СюжетыКультура

Евбаз, или Три сестры

Этот материал вышел в номере № 25 от 7 марта 2014
Читать
Я задумался. Я приободрился. Я понял, что хотя встречал множество людей куда интересней, никого из них мне не довелось узнать ближе себя. Решив временно считать себя эскимосом, я вывел первую букву новой книги. Не удивительно, что это была буква «я».
Изображение

— Вы говорите, — начал я для разгона, — на языке айнов?

— А как же! Мне пришлось изучить его по восковым валикам, записанным в начале ХХ века на Сахалине. Недавно даже удалось побеседовать с древней старухой на Хоккайдо, которая, услышав родной язык, разрыдалась от счастья.

— А эскимосы? — не отставал я.

— Гренландские или с Аляски? Их диалекты довольно сильно разнятся, но письменность одна на всех.

— И вы умеете ее читать?

— Конечно, но пока на ней написано лишь четыре романа. Три плохих, а один ничего.

— О чем?

— Все об одном и том же: автобиография. Эскимосы так недавно открыли самоценность личности, что их не покидает восторг от простого повторения слова «Я».

Я задумался. Я приободрился. Я понял, что хотя встречал множество людей куда интересней, никого из них мне не довелось узнать ближе себя. Решив временно считать себя эскимосом, я вывел первую букву новой книги. Не удивительно, что это была буква «я».

1

Я привез жену в Киев, чтобы попрощаться с городом перед отъездом в Америку.

— Корни, — объяснил я жене, когда мы добрались на улицу Чкалова.

— Похоже, — сказала она, разглядывая желтый домик, по уши, как в сказке, вросший в крутую улицу.

В него можно было войти, перешагнув подоконник, но я зашел со двора. Тут все было на месте: хибарка сортира на горе, оказавшейся холмиком, и развесистая шелковица с уже черными плодами. Таким я все это увидел, впервые навестив бабушку. Но теперь мне никак не удавалось понять, как в этом кукольном пространстве умещался целый еврейский мир, который был моим ранним детством.

Нашей в нем была одна комната. Когда-то в ней жили: хозяйка — бабушка, вторая бабушка, мама с папой, брат-младенец и квартирантка с виолончелью. Спали в два этажа — и под столом, и на столе. Но я застал относительный простор, который мы делили уже с одной бабушкой и лимонным деревцем, дававшим бледный и одинокий плод раз в год, зато зимой. Другим любимцем был колючий куст лечебного алоэ, который служил панацеей для всей лелеющей хвори семьи.

У меня, правда, ничего не болело, но бабушку это не останавливало. Она лечила меня от недоедания калорийной бомбой, называвшейся на том же кукольным языке «гоголь-моголь». Желтки, какао, сахар, сливочное масло и чайная ложка считавшегося лечебным коньяка перетирались в пасту элегантного цвета беж. Поскольку этим кормили на завтрак, обед меня не интересовал. Пугаясь, бабушка каждое утро удваивала дозу, и есть хотелось еще меньше, что не могло ее не тревожить. На Чкалова вся жизнь вертелась вокруг еды, заменявшей религию и служившей ею. Рассыпавшаяся под ударами светской истории и давлением державного атеизма старая вера сохранилась только за столом, где все праздники — от Пасхи до Седьмого ноября — отмечались одинаково: фаршированной рыбой, к которой подавалась заткнутая газетой давно початая бутылка с настойкой на лимонной корочке.

За окном открывалась киевская жизнь, которая из вечно мокрой Риги казалась южной и красноречивой. Бабушка всех знала и проводила время в разговорах, высунувшись по пояс из окна. Через него шла торговля съестным. Лучше всего была бело-розовая земляника с дурманящим ароматом. Ее продавали стаканами и ели со сметаной, отчего обед меня привлекал еще меньше. К тому же обычно он был связан с курами. С базара их приносили живыми к соседу-шойхету. Престарелый резник уносил жертву в свою каморку и выносил обратно обезглавленный труп. Я уже понимал, что казнь имела отношение к богу, но еще не знал — к какому, предпочитая гоголь-моголь и землянику.

Напротив палача жила богатая Сима: у нее был ковер. Муж Симы служил билетером в Народном театре, что открывало непонятное мне (но не ему) щедрое поле для коррупции. Во всяком случае, в их комнате был свой сортир, пока остальные пользовались нужником во дворе.

Симу, конечно, недолюбливали. Впрочем, в этом доме, переполненном, как трюм корабля с эмигрантами, трудно было не ссориться, тем более на заставленной керогазами кухне. В канун праздников она становилась полем боя. Хозяйки сталкивались лбами, готовя фаршированную рыбу из карпов, плескавшихся у всех под ногами в жестяных тазах. (Потомки скотоводов, евреи, любили пищу свежей, желательно — живой.)

Много позже я видел нечто подобное кухне на Чкалова у Иеронима Босха и Алексея Германа. Теснота, возведенная в квадрат, взламывала социальные молекулы, вынуждая к телесному общению на следующем, атомарном уровне. Кажется, так устроена ядерная бомба, но тогда я о ней еще не знал. У меня не было букваря. Он полагался только первоклассникам, а до них мне было еще невыносимо далеко — года полтора. Читать я учился по вывескам, когда мы ходили гулять.

Чкалова напоминала горное ущелье. Во-первых, я был маленьким, во-вторых, в Риге нет гор, только дюны, в-третьих, улица и впрямь крутая. В ливень по ней катился мутный вал с пеной окурков. Однажды он сшиб меня с ног и вынес в громадную лужу на площади Победы. В ясную погоду мы ходили на нее есть истерически вкусные кавказские огурчики. На площади всегда шла стройка. Посередине воздвигали цирк, на углу — кинотеатр. Его еще строили, а вывеска уже горела. Она стала первым словом, которое я прочел сам. Оно было украинским: «Перемога». На самом деле все это называлось «Евбаз», и я даже не подозревал в нем аббревиатуру.

2

Я хотел, чтобы отец назвал свои мемуары «Евбаз», но он, не слушая моих советов, как, впрочем, и я — его, гордо вывел на переплете скоросшивателя «Mein Кampf». Со временем в нем собралось 900 страниц. После смерти отца она стала моей родовой книгой, и я заглядываю в нее каждый раз, когда хочу освежить рецепт — или набраться мужества. Сам отец никогда ни о чем не жалел.

В рассказе Гайдара «Горячий камень», с которым я познакомился в букваре, когда наконец до него добрался, мальчик находит волшебный валун, возвращающий молодость каждому, кто на него сядет. Нашедший Горячий камень школьник от этой перспективы отказался, потому что не хотел заново остаться на второй год в первом классе. Тогда он привел к камню израненного красноармейца, но и тот решил не отдавать искалечившую его боевую юность.

— Ну, а ты бы сел на Горячий камень? — спрашиваю я всех, кто подвернется.

— Ни за что, — с ужасом отвечают мне.

Пахомов даже вспомнил Канта, который говорил, что никто не согласился бы родиться, зная, чем это кончится. Только отец, не задумавшись ни на секунду, спросил: «Где твой камень?»

Я не знал к нему дороги, и отец вернулся обычным путем — мемуарами.

Исходной точкой в них был Евбаз, Еврейский базар, вокруг которого жил и кормился весь иудейский рукав моей семьи. В описании отца Евбаз напоминал Сорочинскую ярмарку. На нем торговали всем, что покупается, но каждый товар считался нелегальным, ибо незаконной была сама частная торговля. Другой, однако, почти не было, и власти ограничивались поборами. Как всегда, у отца вызывало восторг съестное. Роняя слюну на страницу, он вспоминал деревенских баб, усевшихся ватными задами на ведрах с огненным борщом — чтоб не остыл.

— Вкуснее, — подчеркивал отец, — не было и не будет.

Мемуары отца переполнены лакомствами, что отражало его мировоззрение. Отец искренне не понимал, как можно винить мир за наши неурядицы. И ни война, ни политические разногласия с режимом, каждый раз заканчивающиеся уверенной победой режима, не отменяли его веры в то, что жизнь состоит из вкусных вещей и блондинок, пусть и крашеных.

— Родись я женщиной, — говорил отец, — менял бы масть каждую неделю.

Лишь в самом конце, когда одни мемуары кончились, а другие, на манер Казановы, он не хотел затевать, чтобы не огорчать маму, отец признался, что устал.

— Знаешь, — тихо сказал он, — жизнь перестала быть вкусной, и больше всего я боюсь, что она кончится.

Я не поверил и правильно сделал, ибо отец быстро отвлекся на банку икры, которую я привез с Брайтона, и тут же принялся вспоминать, как мазал горячие калачи икрой, купленной на деньги, вырученные от продажи камешков для зажигалок. На Евбазе можно было купить и продать любой дефицит, а после войны дефицитом было все.

Евбаз кормил всех: покупателей, продавцов, милиционеров. Бабушка устроилась лучше многих, потому что шила сорочки. Будучи самоучкой, она накладывала выкройку на простыню и вырезала перед и спинку рубашки. Потом края аккуратно сшивались, но так, что влезть вовнутрь мог только выпиленный из фанеры человек, вроде тех, с которыми снимают простаков на курортах. До смерти отца мучила загадка: что делали с этими рубахами трехмерные покупатели, но это осталось неизвестным, потому что никто никогда не жаловался.

Искусство кройки и шитья, хоть и в сокращенном виде, бабушка переняла от своего отца и моего прадеда Соломона. Предприимчивый и религиозный портной, он вел тихую еврейскую жизнь и знал по-русски только слово «мадам», с которым обращался ко всем клиенткам, независимо от возраста. В НЭП прадед успешно торговал дамским платьем и держал на Евбазе магазин: «рундук». Это архитектурное ископаемое представляло собой небольшой куб, глухо запирающийся со всех сторон на случай погрома. Такие лавки я встречал во Флоренции, на Понте-Веккьо, но у евреев Киева не было выбора между гвельфами и гибеллинами. Им доставалось от тех и других.

Когда НЭП кончился, власти отобрали у прадеда пятикомнатную квартиру с отдельной каморкой для прислуги. Теперь в людской жили все мои предки. Ее, последнюю ценность буржуазного быта, любили больше жизни. Поэтому, отправляясь в эвакуацию, Соломона оставили сторожить комнату. Расчет был на то, что фашисты, как бы их ни чернила известная враньем советская власть, не тронут беспомощного старика, умеющего говорить лишь на одном, похожем на немецкий, языке.

Прадеда расстреляли в Бабьем Яру. К нему отец возил меня, когда я уже был школьником. Как все еврейское, овраг считался полуподпольной достопримечательностью, но в Киеве знали к нему дорогу.

3

Евбаз — болото города, куда стекались окрестные улицы. Кроме них были еще и проходные дворы. Они вели в переулки, населенные родственниками. На Воровского жила тетя Сарра, на Саксаганского — тетя Феня, бабушка, как уже говорилось, — на Чкалова. В отличие от чеховских, эти три сестры не хотели в Москву. Они выходили из дома только на Евбаз и друг к другу. Чаще всего собирались у старшей, на Чкалова. Усевшись под лимонным деревцем за покрытым кружевной дорожкой столом, они, как ведьмы в «Макбете», колдовали, над картами.

Бабушка умела гадать. Она зарабатывала этим на жизнь, прибившись в эвакуации к цыганскому табору. Однако сестер будущее мало волновало, они предпочитали настоящее, считая, что любые перемены ведут к худшему. Я бы сказал, что в этом сказывалась национальная защитная реакция. Заранее оплакивая грядущие беды, евреи вырывали у судьбы жало, лишая ее преимущества внезапной атаки. Мне это тоже знакомо: я избегаю покупать в кредит, чтобы не оказаться заложником у будущего. Зато отец не верил в унылую еврейскую предусмотрительность и всегда с удовольствием жил в долг. Хотя родная история и личная биография учили его другому, он дерзко гнал зайца, веря, что будущее расплатится за настоящее, включая автомобиль «Победа», полированный шкаф и магнитофон «Аида» вместе с записями сестер Берри.

Нагадавшись, сестры принимались за еврейский преферанс — «66», хитроумную и знаменитую еврейскую игру, в которую часто играли персонажи Шолом-Алейхема. Еще не научившись читать, я уже умел считать взятки, и меня брали четвертым. По-настоящему увлекательной игру делало умение жульничать — «махерить». Самая простодушная, тетя Сарра, обманывала виртуозно, тетя Феня всегда попадалась, бабушка была жандармом игры. Собственно, она всех держала в страхе, кроме нас с отцом. Меня она обожала, как маленького, его — боготворила, как большого.

Отец был и правда выше всей своей неказистой родни, особенно в фуражке. Хотя форма была военной, отец преподавал кибернетику в штатском учреждении, которое называлось Институтом гражданской авиации. Но родственники не вникали в подробности и тайно считали отца генералом. Он снисходил и не спорил. Вырвавшись с Евбаза, отец возвращался туда, как в детство — и свое, и человечества.

Архаический мир Евбаза был прост и делился на два. Одна часть — знакомая, своя. От другой — нееврейской — не стоило ждать ничего хорошего. Сплошной и враждебный космос гоев, в котором нечем дышать и нечего делать. Даже перемена власти ничего в нем не меняла. Как бы ни называлась революция, она норовила отобрать у евреев жизнь и деньги. Отец разом взорвал эту устоявшуюся за последние несколько тысяч лет систему, когда привел на Чкалова жену-гойку, зеленоглазую блондинку Ангелину Бузинову, которая стала мне мамой. Не знаю, верили ли мои родичи в Бога (я и про себя это еще не выяснил), но они блюли незыблемость рубежей между двумя мирами. Вынужденные переступать границы в той короткой и неплодотворной общественной жизни, которую они вели, евреи отказывались впускать чужих в круг, замкнутый со времен падения Храма.

Другими словами, русская жена была катастрофой для семьи. Явление мамы произвело землетрясение, спутавшее контурную карту еврейской жизни. Но обратного пути уже не было — мама была беременна моим братом. Поэтому три сестры отнеслись к происшедшему, как к салу, которое они, закрыв глаза на преступление, ели тайком друг от друга. Не в силах сделать из мамы еврейку, они выбрали паллиатив, научив ее (и как!) готовить фаршированную рыбу. Постепенно маме нашли нишу попутчика в сложном и витиеватом еврейском мире, где каждый знал свое место, хотя и претендовал на чужое.

В Киеве строгая сословная спесь отделяла евреев с Подола от тех, что с Евбаза. В табели о рангах семья извозчика-балагула стояла куда ниже дочери портного, знавшего русское слово «мадам». Это выяснилось, когда засидевшуюся в девках тетю Сарру удалось выдать за дядю Колю. Мало того что он был с Подола, он еще и пил, вливая целую бутылку «Шартреза» в прямое горло.

На свадьбе был Каганович. Точнее — его брат, оказавшийся то ли родней, то ли соседом жениха. На праздник он пришел с телохранителем. Поэтому первый тост был за Сталина, второй — тоже. Когда кричали «горько», гости смотрели на Кагановича, который в ответ кивал и улыбался. Несмотря на мезальянс, брак удался. Сарра любила мужа и сошла с ума, когда он умер.

Но задолго до этого я жил у них в гостях. К тому времени Евбаз уже окончательно превратился в площадь Победы с одноименным кинотеатром. Цирк наконец достроили, а евреев расселили в новостройки. Дяде Коле и тете Сарре досталась отдельная квартира, состоящая из одной, по-прежнему маленькой, комнаты. С 6 утра до полуночи в ней пел и рассказывал репродуктор. Сперва мне это мешало, но вскоре я привык жить с черным громкоговорителем, никогда не оставлявшим нас наедине с лишними мыслями.

Попав в новую среду, старики забыли дорогу к Евбазу и никогда к нему не возвращались. Оставшись без тех немногих дел, которые у них были, они сидели во дворе на скамейке, заговаривая с каждым, кто оказывался в пределах слуха. Хотя я не пропускал ни слова, мне не восстановить эту бесконечную, исчерпавшую их старость беседу. Они говорили о том, что слышали по репродуктору, ловко выбирая лишь ту информацию, что касалась евреев: Хрущев, ООН, Насер, Израиль. Еврейская тема казалась им настолько захватывающей сама по себе, что сюжет разговора был уже лишним. Их речь текла свободно и бессмысленно, как река в равнинной местности. На воду, однако, смотреть всегда интересно, и, слушая взрослых, я постигал риторику от обратного.

Продолжение следует

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow