Сюжеты

Ким Смирнов: ТРИ ЛЕРМОНТОВСКИХ СЛЕДА В МОЕЙ ЖИЗНИ. Из личного дневника.

Завтра 200 лет великому поэту России

Фото: «Новая газета»

Культура

Ким Смирновнаучный обозреватель

Многих удивляет: как мог Лермонтов в «Демоне» увидеть мир глазами человека, пролетающего над Кавказом на современном авиалайнере? Как мог этот совсем еще юноша охватить Землю внутренним взором, свойственным скорее философам русского космизма на финише XIX века, предвосхитив планетарное, биосферное зрение Вернадского и Циолковского?

Михаил Юрьевич Лермонтов
Странноприимное имя – Тарханы
Михаил Лермонтов. Сражение при Валерике, реке смерти
В этой, только что вышедшей в издательстве «Время» книге, есть любопытный «лермонтовский» пассаж
Хранители. Сигурд Шмидт
Хранители. Мартин Нармонтас
Хранители. Лидия Васильева
У Елены Серовой в космосе позывной: Тарханы-2

Окончание. След третий.  Странноприимное имя Тарханы. Похвальное слово Хранителям. След первый («Слушаю Ирму Голодяевскую») и след второй («Про бабушку с  козой и кости убийцы поэта») — на сайте «Новой».

Завтра 200 лет великому поэту России.

 

28 июня 1995 г. Среда. Пенза. Четвёртый день в Пензе, на III Всероссийской научной конференции «Российская провинция XVIII-XX веков: реалии культурной жизни». Пригласил сюда нас с  Димой Шеваровым Сигурд Оттович Шмидт. Но не в качестве журналистов, освещающих событие, а как его участников. Моя тема: духовное возрождение России через культуру провинции — миф или реальность? У Димы было прекрасное выступление — «Скрытое время провинции». Финальные его абзацы с ленты моего диктофона:

«Бывая в чужом городе, проходя мимо керосиновой лавки или ступая по  хлипкому мостику над оврагом, мы не задумываемся о том, что это тоже чьи-то Пенаты, чьи-то Тарханы, что этот овраг не менее ценен для здешнего жителя, чем Лебяжья канавка или павильон Росси для петербуржца.

Если история как наука есть анализ и структурирование по преимуществу, то чувство истории плохо поддаётся анализу. Ощущение несомненной связи нашей личной судьбы с судьбой Отечества с каждым прожитым годом всё более усложняется и слоится. На уровне чувств, снов и творчества мы гораздо более укоренённые люди, чем мы в том отдаём себе отчёт.

Наша безотчётная историчность, наша тайная укоренённость богаче наших знаний об истории, как богаче воображение любого накопления».

Конференция, заседания которой чередуются с экскурсиями в многочисленные пензенские музеи, проходит в пригородном пансионате, от которого тропинки уходят в соседний лес. Рядом большой пруд.  В один из вечеров прогуливался вокруг него со Шмидтом. Он спросил, какие из выступлений показались мне интересными. Таких много. Назвал несколько. Среди них — Димы Шеварова. Сигурд Оттович сказал, что ему понравилась у Димы мысль о скрытых «резервах историзма» в человеческой личности, особенно когда речь идёт о «малой родине» каждого из нас (у него самого, между прочим, «малая родина» — московский Арбат).

И ещё он говорил: нам кажется, что Тарханы, Михайловское, Ясная Поляна, Спасское-Лутовиново — это данность, которая существовала всегда. До нас (во всяком случае, с тех времён, когда там жили Лермонтов, Пушкин, Толстой, Островский), при нас и будет после нас. Это не так. Они будут существовать лишь при условии, что в каждом последующем поколении будут воспроизводиться Хранители — генерация людей, готовых  принять огонь культуры, жизнь бескорыстно положить на его поддержание, на охрану и названных, и многих других святых мест нашей культуры и потом передать огонь дальше по эстафете в будущее. Мы живём в очень опасное с этой точки зрения время. Когда вполне возможным становится гамлетовское: «распалась связь времён». Но, говорил он, после таких сегодняшних культурных гнёзд, как Пензенский край и звезда первой величины в его созвездии — Тарханы, появляется надежда: может, нам и удастся уберечь связь времён от разрыва.

Между прочим, культурное гнездо — это не образное выражение, а научное определение, введённое в исследовательский оборот замечательным нашим учёным Николаем Пиксановым.

29 июня 1995 г. Четверг. Тарханы. Наш разговор со Шмидтом продолжился сегодня в Тарханах, когда у него, среди занимающих всё его время обязанностей руководителя конференции, обозначился крохотный свободный островок минут в 20-25. Он сказал, что был бы счастлив, если бы Тарханы, Пензу с добрым десятком её замечательных музеев, да и другие культурные гнёзда России  и через десять лет удалось бы увидеть такими же, как нынче, или даже более ухоженными и хранимыми. Но для этого в учебнике истории, по которому будет обучаться и воспитываться молодёжь, особенно завтрашняя политическая элита, надо чётко, рельефно обозначить роль культуры в становлении Государства Российского.

Я засомневался, возможен ли вообще в ближайшие десять лет такой единый учебник при нашем общественно-политическом раздрае, если у нас у каждой партии свои Пимены, сотворяющие свои версии истории по принципу, когда-то едко высмеянному Карелом Чапеком: вот сообщают, что в Африке бубонная чума; вы не знаете, наша партия за чуму или против?

А Сигурд Оттович сказал, что на каждый яд есть противоядие, и в данном случае это археография, источниковедение, которые могут стать для исторической науки настоящими  детекторами лжи. Кстати, многие знающие, неангажированные люди и у нас, и за рубежом, такие, как, например, академик Лихачёв, почитают самого Шмидта как одного из отцов-основателей современной археографии. Беря в перестроечные  годы у Дмитрия Сергеевича Лихачёва интервью для «Известий», я услышал от него: это позор нашей академии наук, что такие выдающиеся учёные, как Сергей Аверинцев, Юрий Лотман, Сигурд Шмидт до сих пор не являются её членами. При этом Сигурд Оттович создал и многие годы возглавляет Археографическую комиссию сначала АН СССР, а теперь РАН.

Впрочем, вполне возможно, что речь в данном случае идёт не о недооценке роли культуры в становлении Государства Российского, а просто о нежелании и нынешних, и вчерашних наших историков подвергать свои концепции, а также и созданные на их основе учебники, испытанию на научных «детекторах лжи».

Лермонтовский триптих.

Диме Шеварову.

У хронологии российской словесности немало магических, мистических даже цифр и дат, странных сближений, как сказал бы Пушкин. Вот и годы рождения и гибели Лермонтова зеркально отражают друг друга: 14—41 (1814—1841). И в этой зеркальности трагически предопределен уже не его, уже следующий век, с началами двух его самых кровавых войн — Первой Мировой в 1914-м и Великой Отечественной в 1941-м.

1.

Здесь Азия с Москвой обручена,

Здесь наших вожделений утоленье,

Лесов провинциальных тишина,

Небес исповедальных откровенье,

Врачующий безверие простор,

Рассветы, исцеляющие раны,

И боли беспросветной заговóр

Странноприимным именем: Тарханы.

2.

Зной стоит в зазеркалье воды прудовóй,

Изумрудно-зелёная ряска застыла.

Где-то горлица плачет, и рядом с могилой

Синецветный цикорий парит над травой.

Будто небо её окропило седой

Синевой на исходе тоски по ненастью,

Не желая  земле ни несчастья, ни счастья,

Прожигая колодцы зенитной звездой.

Как он тянется от пересохших корней,

Свет звезды, словно горлицы голос, печален!

Как он помнит завет: было Слово вначале!

И Москва. И Россия. С Голгофой над ней.

3.

Какая днесь в Тарханах синева

Цикория в живородящих травах;

Как дремлют в малахитовых оправах

Пруды; как, помня дальние слова,

Тот тёмный дуб шумит над головой…

А человек забылся после боя,

Мой век прозрев провидческой судьбою,

Жизнь уложив меж двух грядущих войн:

Рождённый погорелицей Москвой

В четырнадцатом, только б оглядеться —

В тридцать седьмом смертельный выстрел в сердце

И в сорок первом — наповал — второй.

Ни гробовой свинец, ни чёрный мрамор

Не отдадут обратно ничего.

Но горлица зачем зовёт его

К цветам и звёздам грустно и упрямо?

30 июня 1995 г. Пятница. Раннее утро. Поезд: станция Белинская  — Москва. Дописывал в Москве. Вчера целый день провели в Тарханах. К вечеру переехали в Белинский, который при живом Белинском назывался Чембаром. Потом, уже в сумерках, ждали на перроне поезда.

Пожалуй, никогда не чувствовал я живого Лермонтова так близко, в двух шагах от себя, как вот нынче в Тарханах. Парадоксально — но именно рядом с его могилой. Никогда раньше не задумывался над тем, над чем, казалось бы, должен был задуматься ещё в школе: кем был этот человек по отношению к придуманному им Григорию Печорину? Зеркальным отражением? Антиподом? Отказаться от подобных «спрямлений» убеждали проницательные критики еще прошлого века. Да и сам автор предупреждал: «Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же  очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых… Но, видно, Русь так уж сотворена, что все в ней обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрека в покушении на оскорбление личности!»

Но вот незадача. Сколько бы ни твердили учителя об образе «лишнего человека», обращаясь к подобным авторитетным свидетельствам, сколько бы школьных сочинений ни было написано на эту дежурную тему, а в ученических головах все время складывается почему-то отличный от учебников образ. Действительно героя. Действительно достойного подражания. И при этом неотделимого от самого Лермонтова.

 

Естественно, так бывает, если головы и укомплектованные в них юные мозги еще не окончательно искривлены сегодняшним виртуальным компьютерно-публичным пространством и временем.

Да, Лермонтов непросто согласуется с этим пространством и этим временем. Хотя, конечно, попытки «приспособить» его строки к «злобе дня» и предпринимаются. Помните? Накануне первого ельцинского танкового марш-броска в Чечню в разных печатных изданиях замелькали строки из лермонтовской «Казачьей колыбельной песни»:

«Злой чечен ползет на берег,

Точит свой кинжал».

Кто-то тогда позаботился о назойливом вколачивании их в общественное сознание. А ведь строки эти совсем иначе звучат в контексте всей «Песни». Не говоря уже о контексте всего творчества Лермонтова, где «Герой нашего времени» открывается «Бэлой», до краев наполненной авторским уважением к характерам и человеческому достоинству тех самых горцев, которых нынче уничижительно называют «лицами кавказской национальности».

У него есть потрясающее по независимости от стереотипов своего века, по провидческому взгляду на будущие межнациональные соударения стихотворение «Валерик». Как офицер русской армии Лермонтов храбро сражался в бою у Валерика — реки Смерти — против чеченцев. И даже был представлен к высокой воинской награде (однако Николай Первый её не утвердил). Но вот что откристаллизуется потом в его памяти и стихах:

«А там, вдали, грядой нестройной,

Но вечно гордой и спокойной,

Тянулись горы — и Казбек

Сверкал главой остроконечной.

И с грустью тайной и сердечной

Я думал: «Жалкий человек!

Чего он хочет!.. небо ясно,

Под небом места много всем,

Но беспрестанно и напрасно

Один враждует он — зачем?»

Тут Лермонтов на главу Казбека выше тех, кто пытается приспособить его к своему нынешнему сиюминутному политиканству. Многих удивляет: как мог он в «Демоне» увидеть мир глазами человека, пролетающего над Кавказом на современном авиалайнере? Как мог этот совсем еще юноша, жизнь которого оборвалась в 26 лет, охватить Землю внутренним взором, свойственным скорее философам русского космизма на финише XIX века, предвосхитив планетарное, биосферное зрение Вернадского и Циолковского? И это на самом деле поразительно.

Но куда более поразительно другое. Как мог он предвосхитить то обостренное внимание к непредсказуемости и непознаваемости вселенной человека, личности, которое по праву связывается с именами Достоевского, Фрейда, Кафки, с достижениями психоанализа уже нашего, XX столетия?

В общем-то ясно, почему Печорин с первого прочтения становится кумиром многих молодых сердец и умов, отношение которых к миру есть в большей степени взгляд внутрь, нежели окрест себя.

Внутренний кодекс чести человека, живущего своей потаенной духовной жизнью,  которую он бережно охраняет от чужого вмешательства, от передачи прав на этот внутренний мир другому человеку, будь то любимая женщина или друг, — вот что уже более полутора столетия примагничивает не одно поколение на излете отрочества.

И тем не менее это, печоринское, наполнение, если бы им и ограничился подтекст «Героя нашего времени», никогда не дало бы лермонтовскому роману того глубоко народного течения, которое выносит его в океан мировой классики. Это течение возникает из действительного несовпадения личности Печорина и личности самого Лермонтова.

Хотя между ними много биографических пересечений, тем не менее в авторское мировосприятие входит и моральный суд над Печориным с высот той России, которая представлена в его творчестве Максимом Максимычем.

Моральной вершиной, может быть, всего написанного Лермонтовым стала сцена прощания Максима Максимыча и Печорина: «Давно уже не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес по кремнистой дороге, — а бедный старик еще стоял на том же месте в глубокой задумчивости.

— Да, — сказал он наконец, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза досады по временам сверкала на его ресницах, — конечно, мы были приятели, — ну, да что приятели в нынешнем веке!.. Уж я всегда говорил, что нет проку в том, кто старых друзей забывает!»

В том-то и дело, что не забывает старых друзей Печорин. Он и здесь остается самим собой. Просто в понятие это — «старый друг» — они с Максимом Максимычем вкладывают не имеющий общей меры, разный, взаимоотторгаемый смысл. И Лермонтов, принимая как личную судьбу Печорина, все же моральные критерии, прилагаемые к этой судьбе, воплощает именно в простых житейских правилах товарищества, исповедуемых бесхитростно и незащищенно тысячами, миллионами российских Максимов Максимычей.

Все это — «Герой нашего времени», «Родина», «Выхожу один я на дорогу» — завязано в один узел трагического двухлетия 1840—1841 годов. Это действительно вершина осмысления им ключевых понятий бытия: личность, народ, отечество. И тут все, говоря словами поэта иного, XX века: «Как это было! Как совпало…» Кремнистая дорога, по которой навсегда, навстречу своей смерти, уезжает от Максима Максимыча, больно его обидев, Печорин, совпала с прощальными строками самого Лермонтова: «Выхожу один я на дорогу; сквозь туман кремнистый путь блестит». Это же один и тот же кремнистый путь! (Как, впрочем, «Я ищу свободы и покоя…» —  то же самое, что и пушкинское: «… но есть покой и воля». Или — нет? Не то же самое?) И образ Максима Максимыча неуловимо, не буквально, но все же совпадает с умонастроением поэта в «Родине».

В связи с этим вспоминаю один разговор, который у меня, одиннадцатилетнего мальчишки, был с человеком, вернувшимся с войны.

Общеизвестно изречение Бисмарка: войны выигрывают учителя и священники. Впервые с этим афоризмом я встретился, когда и имени-то такого — Бисмарк ещё не ведал. Осенью 45-го, в четвёртом классе. В интерпретации вернувшегося с фронта нашего родственника. До войны он был учителем. После неё уехал директором школы в далёкое сибирское село. А на фронте стал военным топографом и всего несколько месяцев назад  вёл с самолёта аэрофотосъёмку объятого боями Берлина. Даже обещал подарить мне один из тех снимков.

В ту осень и по радио, и в газетах часто ставились рядом два слова: Сталин и Победа. Я спросил его: «Дядя Миша, мы победили потому, что у нас есть Сталин?» . И он, ни разу не помянув имя Верховного Главнокомандующего (а с 26 июня того, победного года ещё и Генералиссимуса — я запомнил дату, потому что это был мой день рождения), сказал: «Большой крови стоила эта Победа. Шею Гитлеру сломали в первую очередь наши мужики-солдаты, во вторую — созидатели (он так и сказал: «созидатели», а не «создатели») танков, самолётов, орудий, в третью — полководцы. Но в самую-самую первую очередь — наши бабы, взвалившие себе на спины и плечи весь тыл, и учителя».

Сейчас, когда после той Войны и Победы минуло полвека, ассоциативная память обращает меня к личности другого человека, с которым я познакомился на псковской земле в середине 70-х. Он был председателем колхоза и хозяйство своё вёл очень толково. С людьми, которыми руководил, ладил, о них заботился, они его даже любили. А вот для начальников над собой был очень неудобной личностью. Вечно пребывал с ними не в ладах и недипломатично, при всём честном народе, отпускал им в глаза реплики типа: «России сейчас катастрофически не хватает не вас, а Петра Первого». Терпели его, видно, лишь за высокие производственные результаты.

Так вот о Победе, от которой время увело нас тогда не так уж и далеко, всего на каких-нибудь 30 лет, он говорил: «А всё-таки мы — мужики. Такую машину сломали!» Он был из местных, гренадерского роста, крупный, сильный, но когда встречал своего старенького учителя, всегда, даже в сильные морозы, снимал перед ним шапку.

А тогда, сразу после войны, ответ дяди Миши показался мне странным. У меня были замечательные, любимые учителя. Вера Николаевна в первых классах. И вот теперь, в четвёртом, Анна Михайловна. Но я никак не мог представить, как они своими в общем-то несильными руками ломают шею Адольфу Гитлеру. И спросил: «А почему учителя?» Он улыбнулся: «Вырастёшь — поймёшь». Потом добавил: «Но лично для меня потому, что наш учитель литературы помог разобраться в мучившем меня в школе вопросе: не перечёркивают ли друг друга разные стихи Лермонтова? С одной стороны, «Бородино» и:

«Москва, Москва!...  люблю тебя как сын,

Как русский, — сильно, пламенно и нежно!

Люблю священный блеск твоих седин

И этот Кремль зубчатый, безмятежный».

 

А с другой: «Прощай, немытая Россия…». И в «Родине»:

«Люблю отчизну я, но странною любовью!

Не победит её рассудок мой.

Ни слава, купленная кровью,

Ни полный гордого доверия покой,

Ни тёмной старины заветные преданья

Не шевелят во мне заветного мечтанья».

 

Тот давний урок учителя — и о Лермонтове, и  о том, что такое любовь к своей земле — потом очень помог мне на фронте. Там «Родину» Лермонтова совсем по-другому чувствуешь. И «дрожащие огни печальных деревень», глядя на реальные деревни, горящие в ночи у горизонта. И «чету белеющих берёз» (а потом у Константина Симонова в его «Родине», явно находящейся под лермонтовским гипнозом, «кусок земли, припавший к трём берёзам»). И даже:

 «И в праздник, вечером росистым,

Смотреть до полночи готов

На пляску с гиканьем и свистом

Под говор пьяных мужиков».

На фронте в разных местах по-разному бывало. Где-то, в атаку поднимались с «за Родину, за Сталина». А где-то с мать-перемать, приняв по сто наркомовских. Но всё равно в штыковые шли за Родину».

14 октября 2014 г. Вторник. В только что вышедшей в издательстве «Время» книге Исаака Шапиро «Сделай, чтоб тебя искали» есть любопытный пассаж. Один из персонажей повести «Соломон Второй», переводчик по профессии, знающий несколько языков,  с молодых ногтей боготворивший олимпийского старца Иоганна Вольфганга Гёте, когда сам дожил до глубоких пролысин, переключил своё внимание на поэта, убитого на дуэли в 26 дет, по фамилии Лермонтов. И даже сделал для себя литературоведческое открытие: русская проза вышла не из гоголевской «Шинели», а из лермонтовской «Тамани». Идя дальше, можно было бы прийти и к тому, что она вообще вышла из шинели пушкинской, правда, не прозаической, а стихотворной. Той самой, которую «домой пришед,  … стряхнул» бедный  Евгений из «Медного всадника», печальной повести о том, как «маленький человек» решился на  отчаянный бунт против великого Петра («Ужо тебе!») и чем всё это для него кончилось. Пока Евгений Онегин путешествует по городам и весям, его бедный тёзка «живёт в Коломне» и, совсем как Акакий Акакиевич Башмачкин, «где-то служит»…

Интересно, что литературный персонаж из «Соломона Второго» тоже задумывается над лермонтовской строкой «Прощай, немытая Россия», говорит, что эти стихи «гениальны непреложно.  С каким бесстрашием стоит слово «немытая». Гений не имеет права умереть в двадцать шесть лет…».

Но куда интереснее,  что и у меня, когда был помоложе, в богах значился Гёте, но в зрелости его сменил Лермонтов. Когда-то в «Фаусте» виделись мне первоистоки тех дискуссий о знании и нравственности, о физиках и лириках, о ветке сирени в космосе и т. п., которые, с подачи Ильи Эренбурга, Бориса Слуцкого, инженера Игоря Полетаева, автора  «Сигнала», первой в СССР книги о кибернетике, в годы моей юности сотрясали студенческие аудитории, велись на страницах «Комсомольской правды». Позже я даже написал об этом книгу, где каждая глава начиналась строками из «Фауста» в пастернаковском переводе.

Гёте при этом был тогда для меня не только нравственным камертоном, но и — действительно — «неприкасаемым» олимпийским божеством. Однако минули годы, и однажды я положил рядом два текста. Оригинал Гёте:

«Über allen Gipfeln

Ist Ruh.

In allen Wipfeln

Spürest du

Kaum einen Hauch;

Warte nur, balde

Ruhest du auch“.

 

И перевод этих стихов Лермонтовым:

«Горные вершины

Спят во тьме ночной;

Тихие долины

Полны свежей мглой;

Не пылит дорога,

Не дрожат листы…

Подожди немного,

 Отдохнёшь и ты».

И вдруг где-то в подкорке возникло невозможное  ранее: а ведь у Лермонтова — лучше! Конечно, умом понимал: будь на моём месте немец, знающий русский, вполне вероятно, что в подобной коллизии, он предпочёл бы своего  Гёте. Но ясно было одно: в моём сознании рядом с Гёте, вровень с ним уже вставал русский поэт, за год до гибели гениально переведший его “Wandrers Nachtlied”, а в 18 лет написавший о себе: «Нет, я не Байрон, я другой…».  Мог бы сказать и:  «Нет, я не Гёте, я другой…». И всё-таки именно ему принадлежит один из лучших переводов Гёте на русский язык.

Ещё со времён лекций незабвенной Елизаветы Петровны Кучборской по зарубежной литературе в МГУ запомнился приведённый ею чей-то афоризм: «Перевод — как женщина. Если она верна, то некрасива; если красива, то неверна». Понимаю, как мучительна для переводчиков эта проблема, где даже подмена одного скромного союза на другой ведёт порой к потере некоторых тонких смысловых оттенков. Вот, к примеру, хрестоматийные строки из «Фауста» в классическом переводе:

«Лишь тот достоин жизни и свободы,

Кто каждый день за них идёт на бой».

 

У Гёте же:

“Nur der ferdient sich Freiheit wie das Leben,

Der täglich sie erobern muss“.

 

То есть,  не «жизни и свободы», а «свободы как жизни». Есть разница?..

Лермонтову удалось пройти по лезвию этого «Чёртова моста». Его перевод «Из Гёте» и красивый, и точный.          

Тут надо остановиться. Ибо все эти литературоведческие экзерсисы — зигзаг в сторону от того, что я хочу сказать.  Тема этих заметок, всё-таки, не творчество, жизнь и судьба Лермонтова (это забота специалистов-лермонтоведов), а те магические моменты, когда отдельные строки поэта, детали его биографии, точки на карте страны, где он родился, жил, погиб,  становились «спусковым механизмом» для моих личных воспоминаний и раздумий о важных для меня реалиях нынешнего нашего бытия. Иногда, вроде бы, и не имеющих отношения к самому Лермонтову, но если копать глубже, вроде бы, и имеющих.

И когда я вспоминаю Пензу, Тарханы, то рядом с духом Лермонтова, витающим над этой, действительно странноприимной местностью Земли, где склеп с прахом поэта и усадебный дом его бабушки, ставший национальным музеем и одним из самых ярких культурных гнёзд России, в памяти непременно возникает тот давний уже, 19-летней давности, разговор с Сигурдом Шмидтом о Хранителях огня, то-есть Хранителях культуры.

Он и сам принадлежал к этому замечательному человеческому племени, в котором и известные в стране, в мире даже, люди:  Третьяков и Леденцов, Цветаев и Тенишева, Дягилев и Рерих, Грабарь и Барановский, Крейн и Гейченко, Орбели и Пиотровские — отец и сын, Антонова и Аксёнова, Лихачёв и Лотман. Но в нём ещё и тысячи, если не десятки тысяч скромных работников областных и районных музеев, экскурсоводов, защитников исторических реликвий и архитектурных жемчужин не только обеих российских столиц, но и её провинциальных глубин.

Я счастлив, что встретил в жизни немало таких людей. Это и настоящие подвижники из древнего, основанного Александром Невским Порхова, где я вот уже много лет подряд провожу летний отпуск. Лидия Васильева, будучи директором краеведческого музея (сейчас она возглавляет местное отделение Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры), в своё время не дала «перепрофилировать» музей на демонстрацию успехов сельского хозяйства в советские годы и самовольно «перепрофилировала» его на изучение окрестных дворянских усадьб и загородных дворцов.

А усадьбы и дворцы здесь знаменитые. Холомки и Бельское устье — там в начале 20-х годов ХХ века была летняя колония, где спасались от голода обитатели «Сумасшедшего корабля» — Петроградского Дома искусств М. Добужинский, Е. Замятин, М. Зощенко, М. Лозинский, Л. Лунц, О. Мандельштам, В. Милашевский, Б. Попов, Н. Радлов, В. Ходасевич, К. Чуковский и другие. В Волышово — летний Строгановский дворец. Второй, зимний, по пректу Растрелли — в Петербурге, на Невском проспекте.

Лидия Васильева дала старт Порховским научным краеведческим конференциям. Они, между прочим, по сути — всероссийские. С докладами и сообщениями выступают на них учёные из Москвы, Питера.

Мартин Нармонтас (в прошлом военный, служил в Заполярье, был зам. командира полка по вооружению), в непростые первые постперестроечные годы возглавляя Порховскую районную почту, сумел превратить её в настоящее культурное гнездо. При этом, когда по всей стране  сокращались сельские почтовые отделения, лишались работы почтальоны, он не закрыл ни одного. Понимал, конечно, что скромная зарплата почтового работника в некоторых сельских семьях оставалась тогда единственным средством выживания. Но исходил при этом и из своего принципа: когда повсеместно закрываются на селе клубы, библиотеки и даже школы, единственным форпостом культуры, человеческого общения остаётся почта.

В то же время  он, пожалуй, одним из первых в стране подключил свою райпочту к интернету, помог одной из жительниц Порхова  связаться по электронной почте со Швецией. Сегодня это рядовая услуга на местной почте. А тогда об этом написали ведущие стокгольмские газеты. Перейдя на работу в краеведческий музей, Нармнтас открыл в древней Порховской крепости небольшой по занимаемой площади, но замечательный, живой Музей почты. В нём можно, например, познакомиться с тем, как в древнем Новгороде обучали умению писать берестяные грамоты. Или попробовать написать письмо гусиным пером, подобным тем, какими были написаны «Евгений Онегин» и «Герой нашего времени». Между прочим, всем приглашённым на открытие музея он предложил воспользоваться голубиной почтой.

Или вот ещё один мой знакомый Хранитель районного масштаба. Ему я когда-то, ещё в 1990-е годы, посвятил следующие стихи:

Лихое наше время минет,

Как старый сон. Когда-нибудь

Забудут Спас на керосине.

Но вечен в памяти отныне

Канунникова крестный путь.

 

Когда Владимир Канунников, коренной житель Боровска, история которого связана с именами Дионисия, протопопа Аввакума, боярыни Морозовой, Циолковского, философа Фёдорова, стал первым мэром родного города, он поразил земляков первым своим шагом — поступком, сразу же сделавшим его героем и местных апокрифов, и телепередачи Миши Кожухова «Сделай первый шаг».

Один, без помощников, «на собственном горбу», поднял над куполом Спасо-Преображенского храма на Взгорье (в народе его прозвали «Спас на керосине» — в годы воинствующего атеизма здесь была керосиновая лавка) тяжёлый пятиметровый крест.

То ещё было зрелище! Весь город собирался смотреть, как мэр зависает с крестом над бездной. Стоит закинуть голову — сразу ясно: поднять его  туда в одиночку, по крутому, почти вертикальному маршруту физически невозможно. Как тут не понять горожан, воспринявших «крестный путь» Канунникова наверх как совершённое на их глазах не без помощи небесных сил чудо. Но, может быть, это и облегчило иной его «крестный путь» — уже по земле, в должности мэра.

За короткое время ему удалось многое из того, что по тогдашним временам вообще не должно было удасться. В Боровске появился Центр социальной педагогики — ответ Канунникова на то, что, по его мнению, государство враз и чуть ли не полностью преступно устранилось от воспитания молодёжи. И ноосферный лицей появился. И Боровск вошёл в содружество малых исторических городов, связанных с Отечественной войной 1812 года (ТО «Кутузов»). И местные специалисты создали свою, боровскую систему обработки земли. И открылся Центр искусств с прекрасными выставочными залами. Бывали месяцы, когда они принимали до пяти тысяч посетителей. Это при тогдашнем населении города в 14 тысяч человек!

И ещё много других добрых дел было при нём совершено. Но всё же, когда земляки отметили Канунникова титулом почётного гражданина  Боровска и на одну чашу весов легли все эти дела, а на другую — легендарное теперь уже восхождение с крестом на верхотуру «Спаса на керосине», вторая чаша перевесила.

И ведь не воображение боровчан хотел поразить тогда Канунников. У него была на то личная причина. Крест со Спасо-Преображенской церкви сбрасывали на его глазах. Для него, обыкновенного мальчишки из старообрядческой семьи, далёкого, однако, от фанатичной веры в Бога, это стало потрясением. Дал себе слово: вот вырасту — сам поставлю крест на место.

Он выполнил зарок. В Боровске и окрестностях заговорили о чуде. Чуду однако помогли и вполне земные обстоятельства: его альпинистский опыт и изобретённые им специальные технические приспособления.

А сколько ещё скромных, обыкновенных людей этой редкой, но на поверку, оказывается, не такой уж и редкой у нас  «национальности» — Хранитель, даже имён которых не помню (во время записать не удосужился, а потом забылись) встретилось по пути в жизни в разные её времена!

Вот давнее-предавнее плавание на туристском теплоходе по Волго-Балту. От пристани Горки самоходом добираемся до Кирилло-Белозерского монастыря. Ходим сами, без экскурсовода. Набредаем на изящное деревянное строение, некий симбиоз церкви и крестьянской избы. Рядом оказывается старушка. Объясняет нам, что это церковь Ризположения, перевезённая из-под Ферапонтова, из деревни Бородавы. И это один из самых древних, если даже не самый древний из сохранившихся деревянных храмов России. Во всяком случае, он древнее многих каменных хором и храмов. Они —то сохранились, а сколько деревянных выгорело!

И тут она нас, людей в общем-то посторонних, буквально с пламенной страстью проповедницы начинает «рекрутировать» в спасители деревянной архитектуры на Руси. А в конце оказывается, что она не научный сотрудник музея, даже не экскурсовод. Просто — технический работник. В войну работала на тракторе, подорвала на нём здоровье. Перебралась сюда на более лёгкую, но тоже физическую работу.

Вспомнил её позавчера, когда на ТВ, в «Контексте» у Игоря Волгина шёл сюжет о спасении памятников деревянной архитектуры Москвы. Я тогда записал в блокноте слова этой старушки: «Народная Россия ведь в наших северных местах не в каменных хоромах — в деревянных избах жила, в деревянных церквах молилась. А дерево — материал чуткий,  огню и нашей людской дикости подверженный». Но вот фамилию её, имя и отчество не записал. Тогда неудобно, вроде, было спросить…

В том же плавании в Ленинграде от причала, где мы пришвартовались, автобус повёз нас на экскурсию в Пушкин. Ну уж о Царском Селе я знал более чем, сверх самых подробных путеводителей. В нём — тогда оно называлось Детским Селом — располагались летние лагеря военной академии, где учился отец. Из рассказов мамы о моём раннем, несмышленом детстве: «В большом пруду я стирала твои пелёнки. Там ещё посредине колонна была, и на ней орёл». Пруд действительно назывался Большим или Чесменским, а нравы тогда были, как видно, посвободнее нынешних. Попробуй сегодня кто-то стирать чьи-то пелёнки в одном из царскосельских прудов — сразу же наткнётся на полицию.

Словом, в данном конкретном случае отстать от общей экскурсии было невозможно, но ничего нового от приданного нам пожилого, интеллигентного экскурсовода я не ждал. Однако с первых слов он поразил меня своей интонацией, явно говорящей о каком-то особенном, бережном, личном отношении к Царскому Селу. И потом эта же интонация была в его словах о большом зале Екатерининского дворца: «Это самый красивый зал в мире. Благодаря зеркальным отражениям, он парит над Землёй». Он явно говорил о земном шаре, а не о почве под дворцовыми паркетами.

Поначалу пришло на ум простое объяснение. Ну, Пушкина очень любит. Что, в общем-то, свойственно многим ленинградцам: «…И светла Адмиралтейская игла» и т. д. Но на обратном пути на выезде из города он попросил шофёра остановиться и предложил нам всем выйти из автобуса. Провёл в сторону от дороги. Остановился над размытой дождями, почти уже засыпанной землёй, заросшей ромашками траншеей. Сказал: «Здесь была позиция нашего взвода народного ополчения, от которого остался я один».

Этот человек ведь тоже Хранитель огня. Хранитель особой, святой памяти, о которой уже некому поведать, кроме него одного.

В последнее время у потомков наших великих людей входит «в моду» заботиться о поддержании в народе памяти об их прадедах, прапрадедов, а порой и прапрапрадедов. Впрочем, зачем же так прозаически о том, что суть «души прекрасные порывы»? Вот СМИ сообщают, что симпатичная, как я понимаю, не мне одному Фёкла Толстая организовала перевод полного собрания сочинений Льва Толстого в цифровой формат, обеспечивая им тем самым вечную сохранность. И это прекрасно!

Правнучатый  племянник поэта и полный, по всему ФИО, его тёзка Михаил Юрьевич Лермонтов (детей у Михаила Юрьевича-первого не было, но родственников, принадлежащих к генеалогическому древу, восходящему, как полагают учёные, к шотландцу Лермонту, хватает), возглавляя сейчас ассоциацию «Лермонтовское наследие» и Национальный лермонтовский центр в Середниково, вместе с коллективом энтузиастов разных специальностей стремится вернуть сюда .. лермонтовский дух . И они немало в том уже преуспели. Бог им в помощь!

О лермонтовских местах Москвы и Подмосковья разговор особый. Первое из них — это, конечно, та точка на столичной карте, где он родился и над которой поднимается сейчас сталинская высотка МПС у Красных ворот. Ни дома, ни самих ворот уже давно нет. Попытки переименовать и соседнюю станцию метро, и прилегающую площадь в Лермонтовские пока не прижились. Хотя тут и прописан хороший на мой вкус памятник работы скульптора И. Бродского, и в юбилейные дни к нему будут, конкчно, возлагать цветы и даже, может быть, читать стихи, место для чествования не очень удобное. Как-то не звучит: «Выхожу один я на дорогу…» в месте, густо перенасыщенном транспортными маршрутами, рядом со столпотворением трёх вокзалов.

А вот Середниково…

Первое знакомство с ним около полувека назад вызвало у меня, между прочим,  острое неприятие. Давно мечтал там побывать, но когда наконец добрался, ничего лермонтовского там тогда не нашёл, кроме названия санатория «Мцыри» и одноимённой улицы Мцыри в пристанционном посёлке. Само здание усадьбы было жалкое, обшарпанное, требующее даже не реставрации, а скорее капиталного ремонта, спасающего от неминуемой гибели. В соседнем пруду «с гиканем и свистом» чуть ли не голышом плескались какие-то пьяные мужики, то ли отдыхающие, то ли навестившие их родственники. На берегу валялись только что опустошённые водочные бутылки…

Одним словом, желание вновь посетить тот уголок земли было отбито у меня на долгие годы вперёд. А вот теперь, когда узнаю, какие перемены уже произведены   новой генерацией Хранителей (увидел недавно в иптернете последние снимки Середниковской усадьбы, чистой, белоснежной, любовно отреставрированной, и, как высокопарно говаривали в позапозапрошлом веке, душа возрадовалась), какие ещё предстоят, снова потянуло в Середниково.

Да, Бог в помощь всем нынешним и грядущим Хранителям! И дай-то Бог  Середникову, которое нынче, конечно, будет одним из главных адресов лермонтовского юбилея, со временем  стать таким же странноприимным центром повседневного притяжения паломников со всей России и даже со всего света, каким ныне являются пензенские Тарханы. Чтобы поэты слагали о Середниково такие же прекрасные строки, как «поедем в Царское Село!»

       За две с половиной недели до лермонтовского юбилея отправилась на работу в космос четвёртая наша соотечественница Елена Серова.  Позывной у ней: Тарханы-2. Не знаю, что там у них в Звёздном городке имели в виду, выбирая такой «пароль». Но я подумал: может и о Середникове когда-нибудь скажут: Тарханы-2? Впрочем, нет. Пусть это будет именно Середниково.

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera