КолонкаПолитика

Колония Лапиня, или О чем мы пили

29 сентября Петру Вайлю исполнилось бы 65 лет

Этот материал вышел в номере № 108 от 26 сентября 2014
Читать
29 сентября Петру Вайлю исполнилось бы 65 лет

Продолжение. Начало в № № 25, 39, 45, 58, 66, 75, 84, 90, 99

1

Изображение

Праздничной была уже дорога к базару, ибо натощак все казалось интереснее. За молодцеватым и нелепым в нашем старинном городе стеклобетонным вокзалом открывались ангары для дирижаблей, составлявших военно-воздушные силы независимой Латвии, так и не спасшие ее от соседа. После войны в них торговали снедью. Под ажурной крышей непомерной высоты летали голуби, ласточки, стрижи, воробьи и чайки.

— Ты еще скажи аисты, — ворчит жена, и чаек я вычеркиваю.

На открытом воздухе продавали сезонный товар. Осенью, которая в наших краях начиналась, когда хотела, — лисичками (почему-то литрами), зимой — квашеной капустой с ледком, нежно хрустевшим на зубах, пока снимаешь пробу. Весной лучше всех был румяный, как ангел, помидор ценою в чекушку. Но сколько бы он ни стоил, без него завтрак был неполным, ибо только он умело оттенял бесценную малосольную латвийскую селедку с луком, нерафинированным подсолнечным маслом и молодой картошкой с того же базара. Всю эту роскошь венчал «Кристалл» из сердобольно открывавшегося в одиннадцать магазина, который без дураков назывался «водочным».

Чем старше я становился, тем больше уходило водки и тем многолюднее оказывались завтраки. За селедкой легко смешивались, иногда выпадая в коридор, русские, латыши и евреи двух поколений. Но и в нашем вавилоне явление Пети произвело неизгладимое впечатление. Он выделялся всем и сразу: полный и румяный, Вайль тоже походил на ангела, но падшего. Не скрывая пороков, он пил больше всех, не переставая быть интересным — ни сверстникам, ни взрослым, ни, конечно, мне.

Иначе и быть не могло. Во-первых, он все знал и учился на одни пятерки, вернее — их получал, потому что вообще никогда не учился, зато все читал. Причем собраниями сочинений. Когда мы познакомились, он добивал 30-томник Диккенса. Стихи из него выползали, как ленты из уст фокусника: беспрестанно и пестрые. Женскому полу — слезливое: «девушка пела в церковном хоре», нам — экзотическое: про жирафа на озере Чад, остальным — Сашу Черного.

Ума не приложу, когда Петя все это учил, потому что жизнь его протекала у всех на виду. Во всяком случае, летом. С первыми грачами он покидал родительский кров, куда возвращался, лишь отгуляв Октябрьские праздники. Петя повсюду носил с собой портфель со сменой белья и зубной щеткой. В кармане — маникюрные ножницы, курить он уже бросил, и больше ни в чем не нуждался, ночуя там, где его оставило разгульное вдохновение. Чаще всего — у нас на кушетке. Всегда желанный гость, Петя был живым праздником и нравился абсолютно всем, умея соглашаться так, будто спорит. Со мной он разговаривал на равных, хотя я был еще маленьким. Но достаточно большим, чтобы принимать участие в общем и никогда не прерывающемся веселье.

Хуже, что я задирался от трагической неуверенности в себе — как все, а не только начинающие разночинцы. Со временем, впрочем, я убедился, что разночинцами являются все авторы, кроме одного бодрого анацефала, который уверял, что в жизни не сочинил плохой строки. Даже Бродский признавался в неуверенности и ценил ее, считая контролем качества. Еще позже я догадался, что непишущие страдают не меньше пишущих, но тогда, по малолетству, я страдал у всех на виду. Боясь, что меня не примут за другого, я боролся с мучительной, как прыщи, застенчивостью и выдавал себя с головой: врал, пил, курил и фонтанировал.

Петя, однако, готов был прислушиваться к фонтану, и вскоре, несмотря на несуразно гигантскую — три с половиной года — разницу в возрасте, мы стали встречаться вдвоем и гулять по городу, случайно заходя на выставки. На одной, посвященной дагеротипам, я сказал, что экспозиция могла бы включить портрет Лермонтова. Чем-то Пете понравилась эта вполне безумная реплика, и он предложил написать что-нибудь вместе.

К тому времени Вайль уже сотрудничал с нашей «Молодежкой», украшая, как тогда было принято, любую газетную статью учеными и причудливыми ассоциациями. Скажем, в репортаже из мирного хозмага, где зачем-то торговали хомутами, в текст врывались верховые опричники Ивана Грозного. Я был не лучше, ибо отличился в университетском сборнике лженаучной работой «Черный юмор у протопопа Аввакума».

Петино предложение застало меня врасплох и привело в восторг. Писать вдвоем было не так страшно. Соавторство, как просодия, снабжало формой и уменьшало ответственность до того приемлемого уровня, когда текст становился, в сущности, анонимным: его автором был не я, а мы.

2

В поисках своей темы мы шлялись по Риге, выпивая по выходным и будням, что придется, но никогда — где придется. Экзотический алкоголь, вычитанный у Хемингуэя с Ремарком, нам заменяли еще более экзотические напитки: молдавский кальвадос, венгерский ром, летом — алжирское вино из танкеров, и круглый год — портвейн бобруйского розлива. Одну гадость мы закусывали другой: пирожками с требухой (она же — подлятина), студнем из столярного клея и плавленым сырком с подходящим названием «Дружба», к которому у меня нет претензий.

В трудных случаях можно было обойтись без закуски, но не без компании. Этика нашего пьянства категорически осуждала одиночество с бутылкой, считая его патологической крайностью. Отделяя клинический симптом от вакханального синдрома, мы строили пьянку как преображающее действительность произведение всех искусств. Оглядываясь, я понимаю, что наш идеал назывался Gesamtkunstwerk, хотя из-за скромности тогдашних властей мы еще не знали, что Вагнер дебютировал там же, где и мы, — в Риге.

Иными словами, наши пьянки носили бескомпромиссно творческий характер, и других я всю жизнь не признавал. Идя за Буддой, мы следовали средним путем, стремясь держать струну натянутой. Разливая в меру, мы не давали ей ослабнуть, чтобы не переставала звучать музыка беседы, но умели и задержаться со следующим стаканом, чтобы струна не порвалась. Умело балансируя на пике опьянения, мы умудрялись не выпадать из фазы, и нам не хватало бесконечного в северных широтах летнего дня.

Иногда он начинался с университетских экзаменов, которые я умел сдавать быстро и с наслаждением.

«Главное — не задумываться», — сразу понял я и всегда брал билет первым, заменяя выученное решительностью. Остальное было делом техники. Исчерпав ответ начальной фразой, я рассказывал, что знал, а не о чем спрашивалось. Между первым и вторым тянулись жидкие нити сомнительных аналогий. Чтобы удержать ломкую конструкцию от краха, требовалась известная интеллектуальная эквилибристика, развлекавшая наших профессоров, скучающих гарнизонных жен. К одиннадцати все кончалось, и мы шли в магазин.

О, это нежаркое утро экзаменационной сессии. Оно расстилалось контурной картой, которую мы, как Зигмунд с Ганзелкой, заполняли маршрутами дружбы. Как бы далеко от центра они ни заводили, к вечеру мы все равно оказывались в старом городе. Центр всякой пьянки, он украшал ее пейзаж живописными ведутами. Лучшие предлагали три старших шпиля рижского неба. У церкви Екаба он был самый крутой, но с загогулиной, под которой прятался волшебный колокол, оживавший, когда под ним проходила неверная жена. Сам я никогда не слышал звона, потому что власти от греха подальше заткнули его вместе со всеми остальными колоколами города.

У знаменитого Домского собора выпивать приходилось украдкой из-за толпившейся здесь милиции. Зато пусто было в средневековом дворе, откуда открывался уникальный, известный лишь нам, вид на церковь Петра со снесенным в первые дни войны и все еще не отстроенным шпилем. Примостившись между сараями крестоносцев, мы так строили мизансцену тоста, что в кадр попадало только вечное: звезды, луна и руины.

О чем мы пили? Обо всем, что позволяло накинуть на себя сеть утонченных аналогий и забавных параллелей. Мечтая сделать реальность наглядной, как глобус, мы сталкивались с той же трудностью, что Сизиф. Но, взяв на вооружение его девиз «Движение — всё, цель — ничто», каждый день начинали заново, не позволяя себе отвлекаться на мелочи жизни, включая свадьбу.

Я женился первым. Шафером был, конечно, Петя. Гости гуляли три дня, не заметив, что мы с молодой отбыли в соседнюю Литву. Страна подпольного сюрреализма, она славилась дерзкими плакатами Вильнюса, гротескным театром Паневежиса и, конечно, мэтром непонятного, каунасским Сальвадором Дали Чюрленисом. В его музей у нас ездили, чтобы поклониться несмежной реальности. Естественно, что супружескую жизнь мы начали в Каунасе, скоротав брачную ночь на вокзале: я — на скамейке, она — в комнате матери и ребенка, что было, прямо скажем, преждевременно.

Когда, и очень скоро, пришла Петина пора жениться, ничего не изменилось. Райка, как ее зовут до сих пор, была, как мы, даже хуже. Она жила в такой старой Риге, что к ней домой вела винтовая, словно в крепостную башню, лестница, с которой я снес в обнимку ее приданое: холодильник «Саратов-2». Самодельная стена делила мансарду на две каморки. В одной стояла бочка с брагой, в другой ее пили. Больше всего Райка любила приключения и могла отправиться встречать зарю в зоопарк, где, ошибившись забором, чуть не попала в вольер к медведю.

Оба брака не разбавили наши отношения. Любовь считалась филиалом дружбы, и с Петиной свадьбы я ушел на четвертый день, когда бутылки сдали дважды.

3

Проблема заключалась в том, что нам довелось жить в слишком красивом городе. Страдая от конкуренции, мы испытывали сокрушительное давление архитектуры: и выпуклого барокко, и стрельчатой готики, и кудрявого ар нуво. На фоне старого все новое было уродливым, как многоэтажная гостиница «Латвия», которую хотели снести, не успев достроить. Мир вокруг нас нуждался не в революции, а в реставрации, и авангард не представлялся выходом.

Чтобы обсудить метафизический вызов и найти выход из тупика, мы собрались в Колонии Лапиня. Она находилась в центре города, но не имела с ним ничего общего. Миниатюрный рай огородников, Колония напоминала аграрный улей, в котором копались озверевшие без земли горожане, в основном — латыши. Недавно оторвавшиеся от почвы, они тосковали по отобранным хуторам и растили тут все, что помещалось на трех грядках.

В буднее и пасмурное утро Колония пустовала, и мы удобно устроились под забором, закусывая принесенное сорванным за оградой огурцом.

— Прекрасное нуждается не только в гениальном творце, — говорил один из нас, ибо мы тогда не спорили, — но и в талантливом компиляторе.

— Другое дело, — подхватывал другой, ибо наша беседа подразумевала не состязание, а бескорыстное уточнение определений, — что создавать одни произведения из других — значит преумножать сущности без необходимости. Нам нужен все тот же средний путь, пролегающий между выцветшим вымыслом и так и не зацветшей ученостью.

— Мир, — соглашались мы с нарастающим от портвейна восторгом, — нельзя придумать, мир нельзя описать, но его можно сгустить и расцветить, как осенний свет в витраже. Нам не нужно придумывать персонажей, достаточно выбрать из тех, что есть. Нам не нужны герои, достаточно тех, кого мы назначим. Нам не нужна экспансия вымысла, достаточно углубить, что дано, и окружить неизвестное. Между оригинальным и украденным прячется от сглаза неистоптанная зона тавтологических явлений: литература о литературе, истории про историю, культура в культуре, а это — целый мир, схваченный фасеточным зрением мух, то есть муз.

Язык заплетался, солнце добралось до зенита, и нас застали врасплох хозяева, торопившиеся в обеденный перерыв прополоть любимую грядку. Ситуация напоминала басню Крылова «Философ и огородник», но вторые, не признав в нас первых, намотали на руки ремни, готовясь к расправе. Однако убедившись по огрызку огурца в незначительности хищения, колонисты отпустили нас с миром, пристыдив на дорогу. И мы, покинув, как юные Каин с Авелем, чужой Эдем, отправились на поиски жанра, счастливые тем, что нашли себе занятие по душе на всю тогда еще бесконечную жизнь.

Нью-Йорк

Продолжение следует

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow