Сюжеты

«Разве на Красной площади много фонарей?»

Сегодня девять дней, как ушел Юрий Любимов

Фото: «Новая газета»

Этот материал вышел в № 115 от 13 октября 2014
ЧитатьЧитать номер
Культура

Сегодня девять дней, как ушел Юрий Любимов. Семья, театр, политика — сегодня мы публикуем отрывки из одного из последних телеинтервью Юрия Любимова. Его собеседником был Константин ЭРНСТ.

Александр КУРОВ / ТАССЛегендой он стал при жизни. Век прошел через Юрия Петровича, и Юрий Петрович прошел через век. Семья, театр, политика — сегодня мы публикуем отрывки из одного из последних телеинтервью Юрия Любимова. Его собеседником был Константин ЭРНСТ.


ОТЕЦ был широким господином, окончил Высшее коммерческое училище, имел такую внешность, что у него ничего не спрашивал никто. Он шел величественно, в золотой оправе, значит, или пенсне, или очки, и говорил так, бросал: «Это со мной».

Его несколько раз арестовывали. И когда он первый раз вернулся, в довольно плачевном состоянии («усталый» — слово не годится, но по стенке), — первый вопрос: «Ты отдала то, что я тебе дарил?» Мама: «Отдала, Петр, дети». Реакция какая была? «Дура». Вот это характер, конечно. Жесткий был человек.

А во время НЭПа — он охотнорядец, у него был магазин, там все было: соленья, икра. Магазин был напротив Государственной думы, где гостиница «Москва». Там в ряд были эти магазины. НЭП — расцвет быстрый. На Плющихе был такой Чичкин, который ведал рядом магазинов — молоко, творог, сметана. И я помню очень хорошо. «Петр Захарыч, наследника привели?» — «Да». — «Ну, наследник, идем». Он меня отводил в комнату, клал мне сметаны, творога, пока они чего-то разговаривали… Потом, помню, приходим в «Сандуны»: «Петр Захарыч, наследник-то будет париться?» Такой стиль был. Все похохатывали, «подбросить жару пивком», веники разные — все солидно.

Мама была у меня учительница младших классов. Потом отец специально развелся, чтобы нам легче жилось… Но все равно мы оставались детьми лишенца… Но хоть и лишенец, ввиду того, что у отца хорошо работала голова, его всегда просили урегулировать какие-то споры. Помню, он одевался очень тепло, в какие-то бурки, шапки, и ездил урегулировать споры.

А я был дите лишенца, поэтому меня никуда не брали. И я должен был идти в ФЗУ «Мосэнерго», два года там учился, но главным образом работал. Нас заставляли делать все. Прежде всего мы сделали инструменты себе: молоточек, пассатижи, набор для работы.

У меня даже бумажка есть, что это считается рабочий стаж. Значит, у меня рабочий стаж с 14 лет. Я работаю с 14 лет на матушку-Россию, что бы обо мне ни говорили. Есть документы.

 

НА ПОХОРОНЫ ЛЕНИНА брат меня привел, старший брат, он у меня активный был очень. Повел ночью. Холод был жуткий, как в финскую войну, такой же. Но я-то маленький был, значит, он меня одел, сказал: «Надо хоронить. Это Ленин, он все сделал». Я говорю: «А чего все-то? Что вот надо ночью, холод собачий, а почему-то идти надо?» — «Надо, надо. Ты это запомнишь». И действительно, запомнил: напротив Дома союзов с ночи горели костры, потому что холод собачий.

Но когда вернулись, отец очень сердился и сказал: «Ты мало того что сам, идиот, пошел, кого ты хоронил? Злого, скверного журналиста». Тот чего-то начал: «Как вы можете?» Получил оплеуху. Тогда брат мой демонстративно ушел. Я за ним. Отец сказал: «Маленького вернуть. А этот балбес должен просить прощения, тогда я обратно его приму в дом». Такое было семейство. Меня, значит, вернули за шиворот, а брат убежал.

Но это осталось, так же как осталась ложа, где мы первый раз смотрели «Синюю птицу» по Метерлинку. У папы в Художественном театре ложа была. И сестра Наталья (ей сейчас 90, а мне 96-й) пугалась, под стул забиралась, мы ей: «Как тебе не стыдно, это же театр, это эффекты такие».

 

СТАНИСЛАВСКОГО я видел. Фамусова он играл. И я помню все. Значит, печка голландская такая полукруглая, большая, вокруг нее такой диван сделанный, и когда он встречал Скалозуба, то он: «Сюда, сюда, Сергей Сергеевич, тут теплее», он лез, душничок открывал. Протирал его, он сиял. Все по правде, как во МХАТе. И вот он залезал, открывал, его звал, усаживал. Это я помню. Он крупный мужчина был…

 

СИМОНОВ, отрок, Рубена Николаевича сынок, очень хорошо ко мне относился, верил, что у меня чего-то работает в башке. На Арбате хорошая была забегаловка, где наскоро можно было выпить рюмочку, закусочка, ну и артисты склонны, и мы идем туда. А угловой дом, напротив, Вахтанговский, а на углу вот там была какая-то больница. А там, уже знали в Москве, была пассия дорогого Леонида Ильича, куда он заглядывал, там наверху жила дама. То ли она доктор, то ли сестра — не важно. Значит, вот мы идем, охрана — раз, оцепляет с двух сторон. Они пошли, а я остался между. И оттуда выходит бодрый Леонид Ильич, значит, от дамы, очень такой улыбающийся, довольный. И я, значит, не нашел ничего лучшего, как шаркнуть ножкой: «Здравия желаю, товарищ Брежнев!» Он: «Здорово, молодец!» Начал трясти мне руку: «Как жизнь-то?» Я говорю: «Хороша». Он сел в машину и помахал мне оттуда. Как только отъехал, они: «А ты что, знаком, что ли?» Я говорю: «Ну, как же, конечно».

А Евгений Симонов стоял и ждал, и видел эту всю картину, Он, видимо, сразу папе доложил. И вечером я чего-то играл, входит Рубен Николаевич. Я говорю: какая быстрота. «Итак, Юра, ну как вы живете в Театре Вахтангова?» А я в его гримерной, вдвоем мы были, я еще завтруппой. «Юра, дорогой, вы не стесняйтесь, что вам хочется от нашего театра? Какую роль? Играйте. И как вам живется вообще?» Я говорю: «Да неплохо…»

 

СУСЛОВ. Раз попал я в Кремль, с деятелями культуры, и подошел ко мне Микоян, и там делал мне комплимент, что вот я как-то вас зауважал, Юрий Петрович. Я думал, что вы такой вертопрах, а вы оказались серьезный… В это время, смотрю, топает этот — главный агитпроп, серый кардинал, Суслов. И мне говорит Микоян: «Вам это будет полезно, вы постойте». Значит, он меня познакомил. Тот так посмотрел на меня — нехорошо, внимательно: «Я слышал о нем, слышал, слышал, Анастас Иванович».

Какая была схема? Гришин, который меня терпеть не мог, пишет Демичеву, Демичев — Суслову, Суслов — дорогому Леониду Ильичу и ставит вопрос: театр закрыть, его лишить возможности работать. Это меня.

Министр пишет нашему дорогому идеологу, а идеолог согласен. Согласен, что надо покарать этого человека, что он не те спектакли делает. Не годится нам такой. Значит, заседание ведет Леонид Ильич, все высказывают, соглашаются. Меня поражало, что вот этим людям, что, делать нечего? Они решают: выгнать или не выгнать, когда у них довольно много проблем, с моей точки зрения обывателя, очень много. Ну все согласились. И прекрасно. Вдруг Леонид Ильич говорит: «Вы знаете, я должен сейчас немножечко срочно отлучиться, вы решите вопрос, а я потом уже окончательное резюме дам».

Значит, не было его полчаса. Это достоверная вещь, потому что его помощник мне все сказал. Дорогой Леонид Ильич вышел, подремал немножко, полчасика, пришел и сказал им: «А я позвонил Гришину, и он мне сказал (а он не присутствовал, он приболел), что хороший театр, не надо его трогать». И закрыли всю эту лавочку, и разошлись. Таким образом, я был помилован. Может быть, Брежневу приснилось что-то хорошее.

 

В ВАХТАНГОВСКОМ театре был главный администратор, я это помню. Он немножко был парализован, набок голову он держал. И вот раз он говорит в свое окошечко: «Билетов нет, все продано». И вдруг услышал: «Подождите, дорогой, ну давайте я посмотрю на вас, может, и найдете». Значит, он повернулся и остолбенел: стоит Сталин, с ним говорит, а рядом Ворошилов. Он, значит, вскакивал, садился и все время говорил одно и то же: «Дорогой гость, все есть. Дорогой гость, все есть». И вдруг тот сказал: «Налейте мне, пожалуйста, нарзану». Тут забегали все, и на Арбате нарзана не оказалось. С тех пор во всех углах стоял нарзан. Это были еще такие времена, что Сталин гулял по Арбату.

На роль Ленина Сталин выбрал Щукина. И анекдоты были в стране такие, что когда товарищ Сталин сказал, что лучший Ленин — Щукин, то Крупская сказала, что нет, лучше Штраух, он играет более точно и больше похож на Владимира Ильича. Говорят, что он ей ответил: «Ты помолчи, старая холера, иначе мы подберем другую вдову».

…«Страх» Афиногенова Сталин смотрел и молчал. Потом в антракте: «Так вот, драматург, страха не ощутил я. Страх за вас ощутил, что надо учиться». Тот: «Но не учиться же у белогвардейца Булгакова». А Сталин говорит: «Можно поучиться, хорошо пишет».

 

АНДРОПОВА детишки после десятилетки пришли поступать на «Таганку». Вот влюблены они в театр! И вообще меня дети спасали, и спектакли спасали — просто говорили отцам и мамам: «Что вы к нему пристали, мы ходим, нам очень нравится». Ну вот, и я прослушал их и говорю: «Нет, дети мои, надо высшее образование. Поступайте». — «А мы слышали, что вы берете, если таланты». Я говорю: «Я же вас выслушал, вы мило играете на фортепьяно, но вообще надо вам получить высшее образование. А уж если вас опять так влечет в театр, приходите, я посмотрю». Потом меня вызывают к нему.

Вошел, он обнимает меня. Я удивился, конечно, но обнимает человек и говорит громко: «Вы спасли моих детей». Я говорю: «Когда и где?» Он говорит: «Как, вы не приняли их в свой театр. Вы представляете, какой позор: мои дети на «Таганке»!» Очень чистосердечно, улыбаясь. После объятий был повернут разговор резко: «А вы хотите быть режиссером? Но у вас же нет желания, надеюсь, чтобы вас повесили на фонарях на Красной площади?» Я говорю: «А разве на Красной площади много фонарей?»…

 

МОЛОТОВ на «Таганку» пришел уже после свержения. И я решил, что должен проявить какое-то внимание. Я вышел, он поднимался по лестнице, у нас там буфет был небольшой,  и он пил тоже нарзан, воду какую-то. А трещал Дупак: «Вот, дорогой Вячеслав Михайлович, мы сейчас сделаем спектакль «На все вопросы отвечает Ленин». Я удивился. Он так посмотрел холодно на него: «На все вопросы, директор, Иисус Христос не мог ответить. Я думаю, вам лучше вообще помолчать». Таким образом, я сопровождал Молотова в опале…

 

«ДОБРОГО человека из Сезуана» Брехта я переиначил, перемонтировал, переставил, сделал пролог и эпилог, сильно сократил. Но когда был первый спектакль, испугался Захава. Весь в пятнах ко мне подбежал и начал меня ругать. Что я идиот, что я не понимаю, где я живу. Он испугался, что его выгонят и даже закроют училище. Вот такой страх вызвали брехтовские зонги.

 

ГРИШИН смотрел «Зори…», и вдруг его жена накинулась: «А сколько можно голых баб показывать?» — «Вот это лишнее, например, баню-то можно не показывать». Тогда я на него гляжу, говорю: «Ну так люди-то должны мыться». И он жене сказал: «Помолчи». Посмотрел и сказал: «Пусть моются!»

 

СОЛЖЕНИЦЫН жил в Переделкине, у дочки Чуковского. И было у нас с Можаевым какое-то предчувствие нехорошее, я говорю: «Давай двинем, Борис, к Солженицыну». Ходили, искали его, машину бросили у Вознесенкого. Как дети, идиоты. И вот мы ходили все вокруг дачи, стучим, никто не подходит. Я говорю: «Борис, давай обойдем и в окна будем стучать». И вдруг открывается форточка: «Давайте быстро, у меня времени мало». Он сидит, что-то пишет, конечно. Мы зашли, он сказал: «Вот пишу, полчаса, пожалуйста, больше не надо». Я говорю: «Так у нас какие-то вот… опасения». — «Ну и что, что опасения у вас? У меня тоже опасения, но я сижу, работаю и вам рекомендую!»

А потом, когда я к нему поехал в Америку, в Вермонте он вышел с часами и сказал: «Прошло вот столько-то от того момента, как мы простились на даче. Вы были правы, на следующий день меня взяли».

Наташа там говорит: «Давайте пообедайте». Он говорит: «Нет, нет, потом обед, потом, потом». Значит, повел меня и с восторгом мне показывает: стол из досок, длинный очень, и на нем все бумаги лежат. И вот: «Никогда не было такого комфорта. Вот лежит весь материал… Завтра я начну работать с утра». А Наташа говорит: его нельзя даже обедать заставить. И он, значит, в восторге говорит, что: «Никогда у меня не было таких условий, спокойно работать — не было. А вообще, мне тут не нравится». Я говорю: «А чего же не нравится-то, раз так хорошо? Хороший дом и так далее». — «Дело не в доме. Тут даже птицы по-другому поют». Я говорю: «Как это по-другому?» — «Не так, как там»…

 

ФОНАРЬ. Когда я хотел собрать артистов, их внимание вот на этой точке, однажды встал у стены, с фонарем. Сперва таким, одноцветным фронтовым, а потом в три цвета. Но эти оболтусы уже, извиняюсь, артисты знали, что красный — это репетиция до последнего метро. Что спектакль плохо идет и будет возмездие. Даже дошел я до того, что на «Десять дней…» надевал, значит, картуз какой-то, шинель драную и ходил туда, на сцену. Там толпа, все… потом шепот зловещий: он ходит тут! И они начинали играть. И тогда я говорил: «Какие же вы прохвосты, что вот вы увидели и заиграли. Кто безобразничал на сцене? Теперь вот из-за них вы будете работать эти сцены. И я снова вам напомню, как они сделаны».

Еще было в фонаре ликование — зеленый цвет — редко. Белый — ничего, но слабовато. Так что они знали мое мнение.

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera