СюжетыОбщество

Второгодники

Если гайки будут завинчиваться, то напор усилится и пар начнет выходить с другой стороны океана. Это — не новость, это — закон эмигрантской гидравлики

Этот материал вышел в номере № 92 от 17 августа 2012
Читать
Если гайки будут завинчиваться, то напор усилится и пар начнет выходить с другой стороны океана. Это — не новость, это — закон эмигрантской гидравлики

1

Изображение

— Я ведь и за Сахарова ходил, и за Щаранского, — грустно сказал приятель. — Тебе не кажется, что мы ходим по кругу?

— Кажется, — кивнул я. — Мне говорили, что в Канаде два сезона: зима и стройка, у нас — тоже два: зима и оттепель.

— Deja vu, — подытожил грамотный поэт, и мы небрежно попрощались, зная, что скоро встретимся.

Когда история не развивается, она длится. И если живешь, как это случилось со мной, достаточно долго, то начинает казаться, что остался на второй год, вернее — на третий.

Я ведь застал еще хрущевскую оттепель. Когда я был октябренком, Сталина вынесли из мавзолея, когда я был пионером, напечатали Солженицына, потом его выслали из страны, и в комсомольцы я уже не пошел.

Вторая оттепель называлась гласностью и началась там же, где первая, — в журналах, да и кончилась вместе с ними, когда перестройку забыли, а гласность исчерпали. Оказалось — не совсем. История пошла по третьему кругу, требуя, как обычно, свободы слова, на этот раз — в интернете. И опять для того, чтобы обсуждать Сталина.

«Но втайне мы знаем: если б не было тебя — не было бы нас», — пишет о нем известный писатель, иллюстрируя прозой стихи знаменитого поэта, написанные почти 20 лет назад:

На севере если и верят в Бога, то как в коменданта того острога, где всем нам вроде бока намяло, но только и слышно, что дали мало.

2

Эскалация зажима вызывает знакомые реакции. В сущности, это — механический процесс, который не может развиваться иначе. Становясь сильнее, власть становится смешнее, и ею перестают пользоваться — от телевидения до милиции. И это тоже было.

В мое время телевизор был аппаратом для демонстрации хоккея и Штирлица. Об остальном знал только я, ибо накануне отъезда редактировал в газете программу передач, где каждый день значился загадочный, словно НЛО, «Экран социалистического соревнования», который не смотрели даже его авторы.

У нас, впрочем, не было альтернативы (если не считать водки). Сегодня же многие научились жить без телевизора. Кино и футбол смотрят по компьютеру, новости узнают из интернета, а голубой экран считают черным и вредным.

С милиционерами тоже по-старому. Когда мы ходили по ночам за той самой водкой, которой почему-то никогда не хватало, к ресторану «Даугава», у черного входа дежурил один постовой, хотя хозяева платили двум.

Репрессии порождают сарказм, первой жертвой которого оказывается фундамент любой власти — закон. Ведь раньше юриспруденция тоже была самой уязвимой для политических острот. Она жила не духом закона, а его словом, на котором ее и ловили. В нашей, как и в каждой интеллигентной семье, все ждали допроса и зубрили остроумную памятку арестованных, известную по аббревиатуре «ПЛОД».

— Откуда, — спрашивал следователь, — у вас Евангелие?

— От Матфея, — отвечал подозреваемый.

Надо признать, что власть это тоже смешило. Подыгрывая нам, она приобщала пухлые протоколы, терпела судебное красноречие диссидентов и выносила приговоры, в правосудность которых верила ничуть не больше нашего. За юмор, правда, мы платили по-разному — власть за него до сих пор не рассчиталась.

Не удивительно, что все так похоже: суд — варьете, закон — дышло, и поэт пашет за двоих — себя и гражданина. Больше некому — ведь каждая оттепель носит скорее литературный, чем политический характер, напоминающий о Евтушенко, да и являющийся им.

— Повторение — мать мучения, — сказал мне на это Пахомов, никогда не веривший в либеральные перспективы отечества. — Евразия стремится в Азию, державники предпочитают жить в какой-нибудь другой державе и жаль, что Солженицын не дожил до превращения русского общества, как он мечтал, в христианское.

— Чему ж ты радуешься?

— Так нам и надо, — отрезал Пахомов, идя вспять, — и мракобесы правы. Леонтьев и Розанов хотя бы самобытны. А что осталось от Добролюбова с Чернышевским? Общие слова, благие намерения, вульгарная эстетика, больная этика, большевики и революция. Где «Новый мир» и кто теперь отличит его от «Октября»? И почему одна перестройка лучше другой, если все они кончаются госбезопасностью?

— Спираль — не круг, — отбиваюсь я, ссылаясь на семейную историю: моего деда расстреляли как румынского шпиона, а моего отца всего лишь выгнали c работы за желание посмотреть на те же Балканы. Я перебрался в Америку, чтобы увидать Европу, а нынешнее поколение наведывается к ней из России. Может, следующее, как мечтал Гайдар, будет жить в Европе, не покидая родины. Разве Чехов не говорил: эволюция — это когда раньше секли, а теперь не секут?

— Ну, это он поторопился, — снисходительно отреагировал Пахомов, — Посмотри на «Пусси Райот»: у народа руки так и чешутся.

3

Следя за русскими новостями, я не могу отделаться от непрошеного предчувствия. Как в мутном похмельном сне, когда снится предстоящее, но не можешь проснуться, чтобы его предотвратить. Напоминая недавнее прошлое, ближайшее будущее ему вторит, обещая настоящему знакомые этапы:

— падение иронии;

— инфляция пафоса;

— ренессанс героизма;

— дефицит нюансов;

— триумф Эзопа;

— возвращение кукиша в карман;

— поиск постоянного места жительства;

— ревнивое чтение отечественных газет с припевом «Вот потому мы оттуда и уехали».

Если гайки будут завинчиваться, то напор усилится и пар начнет выходить с другой стороны океана. Это — не новость, это — закон эмигрантской гидравлики.

Эмиграция и метрополия всегда напоминали два сообщающихся сосуда: чем выше давление в одном, тем выше уровень в другом. Когда после оттепели 60-х жизнь в СССР замерла и усохла, Третья волна предоставила российской культуре убежище и полигон. Золотой век эмиграции в 70-е годы были вызван цензурой и расправой. Сальдо, однако, в пользу русской культуры, которой есть где перезимовать, чтобы очередной весной вернуться домой книгами Бродского и Довлатова. Поэтому, в ожидании худшего, эмиграции пора прочищать каналы, оживлять онемевшие органы и готовиться к приему новой волны, которая будет так же радикально отличаться от Третьей, как мы — от двух предшествующих. Боюсь, что договориться нам будет ничуть не проще.

Мы уезжали за свободой, которой дома не было, они — за свободой, которую дома утратили. Мы не надеялись вернуться, они знают, что такое возможно. Мы думали, что коммунизм непобедим, они знают, что не в нем дело. Мы ехали в придуманную Америку, они привезут ее с собой — и она будет еще меньше напоминать реальную. Мы знали Америку по книгам, часто великим, они — по фильмам, преимущественно плохим. Еще хуже, что мы догадывались о своем невежестве, они уверены в своей правоте. Железного занавеса вроде как нет, и каждый может увидеть, что король — голый. Во всяком случае, так мне объяснил ситуацию Коля из силовых структур, с которым мне недавно довелось сидеть за одним бруклинским столом — к нашему, добавлю я, обоюдному удивлению.

Дело в том, что я никогда не встречал людей его профессии и наблюдал за силовыми структурами только в цирке, когда там выступал Григорий Новак с сыновьями. С непривычки Коля произвел на меня неизгладимое впечатление. В выделенной мне части его биографии все внушало сомнение. Для москвича в Колиной речи было слишком много фрикативных, для выпускника МГУ — он слишком часто говорил «плотют» и «ложат». О своей службе Коля изъяснялся экивоками, пил из осторожности минералку, знал четыре английских слова, однако страстно любил американскую культуру, но только до того, как за нее взялся Обама.

— Перед ним, — сказал Коля, поддернув шелковые треники, — весь Голливуд на цырлах бегает: черных в любое кино суют и всегда хороших, как в совке — коммунистов, умора.

— Но как президент может командовать Голливудом? — растерянно спросил я.

— Так же, как Путин, все знают, что ему нравится, — ласково, словно сумасшедшему, объяснил мне Коля, и все-таки выпив за победу в споре, на радостях пригласил в Москву без визы.

Я промолчал, поняв, что Америка окончательно вышла из легенды, чтобы попасть в миф. Главное в нем то, что никакой Америки нет, а есть продолжение все той же прекрасно знакомой серой реальности, которую даже лучшие из моих московских друзей перестали, как это было на протяжении 21 года, называть «интересной».

— В Конго еще интересней, — сказал мне один, и я впервые перестал ему завидовать.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow