СюжетыКультура

Любовь в Чугунаше

«Карта памяти» Юрия Роста

Этот материал вышел в номере № 119 от 19 октября 2012
Читать
Любовь в Чугунаше
Фото: «Новая газета»
Снег идет. Тихий вялый снег. Два мужика в телогрейках наливают в водопроводную колонку керосин и жгут его, отогревая ото льда. Они провожают нас долгими взглядами… Одинокий человек в ватных штанах и бушлате нетвердо и с усилием преодолевает снежный склон.

…В Чугунаше идет снег… Холмы засыпаны снегом, ели под снегом разогнули лапы, весь поселок, где из достопримечательностей лишь железная дорога и дом инвалидов, укрыт белым, в метр толщиной, снегом… Тихо летит черная птица и растворяется в белой тишине… Лишь редкий товарняк, нарушив ту тишину, прочертит на снегу две параллельные линии — знак равенства между Чугунашем и Темиртау. Между Темиртау и Новокузнецком. Между Новокузнецком…

«Сапунов! — кричит динамик на столбе. — Сапунов! Промети стрелку! Не переключается!» Несколько человек стоят у бревенчатого сруба станции. Инвалид просит сигарету, но никто не курит, и он, повернув к падающему снегу плоское, как циферблат без стрелок, лицо, шепчет: «Не курят, потом приду», уходит с палочкой по заснеженным путям. Сивая лошадь протащила сани. Из саней выходят три мужика. Один толстый, кривоватый, другой с могучим носом, третий, помоложе, с усами и вовсе не брит.

«Издалека? — спрашивает усатый, потом кивает на спутников: — А это деды наши… Только магазин закрыт — и не выйдет мне их угостить». Навстречу по протоптанной вдоль пути тропинке спешит продавщица. «Не откроешь, Тамара?» — спрашивает толстый, Борис Аполлонович Харин. «Нет», — отвечает Тамара, не объясняя причин.

Динамик на столбе из-под снежного шлема кричит в глухую белизну: «Сапунов, черт, прочисть стрелку, не переводится».

Снег идет. Тихий вялый снег. Два мужика в телогрейках наливают в водопроводную колонку керосин и жгут его, отогревая ото льда. Они провожают нас долгими взглядами… Одинокий человек в ватных штанах и бушлате нетвердо и с усилием преодолевает снежный склон. Он останавливается у калитки и ждет, пока отлается собака, но она не умолкает. У входа в зал ожидания пожилой железнодорожник скалывает лед топором, приваренным к лому в виде наконечника.

В зале ожидания тепло. Приветливый парень протягивает руку:

— Шарчаков Витя, а вы видно, что неместный. У меня такие дела, жена моя первая позвонила из больницы. Она там с сотрясением мозга. «Виктор ты чего делаешь?» — сказала. «А чего?» — спрашиваю.

И стала рассказывать, что новый после Виктора муж стал ревновать ее, а потом побил. И вот Нину интересует, сможет ли Шарчаков оказаться достойным отцом ее ребенку, тем более что он теперь свободен от своей второй жены. Виктор удивился — чего они не поделили, поскольку завидовал, глядя на их жизнь: телевизор купили, мебель, комната у Нины в общежитии отдельная, и сама она работает в ЖКО. «А вот не поделили! — сказала Нина. — Может, поженимся с тобой опять, тем более что ты все равно первую тещу, встречая, приветствуешь: «Здравствуйте, мама», а она отвечает: «Здравствуй, зять». Виктор ответил, что он не возражает, но все-таки комнату придется переменить, тем более что ее бывший в будущем муж Колька пришел в нее, перебил необычайной красоты хрусталь, купленный в новокузнецком универмаге, и аккуратно сложил его в таз.

— Вы-то как считаете, если я ее люблю?

Шарчаков умолк. Стало тихо. Потом заискивающе заныл репродуктор: «Сапунов! Человек ты или нет?»

В Чугунаше все шел и шел снег. Старый железнодорожник с седой бородой бросил свою работу с ломом и вместе с толстым кривоватым мужиком в треухе пришел отдохнуть в зал ожидания.

— Тут кержаков много, — сказал Витя, меняя тему.

— Моя жена только из своего стакана пила… — сказал железнодорожник.

— Вон Харин тоже старовер, — кивнул Виктор на треух. — Он даже нитку цветную привяжет на стекло, чтоб не спутать стакан, когда выпивает. Правильно, Борис Аполлонович?

— Ну не все такие, — сдержанно возразил Харин. — Старик Иродов не курит, не то что пьет! Километров тридцать пешком идет — никогда на машину не сядет. На лошадь сядет, а на машину — не сядет. — Харин посмотрел в окно на занесенную снегом водокачку. — Понекиев, несчастный, тоже кержак был…

— Да какой! Это он от нее веру принял, стал бороду носить.

— Тут примешь.

— Сколько детей у них было, девятнадцать? — уточнил Витя.

— Двадцать, — ответил железнодорожник и объяснил: — Первого она приспала — задавила во сне. Повернулась на бок, задавила и дала зарок больше не травить их. Сколь будет, столь будет. Последних двоих родила — ей уж за сорок было.

— Сейчас есть кто-нибудь из семьи? — спрашиваю.

— Нет. Анькин адрес — это дочки старшей — у меня есть. Новокузнецк, улица Кирова, а дом забыл. Один сын погиб в Ижевске, и оттуда Понекиев его в цинковом гробу привез…

— Ничего положительного, — сказал Виктор. — Образование — самое большее, если восьмилетка, а то и этого нет. — Он смотрит в окно на падающий снег. — Это из-за веры они, а не из-за любви…

— Какая там любовь… — машет рукой железнодорожник. — Спят да рожают. Он лет на семь ее старше. Ну, жили. Некоторое время им дорога помогать стала, а то он сто двадцать, да она — санитарка в доме инвалидов. Каждый год в декрете… За стол человек шестнадцать садилось. Она в магазин придет: хлеба пятнадцать буханок. Это что? Пшено? Давай мешок, масла постного канистру. Через пару дней снова… Едешь мимо вон той водокачки, где они жили, — на веревках постиранного барахла, как рота на постое.

«Да где ж тебя носит, Сапунов?» — кричит динамик в пустоту.

В Чугунаше снег. Мы с Шарчаковым, пожилым железнодорожником и Хариным выходим из зала ожидания.

— Вот и дед скажет, что не было там у них любви, — не успокаивается Витя Шарчаков.

— Была кое-какая, — отвечает Харин.

— Где ей уместиться… — качает головой железнодорожник. — Понекиев как наденет ватные брюки, покуда не порвутся, не снимает. Я стрелочником был, а он обходчиком. В будку войдет — грязный, как из топки. Какая там опрятность, столько детей. А она, конечно, в чистоте, в доме инвалидов! Вот и спуталась. С инвалидом ума.

— Молодой, лет двадцати семи, с меня ростом, — сказал Витя.

— Ага, как он, — смерил взглядом Витю железнодорожник. — И все пошло под откос — и дети, и семья, и вера. Она было сказала Понекиеву: раз я тебя опозорила, переедем на другую станцию. Продавай живое, пожитки погрузим и будем заново жить. А сама, как пассажирский идет, сидит на воротах, смотрит — едет тот (он уже не в Чугунаше жил) или нет. Всё ждала его. А потом снялась одна и уехала, как подвода ушла… Понекиев отправился к дочери в Татарию, потом вернулся, забылся и умер. А дети кто где. Здесь никого нет.

— Только Анатолий сам, несчастный, в холме лежит. А ты спрашивал — где любовь? Вот видать, — сказал Харин.

К станции, отдуваясь снежной пылью, медленно подходит электрический поезд. Прощаюсь с жителями, становлюсь на занесенную снегом площадку и вижу, что продавщица Тамара открывает замок. Мужики вытягиваются в цепочку и идут к магазину, возле которого уже топчется инвалид со смытым лицом, который пришел за куревом.

В пустом вагоне кроме меня сидели три путейских работницы (две в оранжевых жилетах, третья в стеганке). Они ехали на труд. Мы долго переглядывались, а узнав друг друга, разошлись как незнакомые. Они — ровнять полотно, я — писать заметку про них под названием

#

Оранжевые железнодорожницы

Что им, собственно, любить в своей работе: «свежий воздух» в дождь и мороз, тяжести, грязь? Просто они занимаются тем, что никто не хочет делать, кроме них, да и нет у нас для них другой работы, за которую в полосе отчуждения хоть что-то платят.

С кайлом и лопатой, в ватных штанах и телогрейках, украшенных оживляющими пейзаж оранжевыми жилетами, они возятся со смерзшимся балластом и неподъемными черными шпалами, отходя в сторону, чтобы пропустить фирменные поезда, летящие в предполагаемое будущее по проложенным ими рельсам.

Дети путейских женщин относятся к нам, стоящим у окон купейных вагонов, с мирным любопытством. Эти окна для них как телеэкраны (грязноватые, впрочем), за которыми проистекает недоступная, а значит, не раздражающая их жизнь. И они приветливо машут нам руками (всё еще машут…), хотя редко кто сообразит помахать им в ответ. Ответное приветствие — это зерно надежды. Оно может дать всходы, которые потревожат утоптанную для своего душевного спокойствия почву. И мы не видим, не слышим, не чувствуем, опасаясь участия в проживании их унылых дней… Мы не отождествляем себя с ними (до той поры, пока нам не придется сойти при случае на разъезде для длительного там пребывания), как они не отождествляют свою жизнь с нашей до того случая, когда, попав в поезд, они встанут у окна комфортабельного вагона, чтобы немедленно забыв о недавнем прошлом, вяло смотреть на чужих детей, приветливо машущих им руками…

Между тем мы в одном поезде. И дети эти — наши, и женщины, что таскают рельсы, кладут асфальт, месят бетон, а потом с ведром завезенной в магазин по случаю мойвы идут в жилье, которое за всю их жизнь не вырастет в понятие «дом», — тоже наши.

Совестливые пассажиры, глядя на них, размышляют о том, что им нужны другая работа и другая жизнь. Но другой жизни нет, и хотя мы отчужденно едем в тепле, а они, опершись на кайло и лопату, стоят на промерзшей обочине, разница между нами невелика.

Разве это они смотрят с фотографии на нас в сумеречной кузнецкой электричке? Это мы смотрим на себя.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow