидка моего мужа закончилась в сентябре 2011 года. После этого начались пытки. Эти слова я смогла прочитать в записке, которую он приложил к стеклу в комнате краткосрочных свиданий 24 января 2012 года.

20 сентября 2011 года Андрея неожиданно увезли из Новополоцкой колонии. Две недели он был на этапе и в пересыльных тюрьмах. Потом его привезли в Бобруйскую колонию, где два месяца продержали в ПКТ («помещение камерного типа», тюрьма в тюрьме). Оттуда снова отправили по этапу, уже в Витебскую область, в колонию поселка Витьба. А там устроили настоящее «без права переписки». К нему перестали допускать адвокатов и приносить письма. Его письма тоже не приходили. Адвокаты ездили в Витьбу каждую неделю, чтобы быть отправленными восвояси начальником колонии Виталием Агнистиковым с формулировкой «я лично считаю нецелесообразным общение Санникова с адвокатами». А на все жалобы адвокатов из прокуратуры приходили ответы, над которыми можно было бы смеяться, если бы они не касались конкретного человека: «Санников не привел убедительных доказательств того, что ему нужен адвокат».

Самое страшное за решеткой – это любовь к близким. Это объяснил мне муж, вернувшись из зоны. Зек, у которого на воле остались близкие – по-настоящему близкие, родные, любимые, - страшно уязвим. Зеку, которому на воле было плевать на всех, и в зоне будет нормально.

Мой муж Андрей Санников вернулся домой 14 апреля 2012 года. Но мы до сих пор не наговорились – и вообще такое ощущение, будто еще и не начинали разговаривать. Последние полгода перед освобождением Андрей был в полной изоляции. Вернее, после трех месяцев без права переписки и без доступа к нему адвокатов, когда все близкие и друзья сходили с ума в полной убежденности, что его или нет в живых, или легавые выжидают, пока сойдут следы пыток, - к нему начали допускать адвокатов, но с жесткой инструкцией: «Если вы зададите хоть один вопрос о том, что с вашим подзащитным происходит, - связь будет прервана, встреча окончена, и больше никакого доступа к Санникову никто не получит. Мы не просто записываем, мы слушаем ваш разговор и нажмем на кнопку отключения звука в любой момент». Это новое белорусское пенитенциарное ноу-хау – раньше, до 19 декабря, адвокаты, приезжая в колонии, могли встречаться со своими подзащитными с соблюдением гарантированной законодательством конфиденциальности. С появлением осужденных кандидатов в президенты, раскиданных по зонам, систему быстро изменили без всякого внесения изменений в законодательство. Отныне адвокатов и «политических» заводят в комнаты краткосрочных свиданий, где они на радость администрации могут общаться через стекло по телефону. В случае с моим мужем начальник колонии №3 Виталий Агнистиков и его заместитель по режимно-оперативной работе Сергей Шаричков даже не скрывали, что разговор адвоката с клиентом они слушают в режиме онлайн и в любой момент, если адвокат задаст опасный для них самих вопрос, готовы выключить звук.

Так что даже по окончании абсолютной изоляции я все равно не знала, что происходит с моим мужем. Визиты адвоката нужны были лишь для того, чтобы засвидетельствовать: муж жив. Больше – ничего. В то жуткое время я поняла, что и это уже почти счастье – знать, что Андрей жив.

-- А как он выглядит? – спрашивала я адвоката Марину.

-- Плохо. Но чувство юмора все то же!

Освободившиеся зеки пытались со мной связаться и рассказать, что происходит. Но ни один до меня не доехал, хотя договаривались железно. Просто в назначенный час они не появлялись, а телефон становился недоступным. Лишь недавно я узнала: каждого встречали по дороге люди в штатском и подробно объясняли, что, к примеру, УДО – это еще вовсе не освобождение, и от дома до возвращения в зону – один неправильный шаг. Сколько денег белорусских налогоплательщиков было потрачено на все эти прослушки-наружки – страшно подумать. Впрочем, налогоплательщики не в обиде: к Андрею каждый день подходят прохожие на улице, поздравляют с освобождением, желают удачи и не жалеют слов для тех, кто отправил его за решетку.

Андрей не рассказывает мне, что происходило с ним за это время. Узники сталинских лагерей, бывало, вообще не рассказывали о своей лагерной жизни, даже своим родным. Зато он рассказывает о незаконных приговорах, о часто незавидной роли адвокатов в уголовных процессах, об унижении заключенных. Рассказывает и о самих заключенных, с которыми пересекался в СИЗО, на этапах, в зонах. В его рассказах есть смешные эпизоды – например, каннибал с домашней кличкой Людоедыч или бывший спецназовец, который с похмелья в тапочках и без документов пошел через границу грабить банки в Германии (и дошел! и ограбил! его в конце концов вычислили немецкие полицейские), - и трагические, вроде парня из СОБРа, который в знак протеста против унижений несколько раз «вскрывался». Мы вспоминали историю о том, как лет десять назад я попала в аварию и протаранила оперативную машину КГБ. Я была виновата и честно предлагала вызвать ГАИ, но человек за рулем позвонил начальнику гаража, и оказалось, что это гараж КГБ. Тот примчался и долго объяснял мне, что ГАИ тут никак нельзя вызывать, потому что машина оперативная, водитель – с липовыми документами, а на самом деле опер, - и он, начальник, сам отремонтирует машину за такие смешные деньги, что мне и не снилось. Он выполнил обещание, и ремонт гэбэшной машины – тогда еще не страховали гражданскую ответственность – мне обошелся в копейки. Этого начальника гаража КГБ Андрей встретил в зоне.

Муж называл мне кучу фамилий знакомых, малознакомых и вообще почти незнакомых, но тех, с кем я пересекалась профессионально – интервью, комментарий, мнение эксперта. Все они сидят. Беларусь стала одной большой зоной.

Его поразило огромное количество «коммерсов» - так называют в белорусских зонах бизнесменов, – которые сидят просто за то, что государству не хватает денег. Вот их и «доят», впаривая огромные иски и предлагая освобождение за «отступные». Сидят граждане других, соседних государств, добиваясь только одного: экстрадиции. В России, Украине, не говоря уже о Литве, Латвии, Польше, законы намного гуманнее, и их отсидка автоматически уменьшится при экстрадиции. Но стране нужны деньги и ближние иностранцы – удобный объект для вымогательства.

Андрей рассказывает, как болезненно сотрудники тюрем и колоний реагируют на любое печатное – а особенно непечатное – слово. Как в колонии №3 (той самой, где Андрей сидел в ПКТ, лишенный переписки почти три месяца) один из оперов истерил:

-- Когда уже ваша жена прекратит всю эту вакханалию в СМИ?

-- А что вам не нравится? Ах, кого-то назвала идиотом? Знаете, я люблю и уважаю свою жену, и могу сказать точно: просто так, без веских причин, она ничего подобного не сказала бы.

Сегодня мой муж дома.

Наш ад не закончился - он в самом разгаре. Буквально через два дня после освобождения Андрея и его друга и соратника Димы Бондаренко Лукашенко заявил, что, ежели захочет, то «два часа - и они в колонии». Спасибо, мы это и сами знаем. А спустя месяц после освобождения мужу прислали из колонии письма, которые приходили туда всю вторую половину апреля. В том числе – письмо англичанки Илейн с поздравлениями семье по случаю освобождения. Она и раньше отправляла Андрею открытки и письма со словами поддержки. Письмо с поздравлениями было адресовано уже нам обоим, но отправлено в зону. А ведь Илейн права, мы все еще там.

Впрочем, теперь я понимаю, что 19 декабря 2010 года в тюрьме оказалась вся Беларусь – и зеки, и тюремщики, и те, кто до сих пор по наивности думает, будто он на свободе. Наша страна теперь – одна большая тюрьма. Каждый из нас – в тюрьме, и каждый из нас – сам по себе тюрьма.

Тюрьма отбирает многое, но кое-что дает взамен. У моего мужа Андрея Санникова она отняла здоровье и радость семейного общения, но дала невероятную стойкость и моральную победу над режимом. Уж коль скоро режим не мог успокоиться, даже посадив Андрея в тюрьму, и все пытался его сломать, действуя скорее по инерции, ибо при всем убожестве своем уже осознал, что этот враг ему не по зубам, - это победа моего мужа. Андрей – рекордсмен, за год он прошел четыре тюрьмы и три колонии. Не всякий бывалый зек может похвастаться таким опытом.

Лично мне тюрьма дала бесценный опыт и новых друзей, но отняла несколько лет жизни моих родителей, которым довелось пережить, пожалуй, больше, чем кому бы то ни было, и едва не отняла сына. Тюрьма иногда имеет облик сиротского приюта, а конвоиры являются за тобой в образе теток из органов опеки.

У моего сына тюрьма отняла детство, зато дала осознание того, что сказка про дядю Степу – сплошное вранье. Дед Мороз, возможно, и существует, а дядя Степа – выдумка, причем на редкость глупая выдумка. Мой сын это знает точно: ко мне милиция приходит по ночам. Милиционеры, похоже, не испытывают никакого морального дискомфорта от того, что четырехлетний Даня, просыпаясь от трели домофона, уже знает: в дом ломится милиция, и нужно прятаться. Он вскакивает и бежит в темную комнату, где замирает за дверью. А ночные визитеры иногда еще и пытаются балагурить. Им не стыдно, ведь они в тюрьме, а там нужно выживать любыми способами. Были бы на воле – понятное дело, не шлялись бы по ночам.

Наташе Радиной тюрьма дала мудрость, но отняла родину. Сейчас мы иногда вечерами включаем «Скайп» и даже не всегда разговариваем: каждая пишет свое, и лишь время от времени обмениваемся репликами – будто мы сидим где-то в одной редакции за соседними столами.

Диме Дашкевичу тюрьма дала абсолютную любовь Насти Положанки, но отняла маму, которая умерла вскоре после приговора. У жены Николая Статкевича Марины Адамович, не сидящей де-юре, но зечки де-факто, тюрьма тоже отняла маму, зато вернула веру. Нам всем тюрьма вернула взаимопонимание и единство, но отняла близких и целые годы жизни.

А что же те, кто искренне верил, будто находится на свободе, и сослепу не видел зарешеченных окон и вертухаев на улицах? О, с ними тюрьма обошлась еще более жестоко. У них она отняла деньги, благополучие и уверенность в завтрашнем дне, зато дала возможность включить наконец мозги и начать мыслить, анализировать, понимать. А это уже почти щедрость – дать возможность узнику увидеть наконец решетку и наручники и понять, что цена на колбасу и права человека имеют даже не косвенную, а прямую связь.

Тем же, кто до сих пор убежден, что находится на свободе, а не в тюрьме, уже ничего и не нужно давать или отнимать, - они родились и прожили жизнь за решеткой и понятия не имеют о том, что можно жить и на свободе. На что им свобода, если есть баланда?

А тем, кто сидит в тюрьме, имея при этом все атрибуты вертухая – форму с погонами или цивильный костюм, табельное оружие или печать, которая придаст силу любой бумажке, приходится тяжелее всего. Потому что они понимают: их окна пока еще будто бы не зарешечены, но это иллюзия. Они пока еще ездят в вагонах СВ, но скоро перейдут в «столыпины». Они пока ходят будто бы без конвоя, но постоянно оглядываются в ожидании окрика. Они знают, что он последует. И если моему мужу и нам всем один путь из тюрьмы – только на свободу, то им еще предстоит пройти все то, что прошли мы. Так что это не у меня – это у них отсрочка исполнения приговора. И отсчет пошел с 19 декабря прошлого года.

Тюрьма – шлюха. Она дает только то, что хочет, а отнимает все, что может. И все-таки она не отняла у нас главного - того инстинкта, который одних ведет на баррикады и на нары, другим не позволяет врать, третьих вынуждает срываться с насиженного места. Мы пилим решетки, чтобы вырваться, и вырываемся, а наши вертухаи – такие же зеки, только в форме или при должности, - остаются за решеткой, потому что им начальство не скомандовало бежать. И даже когда на свободе окажутся все, эти предпочтут остаться в тюрьме. Они поймут команду «лицом к стене!», но слова «ты свободен» для них – иностранный язык.

Так кто из нас свободнее, мы или они? Нам – вверх, им – вниз, нам – вперед, им – назад. 19 декабря 2010 года это стало ясным, как утро. И потому 19 декабря для меня важнее, чем Новый год или все наши дни рождения. Потому что именно в этот день вся страна села в тюрьму, и каждый сделал выбор: одни – к свободе, другие – к пожизненному заключению. Те, кто сделал свой самый важный в жизни шаг к свободе и на годы сел в тюрьму, в жалости не нуждаются. Жаль разве что страну, которая потеряла два десятка лет в тупиковом пути диктатуры, да еще семьи тех, кто был похищен и убит на рубеже двадцатого и двадцать первого веков. И еще мальчика Даню, который в три года пережил пять обысков, арест обоих родителей и попытку похищения бдительными органами опеки. И, конечно, те десятки тысяч людей, которые в разные годы выходили на площадь, садились в тюрьмы, лишались работы, изгонялись из университетов, уезжали за границу. Ах да, еще те сотни тысяч, которые мечтают избавиться от этого чудовища – белорусской диктатуры, - но боятся. И, наверное, еще миллионы тех, кому страшно и плохо жить в Беларуси в двадцать первом веке.

А тех, других, кто участвовал и соучаствовал, мне не жалко – тот случай, когда их выбор был сделан осознанно. Там не о ком и некого жалеть.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow