×
Сюжеты

А завтра будет счастье

Людмила УЛИЦКАЯ собрала память поколения

Этот материал вышел в № 50 от 13 мая 2013
ЧитатьЧитать номер
Культура

Людмила Улицкаяписатель

 

Книга «Детство 45-53: а завтра будет счастье» скоро выйдет в издательстве «АСТ» (Редакция Елены Шубиной). Людмила УЛИЦКАЯ — составитель и соавтор тома воспоминаний о послевоенном детстве. О сути проекта писательница рассказывает сегодня в «Новой газете». Мы публикуем фрагменты книги. За каждым рассказом — великие ожидания в канун Победы. И послевоенная реальность СССР.

Книга «Детство 45-53: а завтра будет счастье» скоро выйдет в издательстве «АСТ» (Редакция Елены Шубиной). Людмила УЛИЦКАЯ — составитель и соавтор тома воспоминаний о послевоенном детстве. О сути проекта писательница рассказывает сегодня в «Новой газете». Мы публикуем фрагменты книги. За каждым рассказом — великие ожидания в канун Победы. И послевоенная реальность СССР.

 

Людмила УЛИЦКАЯ: В письмах — узел лучшего и худшего

Ни история, ни география не имеют нравственного измерения. Его вносит человек. Иногда мы говорим: «Жестокие времена». Но все времена по-своему жестоки. И по-своему интересны. Время создает определенные человеческие характеры, а что определяет характер времени? Вот неразрешимый вопрос!

<…>Мы задумали вспомнить о поколении тех, чье детство пришлось на конец войны, послевоенные годы 1945—1953. Для меня это — ровесники, для других — родители, даже бабушки-дедушки…

Многие часы я провела с этими бесхитростными и правдивыми документами и нашла в них великие образцы сострадания и милосердия. Многажды перечитав и переворошив полученные письма, прониклась чувством глубокого единомыслия, единочувствия с народом, среди которого живу. Может быть, впервые в жизни. Но в этом множестве людей я вижу все равно отдельные лица авторов этой книги, большинство которых мне глубоко симпатичны, других я полюбила, а некоторых признала за учителей и праведников. <…>

До сего времени акты великой жестокости власти по отношению к своему народу — инвалидам войны, ветеранам, сиротам, старикам — загораживали мне отчасти полную картину времени, и только теперь я поняла, в какой загадочный узел завязаны лучшие качества нашего народа и его худшие черты, которые начинают проявляться у его представителей, когда они оказываются облечены неограниченной и бесконтрольной, да хоть какой-то, властью. Даже мне, рожденной в середине войны, пережившей скудные и тяжелые послевоенные времена, открылась какая-то новая правда о характере нашего народа — простодушном, бесконечно терпеливом, мужественном и милосердном, и о природе власти — всегда бесчеловечной и циничной. Этот контраст я и восприняла как открытие. Однако объяснения такому положению вещей я не нашла. Это продолжает меня тревожить: какая такая тайна заложена в этом необъяснимом противоречии?

Впрочем, среди писем, вызвавших во мне глубокие чувства, было несколько, описывающих факты чрезвычайной жестокости по отношению к детям-сиротам, невиданного безразличия к младенцам, оставленным на попечение работникам яслей и детских домов. Значит, сидят где-то в глубинах человеческой натуры потенциалы разные, добро и зло ведут свою борьбу именно на этом персональном уровне.

Русский философ Николай Бердяев считал, что «русская ментальность сильно поляризована и совмещает в себе противоположности (деспотизм — анархия, жестокость и склонность к насилию — доброта и человечность…)». Одним из объяснений таких особенностей национального характера он полагал тугое пеленание младенцев, которое было в обыкновении до сравнительно недавнего времени. Мыслители более позднего времени отмечали такую черту русского менталитета, как «поглощенность будущим, отсутствие личностного сознания и, следовательно, ответственности за принятие решений в ситуации риска и неопределенности...»

Наконец, приведу слова умнейшего и проницательного Александра Сергеевича Пушкина: «Наша общественная жизнь весьма печальна. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, к справедливости и правде, это циничное презрение к мысли и человеческому достоинству действительно приводит в отчаяние». Эти слова не устарели и по сей день. <…>

 

 

Юрий БЕЛАКОВСКИЙ

Подкова

Не знаю, как кому, а мне День Победы запомнился подковой. Старой ржавой подковой. <…>Мы гуляли в этот день все вместе: мама, тетя Тина, я и мои двоюродные братья — уже почти взрослый восьмилетний Женя, на которого я старался во всем равняться, и трехлетний несмышленыш Толик. Толик, вечно путавший правый и левый ботинки и не умевший даже шнурки на них завязывать. Толик, еще совсем недавно проглотивший первый в своей жизни леденец, принесенный дедушкой, и ревевший по этому поводу: «Упал!» —  показывая при этом себе на живот (а мы с Женей, уже «грамотные», опытные, сосали свои леденцы и потешались над «неумехой»)…

Тетя Тина обычно старалась на улице не отпускать от себя Толика, который в каждом военном «узнавал» своего никогда еще не виденного им отца и бросался к нему с криком «Мой папа!». Чем, конечно же, приводил в немалое смущение и свою мать, и не ожидавшего такого натиска мужчину.

И вот этот несмышленыш, неумеха и плакса, по случаю праздника получивший свободу и бежавший по бульвару впереди всей нашей «команды», лавируя между встречными, вдруг остановился, наклонился и что-то поднял с земли. «Толя, брось сейчас же и ничего не подбирай!» — последовал обычный в таких случаях родительский оклик. Но через мгновение, когда стало видно, что именно Толик держит в руке, тон изменился: «Подожди минутку! Покажи, что ты нашел? Да это же подкова! Молодец! В такой день нашел подкову! Говорят, что подкова приносит счастье! Значит, скоро приедет папа!»

Услышав это, я почувствовал обиду и досаду. Ну почему не я шел впереди? Почему не я нашел подкову? Ведь я тоже очень хочу, чтобы и мой папа поскорее приехал! И я начал упорно глядеть себе под ноги, надеясь на чудо. И чудо произошло! Я увидел ее еще издали — ржавую, изогнутую дугой железяку, словно поджидавшую как раз только меня! Ведь многие, очевидно, прошли в тот день мимо этой подковы, не обратив на нее никакого внимания! Ее никто не замечал, она никому не бросалась в глаза! А заметной она сделалась лишь для меня. И, схватив подкову, я высоко поднял ее над головой и закричал так, что все окружающие обратили на меня внимание: «Мамуля, я тоже нашел подкову! Скоро папа с войны приедет!»

Люди вокруг смеялись, и кто-то сказал: «Ну раз ты нашел подкову в такой день, то теперь-то обязательно приедет!» Кто-то добавил: «Если дожил до победы, конечно!» А какая-то женщина сказала мне очень серьезно: «Ты, малыш, не выбрасывай эту подкову. Храни ее всю жизнь, и она всегда будет приносить тебе счастье!» И мы с мамой принесли подкову домой, обернули ее «серебряной бумагой» и повесили на гвоздь над входной дверью. И подкова не обманула — папа действительно приехал!

Прошли годы. Подкова долго хранилась в нашей семье. Она приехала с нами из Сталинска в Москву, где почти двадцать лет висела над дверью в нашу комнату — одну из двадцати комнат в длинном коридоре большого шестиэтажного дома, переоборудованного позднее в гостиницу «Урал» недалеко от Курского вокзала. Наверное, она и правда приносила нам счастье — во всяком случае, недостатка в друзьях ни у моих родителей, ни у меня никогда не было. А разве это не счастье?

Не знаю, в подкове ли дело, но ведь получили мы в конце концов отдельную двухкомнатную квартиру-«распашонку» в одной из «хрущевок» — и это было по тому времени величайшим счастьем. А вход в квартиру уже привычно то ли охраняла от невзгод, то ли осеняла добром все та же старая, по-прежнему обернутая алюминиевой фольгой подкова, найденная мною в День Победы 9 мая 1945 года. И женился я, и отцом стал — все под сенью моей находки! Вот только в Германию мы подкову с собой не взяли.

 

Дмитрий ВИНОГРАДОВ

Буханка № 13

 

После окончания первого класса в 1951 году мне было предложено поехать в пионерский лагерь. Я очень удивился, поскольку не был еще пионером. Мне в школе объяснили, что туда направляют только отличников. А на все четыре начальных класса я был таковой один. Я очень опасался, что пионеры встретят неприветливо, как самозванца. Но оказалось, что таких, как я, еще три человека. Нам выдали пионерские галстуки и обязали носить их ежедневно. Слово учителя в те времена был равносильно закону.

Это уже позже я узнал, что государство подкармливало детей из малообеспеченных семей, отправляя их в пионерский лагерь. Времени прошло много, и я мало что помню, но на всю жизнь запомнился поход за хлебом. Лагерь находился в деревне с экзотическим названием Гноев (по-русски — Навозово), а хлеб приходилось приносить в лагерь из соседней деревни Борисовщина через речушку.

Начальник лагеря Ерошок Григорий Васильевич ежедневно отправлял за хлебом шесть человек, которые должны были принести в лагерь тринадцать буханок хлеба. Старшим начальник ставил кого-либо из ребят порасторопнее. И вот перед «командой» вставал вопрос: «Как донести тринадцатую буханку, если в руках можно было нести только по две буханки, а вот тринадцатую — некому?» Тогда принималось решение злополучную буханку попросту съесть, что и совершалось в прибрежном кустарнике.

До сих пор помню тот стыд, когда мы стояли перед Ерошком. Он молчаливо выслушивал объяснения старшего, что, дескать, буханок-то и было всего двенадцать. Затем, отрешенно махнув рукой, отпустил всех безнаказанно. Я затем старался обходить начальника стороной, поскольку не мог смотреть ему в глаза.

Назавтра за хлебом отправлялась другая команда. Но история с тринадцатой буханкой повторялась снова. И так до конца смены.

Уже будучи взрослым, после окончания института я попал на работу к Григорию Васильевичу. Там при первой возможности исповедовался перед ним за этот детский грех. Он только грустно усмехнулся, сказав, что он знал об этом и делал это специально. А сама тринадцатая буханка выпекалась в деревенской пекарне нелегально по уговору Ерошка с начальником пекарни. Оказывается, они на фронте служили в одной части в разведке. Эти люди, с лихвой хлебнувшие горя, изобрели свой способ подкормить оголодавших детей, поскольку видели, что лагерного пайка нам явно не хватает. Конечно, способ не из лучших, но вкус того лагерного хлеба я помню до сих пор. Ничего более вкусного мне в жизни есть не приходилось.

 

Евгения ДЫМОВА

Пирожки с капустой

Наш знаменитый Первый Староводопроводный тупик, который мы упорно называли улицей, одним концом упирался в глухой и высокий заводской забор, а другим выходил на дорожку, по которой горожане ходили в баню, индустриальный техникум, нарсуд и прочие конторы, расположенные на Ярославке, в Мытищах. Но главной достопримечательностью для ребятни всего города была Курочкина горка, высокая и крутая. Называлась она так в честь одного парня, чей дом стоял у горки. Рассказывают, что в голодный военный год стащил он где-то курицу и съел ее чуть не с перьями. За что хозяином птицы был нещадно бит. Со временем это событие из памяти тупиковцев стерлось, зато парень получил прозвище, которое его младшие земляки тут же увековечили в названии горки. Все свободное время мы проводили там.

Вот и в тот морозный день, когда мы высыпали на горку, какой-то пацан крикнул мне: «Женька, беги домой, к вам новые соседи приехали!» Со всех ног бросилась я к дому. Вообще-то на нашей улице стояло всего пятнадцать частных домишек, и все про всех знали. Перед войной через стенку с нами жила одна семья с Рязанщины. В войну муж ушел на фронт, да и пропал без вести. Вдова же, помаявшись с двумя малышами в голодных Мытищах, подалась назад, оставив пустующее жилье.

Появление новых людей на нашей улице, где годами мало что менялось, сразу стало событием. Наш небольшой двор был полон. Приплелась даже старожительница, которую для удобства произношения называли Марьяванной. И посмотреть было на что. Таких молодых, красивых и — главное — богато одетых женщин наша захолустная улица не видела. Это были две сестры, очень не похожие друг на друга. Одна — беленькая, с курносым носиком, приветливо всем улыбалась. Вторая — брюнетка, с более строгим лицом, не обращая внимания на собравшихся, командовала крепкими мужичками, которые сгружали вещи. Когда всё было внесено и кое-как расставлено, блондинка вдруг огорошила всех: «Заходите в гости, новоселье отметим». Сестры поднесли взрослым по рюмке водки, а нас, детвору, одарили конфетами. Это был настоящий праздник на нашей улице!

На другой день, идя из школы домой, я увидела, что дверь в соседские сени чуть приоткрыта. Любопытство подтолкнуло меня, и я зашла. «А, наша юная соседка, — сказала черненькая, которую звали Людой, — пирожка хочешь?» Еще бы не хотеть, если мы и хлеб не всегда видели. Она достала из печи противень, наполненный кучей поджаристых румяных пирожков, от аромата которых у меня даже закружилась голова. Обычно стеснительная, тут я забыла про все, глотая аппетитные пирожки один за другим — с капустой, яйцами, с жареным луком. Так я стала частой гостьей в этом уютном доме, где так тепло привечали детвору. И никогда не уходила отсюда с пустыми руками. Нам нравилось приходить в это светлое, сытное и уютное тепло из наших домов, где измученным заботами родителям было не до нас, где из каждого угла глядела на нас нужда.

И только взрослые не разделяли нашей радости, хотя Люда и ее сестра Нина были по-прежнему приветливы со всеми. Спустя какое-то время по улице поползли завистливые слухи: неспроста, мол, в такое голодное время сестры живут безбедно. Все чаще возле нашего дома останавливались черные эмки, из которых выходили хорошо одетые мужчины и исчезали в половине, которую занимали соседки. А потом долго оттуда доносились звонкий смех и музыка. Тогда мать начинала недовольно швыркать посудой на кухне, а однажды, когда я собиралась, как всегда, к соседкам, она строго заявила: «Не ходи туда — там грязно». Я никак не могла понять, о какой грязи она говорила, если в их комнатке всё блистало чистотой.

Прошло два или три года. Всё реже появлялись машины у нашего двора, да и сестры как-то изменились. Нет, они по-прежнему были приветливы и всегда находили для нас гостинцы. Но какая-то тревога появилась в их глазах и поведении. Сочувствуя им всем сердцем, я однажды спросила: «А вы не больны, может, за лекарством сбегать?» — «Нет, милая, хуже, вырастешь — узнаешь», — ответила Нина.

А однажды летом, когда мы играли на улице, к нашему дому подкатил наводивший на всех ужас черный «воронок». Милиционеры вывели и посадили в него сестер, бледных, со сжатыми губами, в наспех наброшенной одежде. В толпе соседей кто-то злобно бросил: «Догулялись...» А мы, детвора, со слезами смотрели вслед. Нам было непонятно, как можно таких хороших, добрых людей сажать в тюрьму? Я с недоумением вслушивалась в разговоры взрослых. Как всегда, самым знающим оказался дядя Коля. Оглядываясь вокруг с опаской, он полушепотом рассказывал: «Начальник один к ним ходил. Его посадили, ну а их за то, что связаны с ним были. Может быть, разберутся — отпустят».

В эту ночь я спала плохо. А утром, надеясь, что всё «выяснили» и сестры уже дома, побежала к ним. Дверь была приоткрыта. Я порадовалась, распахнула ее и вошла. В комнате находились двое мужчин: один, милиционер, сидел за столом и что-то писал, а второй, высокий, в штатском, ходил, скрипя хромовыми сапогами по половицам, рассматривал какие-то вещи и диктовал: «Подушки пуховые — три, самовар медный — один...» Увидев меня, недовольно бросил: «Тебе чего?» Слезы брызнули у меня из глаз — я поняла, что сестры уже никогда не вернутся сюда, и стремглав выбежала из комнаты. Последнее, что я успела увидеть, был торчащий из печи пустой противень…

 

Татьяна ГОРИНА

Отец никогда не ел мандарины…

Папа про войну ничего не рассказывал. Да я особенно и не спрашивала.

Но знала, почему он никогда не ест мандарины.

Ему было шестнадцать лет, когда началась война. В сентябре немцы подходили к Кременчугу. Мой дед со своей второй женой эвакуировались, и почему мой папа с ними не уехал, я так и не узнала. Папа пошел на восток, на Кубани рыл оборонительные рвы. А потом прибился к регулярным советским войскам, которые отступали на восток. И так до Кавказа. Шли строем, плотно прижавшись плечами, даже привалы не делали, а спали по очереди на ходу.

Шли по абсолютно оранжевой дороге. Мандарины! Их не ели, а просто выдавливали сок, остальное выплевывали. Это была единственная еда.

А потом всё очень просто. Приказ Сталина «Ни шагу назад!». Загранотряды.

С одной стороны — немцы, с другой — внутренние войска.

Папа всегда говорил, что выжил по глупости, по случайности и потому, что его, совсем юнца, жалели старшие.

Все свои медали он подарил внуку, и среди них есть его первая — «За оборону Кавказа». Провоевал до самого конца войны. И никогда после не ел мандарины.

 

Людмила УЛИЦКАЯ

Коммуналка на Каляевской

До двадцати трех лет я прожила в коммуналке. Дом был трехэтажный, в первом ряду домов, обращенных фасадом на улицу, а позади простирался огромный, как целый мир, двор — с дровяными сараями, впоследствии ставшими гаражами, барачными строениями, в которых ютились недавние выходцы из деревни, убежавшие от колхозов. В подвалах многих домов жили татары, традиционные московские дворники тех лет. Под окнами первого этажа разбиты были палисадники, через двор, между стволами лип, натянуты веревки с сохнущим бельем. Все это было видно из окна нашей шестнадцатиметровой комнаты, в которой жили мы втроем: папа, мама и я. Кроме нашей было еще пять-шесть-семь комнат, а также пять-шесть-семь семей. Точнее сказать трудно: комнаты были разделены перегородками, перегородки воздвигались и исчезали, а семьи тоже слегка двигались, иногда даже в сторону кровосмесительства. Вообще в квартире нашей происходили все виды бытовых преступлений, кроме убийства. Кто-то из соседей время от времени сидел в тюрьме, возвращался, садился снова.

Наша семья жила в этой квартире с сорок шестого, как я предполагаю, года. В квартире был еще один ребенок, мальчик Генка. Отец его Филипп пришел с войны с тяжелым туберкулезом. Молодой, очень красивый, худой, даже изможденный, он был в последней стадии болезни, знал это и пылал яркой ненавистью ко всем, кто останется жить после его смерти, а в особенности к жене. Лупил он свою Вальку смертным боем, харкал на пол, приговаривая: «Да чтоб вы все сдохли!» И пил, бедняга. Лет ему было двадцать пять — двадцать шесть, как я теперь понимаю. Но умер первым в квартире он, такой молодой, и это была первая смерть, первый мертвый человек, которого я видела. Гроб стоял на коммунальной кухне, там и поминки справляли. Валька после смерти мужа оправилась от побоев, расцвела, а мы с Генкой заразились туберкулезом, не зря Филипп старался. Но нас постепенно вылечили.

Маме моей было лет двадцать шесть, когда мы туда въехали, и только теперь я понимаю, какая она была умница и прелесть — как ей удавалось наладить такие хорошие отношения с людьми довольно грубыми и очень темными. Скандалы — и комические, и с мордобитиями — постоянно проходили на общественной кухне, и очень часто по поводу уплаты-неуплаты коммунальных взносов за электричество. Телефон еще до нашего въезда в квартиру был срезан за неуплату. Жильцов в ту пору проживала двадцать одна душа, разделить непросто. К тому же свара усугублялась тем, что не все пользовались телефоном, а одна молодая девушка разговаривала больше всех, и как тут разделить по справедливости!

Мама моя, когда въехала, производила эти самые незамысловатые расчеты и примиряла враждующих. Всегда возникали серьезные проблемы: следует ли, например, платить как «за целого человека» за соседа, который работал в режиме «сутки—двое», две трети времени он не пользовался ни водой, ни электричеством… И мама моя, девочка милая, всех умиротворяла. Страшная вещь — справедливость!

На кухне стояло семь столов, конфорки на газовой плите поделены (это уже поздние времена! Я помню и большую плиту на кухне, и керогазы-примуса!), очередь на уборку мест общего пользования — на стене висит расписание… И вот я, пятилетняя, умывшись под краном, бегу с кухни в нашу комнату в начале коридора, зажимая в руках серебряную ложку, выуженную из соседской лоханки, с торжествующим криком:

— Смотри, мам, я нашу ложку нашла в тазу у Марьсеменны!

Мама холодно на меня посмотрела и сказала: «Вернись и положи откуда взяла!»

Я возмутилась: это же наша ложка! С монограммой!

— Пойди и положи на место! Марьсеменна к ней уже привыкла!

Вот такая была квартира, такая мама.

Мы первыми выехали из этой квартиры в кооперативную. Коммуналку расселяли пятью годами позже. Но спустя какое-то время стало ясно, что жильцы квартиры представляли собой подобие огромной семьи, странной, разношерстной семьи, и члены ее при встрече кидались друг к другу с объятиями, а то и со слезами. И в гости ходили! Особый, странный род близости.

Одна моя старшая подруга, вернувшаяся в Россию из эмиграции в конце пятидесятых годов и оказавшаяся впервые в жизни в коммунальной квартире, говорила, что «коммунальная квартира — великая школа жизни». И добавляла: «христианской жизни».

 

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera