СюжетыКультура

Игорь Дедков. Наше живое время

Этот материал вышел в номере № 51 от 15 мая 2013
Читать
Только что в Издательстве МГУ вышла в свет книга воспоминаний, статей и интервью «Игорь Дедков: наше живое время» (составитель Тамара Дедкова). Среди авторов Лев Аннинский, Наиль Биккенин, Василь Быков, Отто Лацис, Станислав Лесневский, Владимир Леонович, Виктор Розов, Андрей Турков, Фёдор Цанн-Кай-Си, Сергей Яковлев и другие, одноклассники, однокурсники, друзья Игоря Дедкова. Публикуем отрывки из книги

Мемориальная доска. На ней его слова: «В пятьдесят седьмом после Московского университета я приехал в Кострому работать. Позже понял, что приехал жить». И дальше: «Через тридцать лет из этого дома уезжал в столицу человек, составивший славу и достоинство отечественной культуры».

Только что в Издательстве МГУ вышла в свет книга воспоминаний, статей и интервью «Игорь Дедков: наше живое время» (составитель Тамара Дедкова). Среди авторов Лев Аннинский, Наиль Биккенин, Василь Быков, Отто Лацис, Станислав Лесневский, Владимир Леонович, Виктор Розов, Андрей Турков, Фёдор Цанн-Кай-Си, Сергей Яковлев и другие, одноклассники, однокурсники, друзья Игоря Дедкова. Публикуем отрывки из книги.

# Кланяюсь Московскому университету.

В 1967 году, когда курс, на котором учился Игорь Дедков, отмечал 10-летие выпуска, а факультет журналистики МГУ своё 15-летие, друзья попросили Игоря написать что-нибудь для готовившегося по этому случаю номера учебной газеты «Журналист». Он прислал это письмо:

Десять лет назад я не знал, что такое Россия, судьба, жизнь, хотя мне казалось, что я что-то такое в этом понимаю. Прошло десять лет, но я не знаю, что такое Россия, судьба, жизнь, хотя начинаю догадываться, что значат эти высокие непростые слова.

Были дни длинные и короткие, дни отчаяния и надежды, дни иллюзии и правды, но жалеть не о чем, ничто не было напрасным, все стало судьбой.

Летом сорок восьмого четырнадцатилетним мальчиком я ехал с родителями в дом отдыха «Щелыково», бывшее поместье Александра Николаевича Островского. В пустынный и гулкий утренний час мы спускались к кинешемской пристани по булыжной мостовой. Пылили дворники, дребезжала телега, босая женщина тащила на плечах безногого мужика: он подпрыгивал, как в седле, и кричал что-то гадкое, вцепившись в ее волосы; она же несла его и несла, молча и покорно, как старая терпеливая лошадь.

А в Щелыкове сияли луга высокими ромашками, крестьяне поили нас холодным молоком из подпола, в темной глубине церкви пел невидимый хор, и белая дорога терялась во ржи.

Настала пора, и со странной решимостью я сказал: «Вологда или Кострома», вовсе не зная, что Щелыково лежит в костромских административных пределах.

…Я пришел туда пешком из соседней деревни, где ночевал; слепил снег, деревья в парке стояли спокойные, тихие, никого я не встретил и в усадьбу не завернул. Я вспоминал того мальчика и жалел его в себе: так трудно было узнать тот давний мир.

В июньский день прошлого года я стоял в толпе у могилы Островского, наши тюльпаны алели среди свежей хвои венков, говорили профессор Марков и Царев, и слова их относил ветер в траву, в березовую листву; и под огромным небом маленькое кладбище в Спас-Бережках, и мы, живые, среди оград, казались еще меньше, еще временнее, и всю голову мою заливало ощущение прекрасной вечности этой щелыковской земли с ее неприятием всего насильственного и фальшивого, с ее белой церковью и непостижимым звоном тишины, с этой могилой и старым прохладным домом писателя, который никогда не слыл передовым умом эпохи.

Я чувствовал вокруг себя жизнь, растущую, как трава, как сосны, и сухой лязг садовых ножниц сюда не доносился.

Всему свое время – учит один старый невузовский учебник, – время разрушать и время строить, время плакать и время смеяться, время разбрасывать камни и время собирать камни, время молчать и время говорить. У каждого из нас теперь свое время, и не вернешь студенческого братства с его идеализмом и бескорыстием. Один говорит, другой молчит, третий пожинает плоды, четвертый проливает слезы. И, слава богу, что ничего не восстановишь: сев за один стол, не станешь друг другу ближе.

Мы такие уже взрослые, и такие в нас свершились перемены. Почитаешь иногда, кто что пишет, и такая оторопь вдруг возьмет: а ведь витийствовал, сукин сын!

Но у каждого оправдание, и я пишу свое: про Щелыково, как про знак судьбы, про жизнь, которую пытаюсь загнать в скороспешные и претенциозные порой фразы, про то, как ныне понимаю прошлое и свой выбор.

Я благодарен Костроме за ее несуетность, за ее тишину, за ее книги, за правоту и свободу ее университетов, за ее суровость и доброту, за ее читателей. Я благодарен русской провинции за уроки стойкости и скромности, за мудрость и консерватизм ее живой жизни. Я верю, что провинция в некотором роде провиденциальна.

Костромские площади хороши зимой – в инее и снегу, в белой чистоте, в морозе, под солнцем, всегда вспоминаю Кустодиева. Он любил эту землю и такие волжские города с торговыми рядами, сверкающими куполами, гауптвахтами, базарами.

Рассказывают, как однажды Пришвин выскочил на лестничную площадку и крикнул, вдогонку молодому писателю: «Проходите мимо временного, голубчик!» Может быть, про «голубчика» и не было сказано, может быть, и выскакивал он не на лестничную площадку, а в сени, но о временном, это уж я точно знаю, было крикнуто.

Временное всегда как-то исключает полноту жизни, делает ее односторонней, плоской, одноцветной, обычной – коричневой. Кустодиев помог мне кое-что понять в жизни: стоять посреди сверкающей зимней площади и знать, что это есть и еще будет, и то, что это есть, важнее всего и устойчивее всего.

Нам хорошо жить тут, где мы живем. Газета – не рай, и никогда не была раем, но у нас есть читатели, и они знают, что наше слово – не пустой репортерский звон. Мы и рады.

Мне бы еще написать старые, темные липы над круглым, ленивым чухломским озером, под которыми так легко и покойно сидеть вечерами; про зеленый двор Ипатьевского монастыря, где невольно думаешь о тех, кто жил до нас и ведал какую-то свою правду; про книги, о которых я ничего не знал десять лет назад и теперь жалею об этом. И жалею, наверное, напрасно: и книгам бьет свой час.

Но было бы враньем, если бы я сказал, что не помню родства своего. Вот и кланяюсь Московскому университету с благодарностью и признательностью за все его поучения. Говорят, что крапива – тоже лекарственная трава. Впрочем, упоминаю о ней ради красного словца, потому что из-за таких пустяков люди головы не клонят, люди продолжают жить, как считают нужным.

Мы плохо замечали тогда, что пять лет пребывали вблизи великих теней. Я всегда как-то горжусь тем, что из стен университета, где посчастливилось учиться и нам, вышли многие великие сыны России, и среди них А. Грибоедов, П. Чаадаев, А. Григорьев, А. Герцен.

Десять лет назад у нас могли быть более светлые головы, чем были. Все знают, что виноваты в этом не только мы, но теперь-то я понял, что более всех повинны мы сами, школяры, говоруны, солдатики, ждущие фельдфебеля.

Человек всегда сам делает свой выбор, сам, один, несет ответственность, и сегодня можно только сожалеть, что мы искали учителей, а не Учителя. Но мы кончали школу в пятьдесят втором, и мы были такими, какими должны были быть по высочайшему замыслу, и в наших студенческих чемоданчиках мы носили полный набор истин, отмыкающих любые замки, и Валька Шаров пронзал нас своими излюбленными предсказаниями об общем кризисе капитализма, который разразится в следующую пятницу. Мы были юными гражданами, знающими все на 100 лет вперед. Из прошлого мы затвердили легенды и анекдоты, но не знали, что П.Чаадаев писал в «Апологии сумасшедшего»: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны родине истиной… Мне чужд, признаюсь, этот блаженный патриотизм, этот патриотизм лени, который приспособляется все видеть в розовом свете и носится со своими иллюзиями…»

Мы вовсе не знали великого русского критика Аполлона Григорьева, не понимали Достоевского, не имели никакого представления о русской философии и поэзии начала ХХ века. И мы считали себя тем не менее питомцами лучшего вуза страны. Я уж молчу обо всем прочем, чего мы тогда и не слышали. Наши предшественники из «деловых» кругов Вали Денискина («дело надо делать, мальчики, дело») твердили нам с апломбом родных отцов: учитесь водить автомобиль, стучать на машинке, изучайте стенографию. А надо было, прежде всего, научиться кое-что соображать и в десять раз больше писать.

Да, я благодарен Московскому университету за самый воздух его, за его вольный дух, донесший и до нас свою силу, за его честных и добрых преподавателей, которые в трудный час протягивали руку помощи.

Мне бы хотелось сказать тем, кто учится сегодня в тех же аудиториях, что и мы: не бойтесь провинции, бойтесь себя, своей слабости, своей лени. Когда-нибудь будет понято, что централизация мысли и культуры в популярных географических точках противоестественна и болезненна для нации.

Вот и прожито 10 лет. И вокруг меня Кострома, и ночь, и все мои спят, и я пишу это, не зная, зачем, не зная, кому, наверное, друзьям. Затем, что, говорят, юбилей. Кажется, я так и не объяснил, насчет чего я, тут сидя, «догадываюсь» – про жизнь там, про судьбу… Смог ли я этими бесчисленными словами сказать про «чувство патриотизма, очищенное от татарщины или китаизма, чувство простое и искреннее, без апофеоза кулака и бараньего смирения»? – так писал А. Григорьев. Московский университет человек окончил, правда, по юридической части.

Я вхожу в знакомый двор и кланяюсь всем четырем углам: с праздником, факультет!

# Атлантида

Тут грянули пятьдесят шестой год, XX съезд партии, страшные разоблачения сталинизма. И вслед за ними так называемый бунт на факультете журналистики. Описывать его не стану. Тех, кто ничего не знает или все позабыл, отсылаю к романам Василия Рослякова и Валерия Осипова. Но вкратце свое мнение все же выскажу, поскольку с общим оно не вполне совпадает.

На мой взгляд, никакого бунта по существу и не было. Добивались простых вещей. Например, однажды экзамен за третий курс по «теории и практике партийно-советской печати» сдали – и вполне благополучно – по билетам четвертого курса. Кому нужна была такая теория и практика? Или просили открыть факультетскую многотиражку. Вполне разумное требование. Или Вадим Голованов, сидя над курсовой о прессе периода первой русской революции, запросил в библиотеке книгу Л. Троцкого о 1905 годе. Это вызвало жуткую панику. Как? Студенту? Читать Троцкого? Сейчас все это выглядит просто глупостью. Но людям, десятилетиями действовавшим лишь по команде сверху, покушение на эту застаревшую привычку, казалось чуть ли не восстанием. Мы думали тогда, что век этих людей сочтен. Я писал:

По миру бродит человек без славы,

без тени, и без страсти, и без чести.

Но говорят иные: «Вы не правы.

Вы это утверждаете из мести,

Завидуете вы его значенью,

его уменью, положенью, вере…»

Была когда-то в Гамбурге харчевня.

Раз в год в харчевне запирали двери.

Раз в год в харчевню собирались люди -

Все силачи со всех земель немецких.

Один раз в год судили честно судьи

при запертых дверях и занавесках.

Тяжелые столы сдвигали в угол,

и не было пространства отступленью,

и шли борцы упрямо друг на друга,

и ныли бедра, плечи и колени.

Так узнавали цену не для сцены,

не для арены и не для бумаги.

Так узнавали истинную цену уменью, силе, мужеству, отваге.

По миру бродит человек без славы,

без чести, и без тени, и без страсти.

Он знает сам, что мы сегодня правы.

Он сам не верит в собственное счастье.

Он сам боится своего значенья,

уменья своего и положенья.

Была когда-то в Гамбурге харчевня.

Тот человек боится пораженья.

По большому счету мы проиграли. По молодости лет довольно легкомысленно недооценив укорененность людей особого склада в многовековом самодержавном устройстве страны. Еще раз, в разрядку: многовековом, самодержавном. Все минулось – хрущевская оттепель, брежневский застой, горбачевская перестройка. И человек без славы, без тени и без чести вновь стал главной фигурой отечественной жизни. А мы?

Все говорят, что выдумали нас.

Пусть говорят. Какая в том обида.

Не отшумев и не угомонясь,

в глубинах моря наша Атлантида.

Над головой соленая вода,

и ходит рыба призрачно и немо,

И снятся нам большие города

и небо, небо, голубое небо.

О как бы всем размахом наших крыл

поднять к нему несметные богатства!

Не из могил, о нет, не из могил, –

я уцелел, я вырвался, я спасся!

Но тонок очерк дальних берегов

и тяжела зеленая пучина.

И в смутной маяте материков

наш голос только зреет, как причина.

«Вас нет, вас нет», – судачат мудрецы.

Легенда к нам протягивают лапы.

Земля и небо. Деды и отцы.

Отцы и дети. Люди и атланты.

Юрий АПЕНЧЕНКО , однокурсник Игоря Дедкова, руководитель семинара очерка и публицистики в Литературном институте имени М. Горького.

# «Куплен» в 1956-м…

В 1990 году Слава Тарощина (тогда корреспондент «Литературки», а ныне обозреватель «Новой газеты») взяла интервью у Игоря Дедкова.

С пришествием на нашу землю перестройки, вы, независимый критик, переезжаете из Костромы в Москву и становитесь политическим обозревателем традиционно едва ли не самого застойного журнала «Коммунист». Чем объясняется такой любопытный шаг?

– Нет, журнал «Коммунист» уже не был «застойным», когда меня туда пригласили. Помню статью Т. Заславской в «Коммунисте» 1986 года, ставшую для меня одним из знаков происходящих в журнале перемен_. __ (Журнал «Коммунист» в 1987 году возглавил философ академик И. Т. Фролов. Чуть позднее его сменил на посту главного редактора член – корреспондент РАН Н. Б. Биккенин. В редакцию пришли доктор экономических наук публицист О. Р. Лацис, журналисты В. Г. Бушуев, В. И. Кадулин, С. Ф. Ярмолюк, сотрудничавшие ранее в редакции журнала «Проблемы мира и социализма». В журнале публиковались статьи известных публицистов, экономистов и философов 1990-х гг. – _ Тамара Дедкова).

Но ведь я туда не собирался – так долго Москва излучала не новые светлые идеи, а ложь и фальшь, что образовалась привычка не собираться, а оставаться на месте, и если я изменил этой привычке, то только потому, что переменились времена, а все наши домашние переживания окончательно сосредоточились на Москве: там сыновья, там стареют родители… Но это неинтересно: обычная частная жизнь и элементарная психология. Куда интереснее: «независимый» критик – да в «зависимый» журнал! Однако можно еще интереснее про то же самое: его, то есть меня, наняли, он, то есть я, получил от перестройки хорошую должность, одним словом – купили! (То ли Центральный Комитет постарался, то ли «международный сионизм»). Об этом я прочел в журналах, которые называю «национал-патриотическими», поскольку под их надзором – наша национальность и наш патриотизм. Я им никогда ничего не отвечал, да и сейчас не стану. Но откроюсь: я всегда был «зависимым» и «купленным» – со студенческой скамьи, с пятьдесят шестого года и с той осени пятьдесят седьмого, когда после окончания Московского университета уехал работать в костромскую газету.

– Но, насколько мне известно, у вас был шанс выгодно «продаться» Сергею Залыгину, который, принимая «Новый мир» летом 1986-го, предложил вам место заместителя главного редактора?

– Верно, шанс был, и я дал согласие. Испытывая некоторый трепет (журнал Твардовского!), я с благодарностью согласился и стал ждать. Может, и вышло бы из этой затеи что-нибудь путное, если бы тем же летом я не напечатал в журнале «Вопросы литературы» статью о разрекламированном романе Ю. Бондарева «Игра». Статья имела разнообразные последствия. Оказалось, что некоторые современные писатели считают, что быть «властителями дум» или «совестью народа» то ли маловато, то ли труднодостижимо, и потому предпочитают в дополнение к романам иметь просто власть. К счастью, эта власть небезгранична. Так я пришел в «Коммунист», где меня встретили люди той же зависимости от идеалов молодости, что и я. С некоторыми из них мы не виделись тридцать лет. Тогда-то я подумал, что в судьбе есть какой-то «романный» порядок: уезжать политически подозрительным, поднадзорным и вернуться тридцать лет спустя, потому что теперь-то ты ко времени. Жить-то мы жили, работать-то работали, но сколько нашего общего времени было погублено, поглощено родным государством с его идеологическим рвением и страхом, с его маниакальным желанием «дойти до каждого человека»…

_– _ То есть вы совершили свой выбор и, как я понимаю, не жалеете о нем. Но почему же в последние годы, когда вроде бы позволено все говорить, вы несколько снизили свою критическую активность? Наверное, человеку творческому такие вопросы не пристало задавать. У каждого бывают приливы и отливы, но ведь и они подчиняются фазам Луны, не так ли?

Почему бы и не задавать, если действительно снизил? Во-первых, писать стало труднее. Все, что происходит, надо пережить и понять. Непривычная свобода и какое-то новое чувство ответсвенности. Прежде я твердо знал, против чего я и за что в жизни и литературе. Наверное, и теперь это знаю, но то, что раньше говорить было трудно, сейчас говорить легко, и потому не хочется.

Не хочется участвовать в общедоступном соревновании на самое громкое и сильное проклятие. Или на самое страшное пророчество! Или на самое сенсационное разоблачение Ленина и большевизма. Или на звание самого-самого большого патриота России.

Хочется совсем другого, потому что все эти соревнования не имеют отношения к литературе. Во-вторых, писать стало труднее, так как работа в журнале – это все-таки занятия политикой, а не литературой. Но эти мои трудности, надеюсь, преодолимы.

_– _ Поскольку нынче все, в том числе и литературные критики, весьма политизированы, то один из главных мотивов ваших последних работ я обозначила бы так: проблема альтернативности (безвариантности?) нашего исторического пути. Разрабатывая ее достаточно интересно, вы, мне кажется, упускаете один немало важный аспект – роль личности в истории, от которой во многом зависит и альтернативность. Это делается сознательно?

– Да нет, разумеется. Конечно, нужны личности или ряд личностей, чтобы найти, оценить какую-то возможную альтернативу. Я думаю, что необходимые люди были и есть всегда, но антидемократические режимы в них не нуждаются и делают вид, что таковых нет.

Нам так долго толковали про «историческую необходимость», про единственно возможный путь, которым мы победоносно шествовали и шествуем дальше, что идея альтернативности должна была явиться как идея освобождения человеческой инициативы, как идея антифаталистическая. Я писал об альтернативности в истории еще в начале восьмидесятых годов. Эта идея витала и сгущалась в тогдашнем, предперестроечном воздухе. Демократия – определенная гарантия того, что выбор вариантов возможен. В жанре «исторической необходимости» лучше всего сочинительствует в истории какая-нибудь свирепая диктатура.

– Одна из ваших этапных статей «Былое и настоящее» посвящена урокам А. И. Герцена. Позволю себе привести длинную цитату, очевидно, вам не известную: «Социализм разовьется во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания, и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущею, неизвестной нам революцией…» Может быть, этот урок сейчас для нас особенно поучителен?

– Да, действительно, я с этой мыслью Герцена не знаком. Но что вы хотите сказать: что мы свидетели и участники той самой, предсказанной им «неизвестной революции»? Боюсь я, что, как ни прославляй возможные «варианты», «неизвестных революций» нет. Их типология известна. Хотелось бы, чтобы нам удалась великая мирная реформа и чтобы – в итоге – мы жили в свободной и счастливой стране.

_– _ Несколько лет назад литературная общественность внимательно изучала вашу статью в «Коммунисте» «Литература и новое мышление», полагая, по старой привычке, что статья эта установочная. Я тоже ее, разумеется, читала, но не все приняла. Получается вроде бы так: у Достоевского – старое мышление, у Приставкина – новое? Ну, а скажем, Саша Соколов, для которого вообще существует только самоценность слова, он что, вообще не мыслит? Я, разумеется, утрирую, но, полагаю, нет смысла говорить о новом мышлении (особенно применительно к литературе)в тысячелетнем христианском обществе. Все наши мысли оттуда, из Нагорной проповеди. Вы со мной не согласны?

– Новое мышление, в частности, заключает в себе отказ от приоритета классовых ценностей над общечеловеческими. В чем же тут опасность для художника? Вы хотите сказать, что новизна не так уж нова? Но именно с этой неновой новизной связана надежда человечества, что самоубийственной войны не случится.

Прошу прощения, но Нагорная проповедь не предотвратила ни Первой, ни Второй мировой, никаких других войн. Современный мир вынужден осознавать себя в целостности и взаимозависимости, как никогда раньше, иначе он погибнет.

Безальтернативно. Вот вам и новизна. Осознание ее полезно и литературе, хотя бы для того, чтобы поостеречься в разжигании всякого рода разрушительных страстей и низменных инстинктов.

_– _ Важное место в вашей работе занимает творчество Юрия Трифонова. На крови ничего хорошего построить не удается – такова, по вашему мнению, одна из главных мыслей романа «Нетерпение». А, скажем, Соединенные Штаты, разве не родились они в результате революционной войны с британской короной? Выходит _, _ кто-то строит на крови Клондайк, а кто-то – Магадан?

– Не хотите же вы в противовес моим словам сказать, что на крови можно построить много чего хорошего? Впрочем, герои Трифонова, «первомартовцы», отличались от так называемых «революционеров» послереволюционного времени тем, что жертвовали прежде всего собой, а те – великим множеством других. Не потому ли оказался непрочным «фундамент социализма», что в скрепляющем растворе избыток крови?

_– _ Особый «сюжет» ваших статей – противостояние националистам всех мастей, всем тем, кто считает себя держателем акций на патриотизм. Поэтому, полагаю, вы и включили в свой последний сборник «Обновленное зрение» статью двадцатипятилетней давности «Как это случилось?» – о пьесе А. Миллера, рассказывающей о начале массовых арестов евреев в 1942 году. Не кажется ли вам, что мы сегодня, подобно миллеровским героям (цитирую вас), уже «… в ином мире, где аршины цивилизации и культуры отменены как ущербные и слюнтяйские»? Иначе чем можно объяснить разгул антисемитизма на закате века?

– Я написал статью в 1966 году, но редакциям не предлагал. Эта подлость была в этом мире и в нем остается. Мне кажется, что ее разжигают те, кто стремится к власти, к распоряжению жизнью и жизнями. Таков своеобразный способ «национального», «общенародного» сплочения. Он уже применялся в истории, но бесславно. Антисемитизм идет не снизу, не от деревень и заводов; это инспирированные страсти и разжигаемая вражда. Возблагодарим за это крикливое литературное подворье. Русскому человеку, русскому интеллигенту, помнящему свое родство, там делать нечего.

_– _ В продолжение темы вспомню вашу недавнюю правдинскую публикацию, посвященную 75-летию ленинской статьи «О национальной гордости великороссов». В ней четко изложены ваши позиции по национальным вопросам. А как вы считаете, существует ли сегодня русофобия?

– Я не знаю, что такое «русофобия». Прожив основную часть жизни в русской провинции, я с «русофобией» не сталкивался и «русофобских» сочинений не читал. Да и само это слово введено в журналистский оборот совсем недавно хорошо организованными усилиями ряда изданий. То сложное положение, в котором оказалось русскоязычное население в ряде республик, связано не с «русофобией», но через «русофобию» многое из действительно сложного легче и проще объяснить. Вот и объясняют, вот и разжигают пламя. Месяца три назад я побывал в Ангарске, Братске, Иркутске. Встречался с самыми разными людьми, в том числе и на заводах.

И нигде никаких разговоров и вопросов про «русофобию». Другое людей волнует, другими заботами и тревогами люди живут. И если всплывала тема «русофобии», то только однажды и в связи с расколом среди творческой интеллигенции Иркутска… Как я понимаю, сам жизненный опыт людей противится этому новопропагандистскому шуму как чему-то, что имеет сомнительное отношение к действительному содержанию их трудной повседневной жизни. Многие, мне кажется, инстинктивно чувствуют, что им предлагают очередное грубое и беззастенчивое упрощение человеческих отношений, истории и самой жизни. По крайней мере, я воспринимаю эту «антирусофобскую» пропаганду именно так.

_– _ _Настало время поговорить и о делах литературных. В старой _ новомировской статье «Страницы деревенской жизни» вы защищаете «деревенщиков» от их «певцов» из «Молодой гвардии». Сегодня молодогвардейцы, с новым рвением отстаивающие монополию на патриотизм, о которой вы рассуждали еще в 1969 году, стали «заединщиками» со своими подопечными. Видимо, они больше не нуждаются в вашей защите?

– Защищать приходилось Федора Абрамова, остальные «дере венщики» в защите не нуждались, их судьба складывалась благополучно. Я писал об их книгах с уважением и любовью. Лучше бы эти писатели занимались своим делом: глядишь, талант и вывел бы некоторых из них из политического леса.

_– _ Справа ли, слева ли, но непременно русские интеллигенты всегда находились вне правительства. Сегодня же мы вроде бы должны гордиться тем, что Ч. Айтматов и В. Распутин вошли в Президентский совет. Причем процесс политизации художников (вспомним Гавела) происходит не только у нас. Ваше отношение к этому явлению?

– Вацлава Гавела я понимаю. Он боролся и победил. Наши писатели «наверху» – это совсем-совсем из другой, менее героической и менее эффектной оперы.

_– _ Многим вашим поклонникам памятна серия выступлений против представителей так называемой московской школы, против молодой эстонской прозы. Не изменили ли вы своего отношения к этим явлениям литературы?

– Я выделяю Маканина и стараюсь читать все им написанное; жалею, что не знаком с последними романами В. Личутина и вообще жалею, что он стал говорить какие-то сомнительные речи… Было бы больше времени – читал бы все новое в прибалтийских литературах. Я же писал о них, надеюсь, с пониманием и любовью, а об эстонской тогдашней «молодой прозе» – с огромным интересом и уважением, хотя, может быть, в чем-то скептически. Но ни в коем случае не «против»! Вот по поводу «московской школы» я писал «против». Конечно, не стоило, возможно, объединять в одной статье столь разных писателей, но объединил-то их не я, а те, кто придумал и «школу», и небывалые ее художественные достижения. Жалею, что не написал о рассказах Т. Толстой, когда они только-только стали появляться в ленинградской «Авроре».

_– _ Одна из консолидирующих мыслей сегодня (уверена, под ней подпишутся и Ю. Бондарев, и А. Рыбаков) – мысль об отсутствии эстетической критики. Вот и мы с вами сегодня беседуем все больше «о бурных днях Кавказа». Похоже, сама литература, ее плоть, ее таинство сегодня не интересует абсолютно никого, в том числе и вас .

– Из меня «эстетический критик», боюсь, уже не получится. Тем не менее, я, кажется, не так уж часто ошибался, определяя художественное достоинство того, о чем писал. Вы правы: сейчас художник не в чести, и в фаворе политик, но эстетичекая критика еще расцветет и возьмет свое. Однако вряд ли при этом возрадуется наша литература, привыкшая к снисходительности.

А вообще, как вы считаете, возможна ли, нужна ли сейчас консолидация в литературе, призывы к которой стали общим местом в выступлениях писателей всех мастей?

– Консолидация – не более чем самообман. По крайней мере, сейчас. Что-то не помню, чтобы кто-то добивался «консолидации» писателей в старой России. Один думает так, другой иначе, и вовсе не обязательно собираться на съезды, пленумы, секретариаты, чтобы принимать резолюции, заявления, обращения, воззвания, открытые письма, закрытые письма, декларации, жалобы и телеграммы. Это все жанры, противопоказанные искусству.

**– ** Внутренний сюжет книги «Обновленное зрение» вы определяете как смену и развитие настроений и мысли. Книга получилась, на мой взгляд, интересной и в каком-то смысле итоговой – из шестидесятых, когда на нашем отечественном небосклоне наконец-то появился Кафка со своим Грегором Замзой, родным братом Акакия Акакиевича, протянута нить в восьмидесятые с их взыскующими Нового града, новой правды. Но вопрос «Куда ж нам плыть?» остается все-таки открытым?

– Хорошо бы удалось плыть и плыть. И чтобы мы сами себя не потопили. Стократ руганная формула «Движение – все, цель – ничто», наверное, справедлива. Ноосфера медленно, но неуклонно расширяется и побеждает. С нею был связан исторический оптимизм В. И. Вернадского. Зачем нам сейчас расчерчивать будущее, конструировать и регламентировать то, что впереди? Будущее вырастет из настоящего, поэтому заняться бы всем устройством настоящего_. _В том числе и литературой. Её сегодняшним днём.

Столько лет, кажется, звали свободу. Или её сейчас мало? Но почему тогда тотчас началось «бегство от свободы»? Кто заскучал по «центризму», кто по самодержцу… Или такая вывелась порода птиц? Снова хочется в клетку и на жердочку?

Слава ТАРОЩИНА

# Мягко. Но твёрдо

За тридцать лет, отмеренных ему судьбой с начала костромского «заточения», он написал сотни статей и стал одним из ярчайших литературных критиков России. Его звали в Прагу работать в одном из застрельных изданий тогдашней левой интеллигенции (журнал назывался «Проблемы мира и социализма», в нем вызревали Карякин, Мамардашвили, Лацис и другие властители дум). Но костромского изгнанника за рубеж не выпустили. Когда же на волне перестройки его вернули в Москву и предложили административное повышение (пост министра культуры Российской Федерации!), – отказался. Но вошел в руководство журнала, носившего одиозное название «Коммунист». Он не хотел делить ответственность с кем попадется, но не колебался разделить ее с честными единомышленниками, – сколько бы мерзости ни выливалось на доктрину, внутри которой он хотел оставаться – и оставался – честен.

У него было только одно достояние: его имя. Игорь Дедков. Его последняя книга, ушедшая в набор за две недели до его смерти и подписанная в печать через неделю после его похорон, называе\тся «Любить? Ненавидеть? Что еще?..» <…>.

Он мог мощным прессингом припереть противника к стенке, а потом вдруг задуматься: а если все не так? Мог насквозь пронзить объект анализа точнейшими определениями, а потом спросить как бы в сомнении: так ли это? Или просто (как в письмах ко мне, после самых жестких характеристик) – в конце периода – как бы переспрашивающее, чисто дедковское: «Не так?» <…>.

Дедков останется в истории русской критики как фигура уникальная. Вне доктрин. Мы еще поучимся у него умению вычитывать из перевернутых страниц истории ее «вычеркнутые», «лишние» варианты. Мы еще вспомним, как умел он, зная правду, осторожно дотрагиваться до больного. Как умел догадываться «о срезанных, спрятанных ответвлениях мысли, об оскорбительной мрачной неполноте доставшейся нам правды».

Лев АННИНСКИЙ

# Долгая дорога домой

В один из вечеров на квартире у Валентина Оскоцкого познакомился с очень уважаемым мною критиком Игорем Дедковым. Он давно жил в Костроме, в Москве появлялся редко. Дедков был автором глубоких и умных статей о современной литературе, в том числе белорусской. Личное знакомство не осталось шапочным – иногда Игорь присылал мне в Гродно теплые письма, через несколько лет написал содержательную работу о моем творчестве. Виделся я с ним не часто, но постоянно чувствовал его внимание к моей писательской судьбе, его присутствие в моей жизни.

Муторное дело – юбилей. Он приносит уйму хлопот и забирает массу жизненных сил. Но дарит и несомненную радость: радость долгожданных встреч с друзьями, у которых возникает причина приехать, повидаться, ну, и, может, попировать – в меру своих возможностей. Конечно же, не так, как я, пригласив в Минск добрых людей, сам свалился перед банкетом с сердечным приступом, и друзьям вместо участия в пиршестве пришлось меня спасать. А я так мечтал побыть тогда с милым Юрой Карякиным, с Игорем Дедковым, который примчался в Минск из своей Костромы. С Юрой мы хоть немного коньяку выпили в «Минске», а дорогого мне Игоря Александровича я услышал в полуобморочном состоянии, ожидая «скорую». Тогда спасали меня Сульянов и Законников: делали массаж сердца. Вызвали из дома Ирину. «Что с тобой, Василька?» – тревожно выдохнула она с порога. А Игорь, стоявший рядом, в ответ на чью-то неуместную реплику негромким голосом произнес: «Это потому, что любит…» Его незабываемый голос до сих пор продолжает звучать в моей памяти.

В те дни неожиданно, даже без предварительного звонка, ко мне явился Анатоль Бутевич, который тогда работал в ЦК, и ошеломил с порога: надо ехать в Москву. Вот билет, через три часа за мной придет машина – и в аэропорт. Полетите в Америку. С Горбачевым. Почему с Горбачевым – этого Бутевич не знал. Сказал только: «Команда из ЦК КПСС. Советую поторопиться».

В небольшом уютном зальчике правительственного аэропорта собрались все, кому надлежало сопровождать Горбачева на его встречу с Рейганом. Там я увидел некоторых знакомых, и среди них писателей Игоря Дедкова и Владимира Карпова, режиссера Марка Захарова, грузина Тенгиза Абуладзе, цековца Наиля Биккенина, журналиста Андрея Грачева и других. Горбачев с Раисой Максимовной и своей охраной летели другим самолетом.

Пока шеф общался с Рейганом, мы участвовали в пресс-конференциях, ради чего, как я понял, нас и много. Не на все мы могли ответить, особенно на те, которые касались экономики и финансов. Ну а что касалось культуры и литературы, всё освещал Игорь Дедков.

В один из последних дней нашего пребывания в Нью-Йорке меня включили в группу экономистов, которая должна была встретиться с представителями американских деловых кругов. Своих коллег экономистов я в отеле не нашел, решил, что увижу их на месте встречи, в Институте восточных связей, или как он там называется?

Как только ланч кончился, все стали cмотреть на гостя. Гость же чувствовал себя довольно скверно, потому что коллег все не было. А о чем говорить с этими старичками, я не знал.

Закурив свои сигары, «старички» поинтересовались, какую фирму представляет гость? Немного подумав, я сказал, что моя фирма называется – Союз писателей. Хозяева чопорно взирали друг на друга, один из них полистал лежавшие перед ним каталоги, но, должно быть, названной фирмы в них не нашел. Но больше не спрашивал. Я стал что-то говорить о важности установления экономических cвязей между нашими странами, меня сосредоточенно слушали, хотя за столом уже воцарилась неловкость. Я же все еще ждал появления наших экономистов – специалистов из министерств и ведомств, но их по-прежнему не было. После одной довольно продолжительной паузы один из американцев, самый, наверное, старый из присутствующих, спросил: «А каким образом наши бизнесмены смогут получать доходы от своего бизнеса в вашей стране? Не может ли сэр Быков назвать соответствующий банк?» Сэр Быков в ответ на вопрос только пожал худыми плечами. Тогда старшинствующий за столом поднял бокал с вином и предложил выпить за здоровье Президента Горбачева. Все выпили и встали из-за стола. Мой визит в деловые круги Америки был завершен.

Вечером в отеле я спросил у Дедкова: «Как это понимать? Почему советские экономисты проигнорировали встречу?» Игорь Александрович, который лучше меня ориентировался в большой политике, только усмехнулся: «А о чем бы они там говорили? Что они вообще могут сказать американским империалистам? Да и не за этим они сюда приехали…»

Умнейший, честнейший Игорь Александрович! Это была моя предпоследняя встреча с ним. Последняя состоялась спустя какое-то время в Москве. После сессии Верховного Совета мы вечером поехали с ним к Лазарю Лазареву. У Лазаря немного выпили. Дедков уже жил в Москве, работал в журнале «Свободная мысль» (бывший журнал «Коммунист»). Он активно работал, написал и издал книгу о моем творчестве, часто печатался в московских литературных журналах. Но в тот вечер настроение его мне не понравилось: он был мрачен, чем-то угнетен. Поздно ночью я отвез его на такси домой, мы коротко попрощались у подъезда и больше уже не увиделись.

А тогда в Америке <…> ночью меня разбудил Игорь Дедков: всех наших, живших в отеле, срочно вызывают в советское представительство в ООН, куда прибывает и Горбачев. Мы быстро оделись и пошли – представительство находилось неподалеку. Там у ворот уже собрались все члены делегации, но в здание никого не впускали, ждали, пока подвезут «раму», необходимую для обеспечения безопасности Горбачева. Абсурдность этой меры была очевидной – кто или что угрожает его безопасности?

Мы недоумевали, гадая, какая причина заставила Горбачева поднимать всех нас среди ночи? Что случилось? «А не знаете, что случается дома, когда хозяин в отъезде?» – сказал многоопытный журналист-международник Валентин Зорин. Мы похолодели – неужели путч? Словно услышав мои мысли, Дедков тихо и растерянно сказал: «Неужели они осмелились».

Но тогда они еще не осмеливались, путч ждал своего часа, причина возвращения была в другом. О ней сказал Горбачев, выйдя к нам: «В Армении беда, растрясло всю республику, утром вылетаем».

Василь БЫКОВ

# И долог русский долг

Нас называли курсом Игоря Дедкова. И прав был другой Игорь – Саркисян, противопоставив в своих стихах «курс Игоря Дедкова» – курсу доллара и всяких прочих ценных бумаг.

В жизни есть эффект карнавала, когда, густо сконцентрировавшись в какой-то точке Земли, на несколько дней жизнь становится нескончаемым праздником. Но потом всё кончается, и ветер гоняет по опустевшим площадям лишь обрывки вчерашней сверкающей мишуры.

Однако есть и более редкий феномен -- Лицея. Того самого, Пушкинского. Чисто формально Александровский лицей жил ещё столетие, от первого выпуска в 1817 до последнего в 1917 году. Но мы-то знаем, что воспетое Пушкиным лицейское братство длилось ровно столько, сколько отпущено было жизни первым лицеистам. И оборвалось со смертью Горчакова. Дальше было что угодно: тома воспоминаний, легенды, бессмертные стихи. Но живой человеческий круг кончился, погасил свои свечи.

Мне повезло. У меня в жизни, теперь уже навсегда, до конца, были, есть два «лицейских круга». Второй, более поздний, в аспирантские годы, – студенческая строительная целина. Первый – наш курс. Самые близкие мои друзья, самые родные мне люди – из этого Лицея.

Живой легендой Игорь Дедков остался в памяти тех, кто учился тогда на факультете журналистики Московского университета. Нашей верой, нашей совестью, нашей молодостью. А потом, годы спустя, читая его статьи в «Новом мире», мы открыли для себя другого, нового Игоря – вдумчивого исследователя глубинных процессов, протекавших в тогдашней литературе, в искусстве, в жизни.

Естественность, закономерность этого перехода не сразу и не всеми была понята. Помню, за дружеским застольем одна наша сокурсница сказала приехавшему из Костромы Игорю: мы ждали от тебя так многого, а ты пишешь о деревенской прозе. Он посмотрел на неё с недоумением. В уголках губ появилась горькая полуусмешка.

Ничего-то она не поняла. Ни в новом Игоре. Ни в том, из легенды. Ни для того, ни для нового Игоря Дедкова не было, как мне кажется, ни «деревенской», ни «городской», ни «военной» – или какие там есть ещё дефиниции? – прозы. А были миры Василя Быкова и Фёдора Абрамова, Михаила Ромма и Тенгиза Абуладзе, Микеланджело Антониони и Анджея Вайды. Миры, сквозь которые, как сквозь «магические кристаллы», и мы в России, и всё человечество в разных странах прозревало своё, отнюдь не лучезарное будущее на грани двух тысячелетий. Как критик, как мыслитель, как провидец, если хотите, Игорь имел дело с этим личностным материалом, запрограммированным на будущее.

Войнич написала на страницах популярного тогда журнала, основанного Валентином Катаевым: «Не изменяйте идеалам своей юности». Сейчас этот афоризм изрядно подзабыт. А тогда он был весьма популярен. Так вот. Игорь Дедков не изменял идеалам нашей юности. Стоит прочесть его книгу «Эта земля и это небо», его «Дневник», чтобы убедиться в том.

Наверное, по мере духовного взросления, обретения опыта жизни, погружения в её глубины, он становился мудрее. Российская провинция способствовала утверждению в нём чувства самостоянья человека, как говаривал наш первый – и навсегда – классик. Ведь, по словам Михаила Гефтера, «провинция и сейчас, и в прошлом – резервуар человеческого сопротивления унификации».

Сам Игорь об этом напишет: «Что такое Кострома, спросили бы меня тогда, и я бы ничего не ответил. …Куда еду, зачем, к кому, да и сам ли еду, или подгоняет кто? Долг подгоняет нас, долг! «И долог русский долг», как писал Владимир Леонович. И тридцать костромских лет прошло, и ещё сколько-то московских – может, жизнь прошла, – и всё подгоняет… Поистине долг. И неустраним. И прекрасен».

Позднее добавит: «Никого из них (из нас) не ожидала сладкая жизнь, и вряд ли у кого было легко на душе, но в лицах и словах светилась молодая вера в себя, студенческое братство ещё не было забыто, и узы долга были чем-то, к чему душа была издавна (генетически?) готова… Теперь же, говорят, свобода: летите, голуби, летите, куда хотите! Как заведено в нашем отечестве, одна крайность (жестокая опека и подчинение) сменена другой (безразличием). И не только к молодым людям, но и к российским пространствам, где не хватает врачей, учителей, тех же юристов и т. д.»

Говоря о первом глубинном погружении нашего поколения в реальную жизнь после жарких университетских баталий, Игорь не случайно помянул идейный идеализм (и я бы добавил: максимализм). При нашем прощании с факультетом на вопрос выпускной анкеты: «Что ты больше всего ценишь в человеке?» – он ответил: «Преданность идее. Чтобы было за что расстреливать».

Во время бурных событий 1956-57 годов были однокурсники, стоявшие к Игорю куда ближе меня и имеющие куда большие моральные права на воспоминания. По-человечески близко мне довелось с ним общаться, пожалуй, лишь во время последней учебной практики в «Комсомольской правде». Мы вдвоём чуть ли не месяц провели на знаменитом столичном заводе, готовя критический материал, выслушивая драматические исповеди одних, споря с доктринёрской демагогией других.

Среди серьёзных, главных заданий, связанных с намечавшейся, но так потом и заглохшей перестройкой комсомола, случались и побочные, второстепенные. Опубликовали мы, например, фельетон «Гадание на булке», героинями которого стали уличная гадалка-аферистка и сверхдоверчивая студентка престижного столичного вуза. Факт тривиальный, не стоивший, может быть, упоминания. Но студентка оказалась дочерью одного из руководителей крупного оборонного предприятия. Отец кровожадно потребовал авторов к себе на расправу.

К тому же со всего Союза, от Карпат до Чукотки, от Мурманска до Кушки, посыпались в редакцию письма трудящихся о том, какая это прекрасная девочка, какой у нее прекрасный папа и какое вредительское дело затеяла «Комсомольская правда». Ну, положим, в том, что девочка на самом-то деле была довольно вредной, капризной и высокомерной, мы лично убедились. А вот папаша…

В редакции спорили: ехать нам или нет нам на встречу в закрытый подмосковный город. Но когда кто-то бросил фразу, что это опасно, Игорь сказал: «Едем. Интересно посмотреть ему в глаза».

Честно говоря, ничего интересного в его глазах я не увидел. С первых же слов он перешёл в атаку, пытаясь взять «на испуг»: «Мальчишки! Вот я сейчас сниму трубку, позвоню Хрущёву – и ваши биографии перечёркнуты». И тут же осёкся, опешил, наткнувшись на твёрдый, исподлобья взгляд Игоря и на его слова: «Вы, наверное, не понимаете, какое время на дворе. Если можете, опровергайте факты. Нет – разговор теряет смысл».

К счастью, история эта закончилась так же анекдотически, как и началась. Редакционные следопыты обнаружили: штамп отправки «писем со всего Союза» – один, того самого города, где мы побывали. В «Комсомолке», не отличавшейся тогда чино– и идолопочитанием, рассмеялись и закрыли дело.

Личным мужеством, способностью на смелые поступки Игорь Дедков обладал уже тогда. И когда не отводил взгляда от холодных, дремучих глаз пребывавших ещё в силе бывших «хозяев жизни». И когда поднимался на трибуны комсомольских собраний и говорил то, что крамольно было говорить вслух. Но позже пришло и иное мужество: домысливать всё до конца, до корней.

В 1965 году он записал в дневнике: «Сижу я в лесу, читаю рассуждения Гершензона о творческом самосознании и думаю: вот чудеса – наверное, во всей России один чудак перечитывает «Вехи» среди сосен, травы, тишины, и мог ли представить себе это Гершензон или Бердяев, что эстафета всё-таки продолжается, духовные связи не рвутся, а всё длятся и длятся… И пусть я не единомышленник их, но критицизм «Вех» я принимаю охотно, потому что есть в нём не умершая до сих пор правда… Что-то заставило меня подумать именно так: ведь длится, живёт духовная связь, тянутся невидимые провода духовной общности русской интеллигенции, и в этот июльский день эти провода проходили через меня».

На вечере памяти Игоря в Доме литератора на Поварской Юра Апенченко в пронзительном исповедальном выступлении возразил против втискивания личности Дедкова в любой, пусть даже самый блистательный ряд. И – против нынешнего растаскивания его по разным враждующим станам. «Самое страшное, – сказал он, – в моих отношениях с ним были его похороны. Ещё не похоронив, его начали делить».

Согласен насчёт «дележа». Не согласен насчет «ряда». Токи высокого напряжения времени и культуры, проходившие через него, сейчас всё очевиднее проявляют закономерность имени Игоря Дедкова в том ряду, где Чаадаев и Белинский, Герцен и Чернышевский, Писарев и почитавшийся им Аполлон Григорьев.

Ким СМИРНОВ , однокурсник Игоря Дедкова, научный обозреватель «Новой газеты».

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow