Сюжеты

Михаил ТАРКОВСКИЙ: «Русский мир есть, и он огромен»

Он — «настоящий». Так здесь, на Ангаре и Енисее, говорят о думающих, искренних и крепких людях

Фото: «Новая газета»

Культура

Михаил Тарковский — писатель, поэт, охотник-промысловик. Один из великой семьи Тарковских. Человек, одухотворяющий огромные северные пространства. С ним можно не соглашаться, разумеется. Но он — «настоящий». Так здесь, на Ангаре и Енисее, говорят о думающих, искренних и крепких людях. И у этого образа мысли в России большая традиция.

Михаил Тарковский — писатель, поэт, охотник-промысловик. Один из великой семьи Тарковских. Человек, одухотворяющий огромные северные пространства. С ним можно не соглашаться, разумеется. Но он — «настоящий». Так здесь, на Ангаре и Енисее, говорят о думающих, искренних и крепких людях. И у этого образа мысли в России большая традиция.

— В «Осени» вы формулируете вашу человеческую и писательскую позицию: «Буду, как могу, служить России», «Если и не придумаю о ней ничего нового, то хотя бы постараюсь защитить то старое, что всегда со мной и без чего жизнь не имеет смысла». Произнося вышедшее из обихода слово «служение», вы подразумеваете защиту и древнего охотничьего промысла, и литературной традиции, которой пошел уже третий век. Ваша задача — защита и того вида на устье Тынепа, всей этой красоты, и возможности вот так бродить, собирая бруснику в чайник, защита особенностей этого духа, этой культуры…

— Да, всего огромного русского мира.

— Вопрос в том, ясно ли вы ощущаете обреченность этой уходящей натуры, или, по-вашему, надежда есть? Вот, скажем, ваш промысел. Глобализация его похоронит. Наверняка же придумали уже, как выращивать соболей на зверофермах так, чтобы их мех не уступал таежному?

— Конечно, через какое-то время люди научаться выращивать соболей в неволе, да и вообще ясно, что промысел — удел могикан. Но все эти процессы медленны по сравнению с продолжительностями наших жизней, и в жизни у человека всегда есть задачи — и осознать происходящее, и понять свое назначение. Если ты относишься к этой жизни как к испытанию, то ноша бесконечных потерь роднит тебя с твоими предками, которые стояли перед такими же вопросами, болели потерями близкого, нажитого и пережитого. И вот это сквозьвековое родство, чувство Родины во времени — возможно, и есть самое дорогое в жизни, поскольку человечество обречено на этот треклятый прогресс и бесконечное забвение, и отказ от предыдущего опыта, от прожитых укладов. Именно об этой боли потери всегда и пишет писатель на Руси.

— А такая литература, как ваша, такое письмо — после всего, что прочитано в прошлом веке? Для многих эти формы, эстетика архаичны, массам интересны другие авторы, и это выглядит неким барством, непозволительной роскошью — описывать живописные берега. Как в XIX веке. Вам кажется, защищаете русский мир, а защищать… уже особо и нечего. Ни той деревни не осталось, ни таких читателей…

— Когда любишь — всегда есть что защищать. Русский мир, он есть, и он огромен. Есть страна, есть люди, есть наследие — как это так… нечего защищать? Что за упадничество? А классика незыблема, как все фундаментальное и традиционное. Никого не удивляет, что в Православии молитвы читаются на церковно-славянском. Потому что оно стоит на незыблемости, в этом смысл и сила. Без верности и литература невозможна. Постмодернизм останется в истории как побочные какие-то забавы, временные своротки по отношению к основному русскому тракту, проложенному великими русскими писателями. И если мы откроем наши любимые книги классиков — Пушкина, которому екатерининские времена казались чем-то ушедшим исконно русским, и он грустил по ним; Бунина, тоскующего в «Антоновских яблоках» по исчезающей помещичьей России, — станет предельно ясно, что эта тоска по уходящему русскому укладу — она преемственна, это как свечка, которую мы перенимаем у далекого предка и проносим дальше; к этому не привыкать.

— Как у Андрея Арсеньевича в «Ностальгии» — Янковский со свечой в высохшем бассейне. Надо дойти.

— Абсолютно так. Да, у каждого есть своя судьба, свое время, и в этом времени — свой сюжет. Для меня это наша енисейская деревня, но, может, говорить о ней как уходящей — рано; будущее у нее есть, ничего так просто не заканчивается и не начинается. Просто деревня меняется каждые 10 лет, но дух ее держится на энергии окружающей земли, воды, тайги. У нашей земли очень сильная энергия, и не отдаст она ее всю так просто, хватит еще надолго. Пути Господни неисповедимы, а наша задача — пронести вот эту свечку памяти, принять эстафету преемственности. Я считаю, что любой уважающий себя русский писатель должен и оплакивать эту старину, и продлевать ее, и рассказывать о ней, и работать на будущее, и сражаться за него, как воин (и пером, и мечом, если надо, — вспомним Гумилёва). У него должны быть люди, которые его восхищают, которых он воспевает, и это абсолютно нормальная традиция, которая была, есть и, я надеюсь, будет. А по поводу образа писателя, который сидит себе и описывает красоту тайги и наслаждается гармонией, могу сказать, что для меня давным-давно такой образ неприемлем, и у меня уже сто лет нет этого чувства гармонии, и последняя книга «Тойота-креста» — тому свидетельство. Она как раз посвящена проблемам общероссийским, образу Отечества от океана до океана, и Енисей в нем — середина, ствол… Этот образ Енисея как ствола России очень хорошо подкрепился и тем, что к востоку от нас рули у машин с правой стороны, а к западу — с левой, эта Великая рулевая симметрия и легла в основу «Тойоты-кресты». И меня крайне волнует, что происходит на этих просторах, — на восток и запад от Енисея, именно эти волнение и забота и заставили меня выйти из того локального и гармоничного мира тайги. В эту геополитику русской души, на этот конфликт цивилизаций, отношений Востока и Запада на территории России. Я ответил?

— А я разделю этот большой вопрос на несколько маленьких. Ваших книг в магазинах нет. Я на протяжении многих лет не мог найти не только вас, но и, например, Юрия Казакова, Трифонова. Благо потом их все же переиздали. Но увидеть эти книги можно только в крупных магазинах. Как вам современная политика книгоиздания?

— Отрицательно, как. Могу сказать, что моя писательская судьба складывалась бодро и оптимистично. Если в журналы приходилось рассказы приносить, предлагать их, то издательства находили меня сами. Видимо, в Москве решили: ах, это интересно. Мне издали подряд две книги — собственно, по содержанию это одна книга была, «Замороженное время». И у меня была уверенность, что и дальше всё пойдет по нарастающей. Но «заморозили» книжку в «Вагриусе», меня начали перефутболивать из издательства в издательство. Чуть позже кто-то кого-то в издательском мире поглотил, и образовались несколько монстров, стоящих на исключительно коммерческих позициях. Я никому не навязывался, и настала полоса незамечания меня.

Это совпало с появлением удивительного мецената, который сказал: «Я хочу, чтобы люди читали твои книги». Так появился трехтомник новосибирского ИД «Историческое наследие Сибири» и последний книжно-киношный проект, который мы сейчас представляли. Но даже вот эти книги не так просто распространить, хотя люди их ищут. Например, чтобы они попали в должном количестве в магазин «Читай-город» в Красноярске, нужно звонить в Москву и там договариваться. Чтобы в Сибири сибиряки могли купить книгу сибиряка о сибиряках… Видимо, нужно жить в столице, выстраивать отношения с издательствами, маячить везде, вести пропаганду своего творчества, идти на ТВ. Играть в игру, короче. Я всегда считал, что так жить не буду, — это противоречит тому пути, который я себе выбрал.

— У людей, от которых зависит, что именно народ читает, нет заинтересованности в вашем существовании?

— Я не хочу это как-то мистифицировать, но у меня четкое ощущение, что люди, от которых глобально зависит культура, не желают, чтобы почвенные писатели издавались в большом количестве. Но здесь не стоит одеяло на себя тянуть, придавать себе какую-то важность. Причины, вполне возможно, не только идеологические, а примитивные, рыночные. Но очевидно, что сегодняшняя идеология не приветствует книги о простом самостоятельном русском человеке, который знает другую жизнь, кроме той, о которой живописует постмодернизм.

— В регионе с болезнями и смертью Астафьева пропал тот народный голос, что противился ГЭСам, ядерным могильникам, всем этим «стройкам века». Нам такой голос нужен, чтобы не оскотиниться. У вас мелькают протестные ноты, но как бы мимоходом, вскользь. Я не прав? Вы, как и Астафьев, чувствуете ответственность и обустраиваете ту конкретную деревню, где живете. Но где ваши выступления против Богучанской ГЭС? Мотыгинской? Против всего, что творят с Ангарой и Енисеем?

— Видимо, вам не попадались мои материалы о ГЭСах. Я наблюдал на Саяно-Шушенской ГЭС в затопленных долинах рек апокалипсическую абсолютно картину. Там заповедник неспроста — изучают как раз последствия затопления. И вот в этих заливах из воды торчат сухие остовы кедров. А на них — буквально стаи хищников: коршунов и воронов, сотни! Кормятся лигулезными лещами. Те, зараженные гниющей застойной водой, плавают по поверхности, больные, раздутые, и выпрыгивают, выбрасываются на берега, а птицы поедают их, как падаль. Под этим впечатлением я выступил тогда против строительства Эвенкийской и Нижнекурейской ГЭС, говорил, что продолжать строительство ГЭС на сибирских реках — варварство. Все мы прекрасно видим, как страдает изуродованный двумя ГЭС Енисей, как страдают от бесконечных скачков воды жители, которые населяют его берега. Как заливает этими сбросами воды зимник — дорогу жизни, связывающую зимой удаленные поселки с материком. Поэтому в третьей части «Тойоты-кресты», которая называется «Распилыш», целая глава посвящена проблеме затопления ангарских земель.

— Писатель, уж так принято у нас считать, — прежде всего гуманист. Вы — охотник. Что это для вас промысел — необходимость кормить семью, страсть?

— Это разговор долгий. В разные этапы жизни у меня разное было отношение к охоте, но всегда она представлялась делом любимым, и старинным русским делом, и тем делом, которым занимались русские писатели. Они — Толстой, Тургенев, Бунин — стыдились праздности, их вела совестливая натура; они не могли просто так прийти и сидеть созерцать. Нужно было дело. Охота — это прежде всего такое лесное, таежное дело, которое предполагает максимальную близость человека к природе. И это труд, пот, это право заслужить диалог с природой через усталость, через сбитые ноги и ноющую спину. И это главное, наверное. Ну да, есть жестокая сторона, кровавая, и я могу сказать, что никто из нормальных зрелых охотников не испытывает удовольствия от того, что убил зверя или зверька. Просто есть добыча. Да, это работа, это любимое дело, но какого-то хищного кровожадного задора нет ни у кого из моих знакомых. Конечно, когда ты мальчишка, и вот — первый выстрел, и запах пороха… Это на всю жизнь… О чем говорить здесь, это описано у всех русских классиков, кто пережил такое — понимает. С рациональной точки зрения не объяснить. Это очень сильные эмоции, и самое главное в них — ощущения связи с этой землей и правды, истинности происходящего: ты добыл и накормил близких, ты — мужик, добытчик. И, конечно, это великий разговор с тайгой, это максимальное приближение к ее тайне. А философию можно разводить до бесконечности: хорошо или нехорошо покупать на рынке курицу, и кто ее убил, и можно ли носить кожаную обувь...

— Цивилизация веками вырабатывала правила войны и охоты. Сейчас, точнее вот уже два десятка лет, Европа пытается убедить нас не использовать ногозахватывающие капканы, допускающие длительную агонию соболей. Регламент ЕС должен был вступить в силу с 1995 года. Нам помогали раз за разом добиваться годичных отсрочек Канада и США — там тоже используют такие капканы. Как обстоят дела сейчас, кто-либо намерен прислушаться к нормативам гуманности брюссельских комиссаров?

— Есть это всё, висит в воздухе, и опасения, и ожидания, когда это по-настоящему скажется на охотниках, и бесконечные обсуждения. Никому это в принципе не нужно — ни приемщикам, ни охотникам, но договор ратифицирован. Пока как-то на тормозах спускается, хватает ума, но рано или поздно будут сложности. У охотников мнение единое: раз государство это решение приняло (мы о том его не просили) —  пусть оно поможет нам перевооружиться. Потому что это дело — сложное и трудоемкое. Охотничьи участки оборудованы одним видом капкана, мужику нужно купить другие. Они разных моделей, разного качества, толком никто не разбирается: одни их ругают, другие хвалят, это целая отдельная история. Вникай, изучай, трать время, выбирай на свой страх и риск, закупай, трать кучу денег и еще кучу времени. И это усугублено появлением нового охотничьего закона, арендной платы с охотников, аукционной системой, фактически лишающей охотника возможности стать самостоятельным хозяином участка. Новые большие траты могут промысел сделать нерентабельным в принципе. Это плохо. Кроме того, что охота для нас — понятие святое, мы еще считаем, что на фоне общей потери мужественности на планете охота сейчас, как никогда, является оплотом мужского начала. А ей угрожает опасность.

— И что тогда, если и этого лишат? Если и охотничьи таланты будут не востребованы? И в прозе, и в публичных выступлениях чувствуется тепло, когда вы говорите об односельчанах. Вместе с тем слышал историю, как собирали срубленный в Карелии и привезенный в Бахту храм: карельские прекрасные мастера вдруг сошлись с местными и загуляли. Ну да, доходит до того, что проще нанять таджиков, чтобы те построили православную церковь.

— Это серьезнейшая проблема. И большое противоречие нашего времени. Я не раз слышал о том, что на такие стройки нанимают таджиков. Они приехали на заработки, и у них и настрой на работу. С ними проще.

— Это так, но и вы сами отмечали, что наши люди могут на себя, для своей семьи хорошо работать, а если касается чего-то общественного —  сразу возникают сложности.

— Наши люди могут работать и на общую идею, и на себя. И история — тому пример. Такого энтузиазма, как во времена великих строек, думаю, ни в какой стране не было. Просто очень многое зависит от идеологической атмосферы в стране. Если тебе день и ночь долбить, что главное — рынок, и успешность, и личное, и ты вдобавок видишь кругом великий распил вместе созидания, — что ждать от простого человека? Конечно, хотелось бы, чтобы русские мужики выращивали вместо китайцев помидоры и на стройках храмов работали. Вместо таджиков.

— Да. С инструментом, рекомендациями. С понтами. И с одним умением — деньгу вытягивать. После них придется переделывать. Астафьева вот сегодня вспоминали. А я помню, как он жаловался, что не может уже много дней во всей своей деревне найти, кто бы вставил ему выбитое стекло…

— Мне кажется, что, пока никто из руководства не задумается об этом глубоко, о причинах этого процесса, которые можно характеризовать как утерю волевого начала в людях, — ничего не сдвинется. Но с другой стороны — ну не может же человек за какие-то 10—20 лет взять и потерять все свои способности… Нет, что-то другое здесь примешано. То, что нам с нашей «колокольни» не видно. Думать нужно, мозги включать.

— Пока они включат, уже всё здесь китайским станет.

— Ну включать-то всё равно нужно. Задача не поставлена таким образом, чтобы изменить эту ситуацию. Должна быть крайняя заинтересованность правительства в строительстве сильной России, в могучем созидании внутри страны. Воля к этому, которая все победит. Это единственное, что требуется. Тогда и народ объединится и перестанет чувствовать себя брошенным на выживание… Тогда и будет тот «дух войска», о котором писал Толстой в «Войне и мире». Самое поразительное, что все всё видят и понимают —  и ничего не происходит. Вот точно как у нас в деревне, такой разговор идет: «Что ж такое с людьми-то?! Все что-то ссучились. Как волки стали…» А это говорят все 200 жителей деревни. Они говорят эту фразу про остальных 199. Что это значит?..

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera