Мнения

КГБ, или Гедонисты

Антисоветские радости

Фото: «Новая газета»

Этот материал вышел в № 117 от 17 октября 2014
ЧитатьЧитать номер
Политика

Александр Генисведущий рубрики

 

В той среде, где я вырос, чекистов считали полумифическими существами: гарпии с партбилетом. Как у греков, эти фантомы, сотканные из страха и распаленной вином фантазии, вызывали вечный художественный интерес: что ни скажешь, все в жилу и смешно

1

Как все значительное, кроме Академии наук, которой досталась сталинская высотка, оказавшаяся непригодной для Дома колхозника из-за отсутствия конюшни, Комитет государственной безопасности располагался на Ленина. Эта центральная улица города по давней традиции носила имена всех оккупировавших Латвию вождей — от царя до фюрера. Знаменитый среди рижан Угловой дом, построенный для нуворишей еще до обеих мировых войн и уцелевший в них, гордился застекленным куполом, ионическими колоннами, ажурными балконами и другими архитектурными излишествами. Они не помогали работе органов, но и не мешали им.

Рижане обходили Угловой дом стороной, не поднимая лишний раз глаз, даже тогда, когда оказывались в модном магазине «Сыры», располагавшемся на противоположной стороне Ленина. Именно поэтому, заняв в нем очередь, я смотрел прямо перед собой, уткнувшись взглядом в поясницу Ульяны Семеновой. 213-сантиметровая звезда латвийского баскетбола тоже пришла за «Советским камамбером», ничем, кроме названия, не отличавшимся от сырка «Дружба».

Сам я ни разу в КГБ не был, но готовился к встрече, сколько себя помню. Мое антисоветское воспитание началось под голос Би-би-си и закончилось в августе 1968, когда я быстро повзрослел, встретив на Карпатах танки. Местные на них не смотрели, хорошо зная, чем это кончается, но мы с отцом не отводили глаз.

Разгром Пражской весны помог отцу свести счеты с советской властью, которой до этого он еще давал шанс исправиться, читая нам вслух Евтушенко. В тот день, когда вышел журнал «Юность» с «Братской ГЭС», меня не пустили в школу. Вместо этого мы всей семьей отправились в лес. Улегшись под красными балтийскими соснами, я слушал про осветителя Крамера и прочих героев поэмы, простивших родине ее преступления в надежде на то, что она одумается и станет такой, какой обещал Ленин.

Танки на узком австро-венгерском шоссе оказались роковым аргументом власти, и вскоре мы всей семьей, отказав ей в доверии, поменяли Евтушенко на Солженицына, которого читали по ночам, передавая друг другу жидкие странички самиздатской печати.

С тех пор Прага никогда не отходила ни далеко, ни надолго от моей жизни, напоминая о себе троицей: Францем Кафкой, солдатом Швейком и не менее бравым генералом Майоровым. Последний командовал теми самыми танками, которые мы с отцом встретили на узком, сооруженном еще в Австро-Венгрии шоссе. Жена Майорова, выкрашенная хной до цвета медного чайника, преподавала у нас на филфаке выразительное чтение, то есть руководила декламацией патриотических стихов, показывая руками, как ставить смысловое ударение на местах про народ и родину. После Лотмана, которого нам открыли более прогрессивные профессора, предмет был несложным и давался даже троечницам из Латгалии.

Майорова редко теряла благодушие, угощала студентов шоколадными конфетами, вспоминая боевую молодость, когда ее муж еще был простым политруком, а не главнокомандующим Прибалтийского военного округа. Бешеной я ее видел лишь однажды, когда мерный ход занятий прервала студентка с латышского потока, зашедшая в аудиторию, чтобы сделать объявление для товарок из общежития. Извинившись, девушка обратилась к ним по-латышски, отчего Майорова побледнела и взвизгнула.

— На территории Союза Советских Социалистических Республик, — выразительно сказала она, — извольте говорить на человеческом языке.

Спрятав глаза от стыда за наш Союз, мы слушали, как застенчивая студентка, изучавшая латышскую, а не русскую литературу, извинялась на человеческом языке с тем сильным акцентом, который выдавал провинциальное происхождение. В Риге все, кроме хулиганов из бандитского Московского форштадта, прилично говорили по-русски.

Майорова любила принимать экзамены на дому — из демократизма и чтобы показать трофеи. Генеральская чета жила напротив памятника Ленина в сдвоенной квартире, занимавшей весь этаж некогда доходного дома. В дверях мы столкнулись с хозяином. Поклонившись на всякий случай в пояс, я громко поздоровался.

— Ы-ы-ы, — ответил Майоров, но я, начитавшись Гашека, ничуть не удивился, думая, что генералы не владеют членораздельной речью.

Снисходительно выслушав мою структуралистскую интерпретацию «Стихов о советском паспорте», Майорова угостила чаем с конфетами «Мишка на Севере» и предложила осмотреться.

— Неужели Фальк? — осмелев, спросил я, показывая на синий пейзаж.

— Муж жалуется, что аляповато, — вздохнула Майорова, — но работа — музейная.

В приоткрытые двери виднелась анфилада комнат, уставленных стеллажами с богемским хрусталем. Столько посуды мне довелось видеть только в Павловском дворце.

— Чехи надарили, — объяснила Майорова. — И как им было отказать?! От такой чумы избавили.

Когда мы вышли за могучие двери, однокурсницы насплетничали:

— Для уборки покоев Майорова нанимает самых уродливых домработниц, но ничего не помогает, и девиц меняют, как только залетят.

2

Мы знали, что советская власть вечна, как всемирное тяготение, но именно постоянное давление придавало азарт нашим шуткам, песням и стонам.

— Ни одно слово не пропадет зря, — твердили собутыльники, кивая на телефон, считавшийся любимым инструментом госбезопасности.

Но сам я, честно говоря, никогда не верил, что кто-то может и впрямь фиксировать ту смурь, что мы несли за чаем и водкой. К тому же я никогда не видел сотрудника КГБ и не мог себе его представить. В той среде, где я вырос, их считали полумифическими существами: гарпии с партбилетом. Как у греков, эти фантомы, сотканные из страха и распаленной вином фантазии, вызывали вечный художественный интерес: что ни скажешь, все в жилу и смешно:

— Андропов сломал руку.

— Кому?

Допуская сверхчеловеческие способности органов, мы отказывали им в человеческих. Вообразить за нашим столом чекиста было не проще, чем игуану или Джеймса Бонда. Тем сильнее я удивился, когда школьный товарищ, став студентом престижного вуза, спросил, стоит ли ему отправиться по распределению в КГБ, чтобы заняться там чистой наукой. Брызжа слюной, выкатывая глаза и вырывая волосы из молодой бороды, я исполнил песню протеста без слов. Но он меня понял и занялся не чистой, а прикладной наукой на том же ядерном реакторе, где моя мама работала с мирным атомом, выращивая помидоры на подоконнике.

Пожалуй, мы верили в КГБ примерно так, как просвещенные эллины в эту самую гарпию: факт природы, приукрашенный фольклором. При этом я знал, что дед сгинул в киевской ЧК, и понимал, что в такой осторожной стране стучать должен каждый третий. Но знание это было сугубо головным и служило фоном, на котором вышивались наши бесшабашные разговоры.

Советская власть нам казалась не только страшной, но и смешной: раньше — как Хрущев, позже — как Брежнев. За ним мы следили с любовной пристальностью. Однажды, обремененный бездельем, я смотрел в прямом эфире, как и без того разукрашенный генсек получал в награду парадную саблю, усыпанную бриллиантами. Когда толстый генерал протянул ему оружие, Брежнев отпрянул в комическом ужасе и поднял руки вверх, показывая, что сдается.

Ловя власть на мелких глупостях и больших подлостях, мы коротали юность, пестуя лакомое чувство метафизической исключительности. Запертые, словно в пещере Платона, в однопартийной, мягко говоря, системе, мы не надеялись ее ни изменить, как наши предшественники шестидесятники, ни покинуть, как сделали это чуть позже сами. Нам оставалось только одно: оправдать собственное существование здесь и сейчас.

— Глупо думать, что кто-то другой может сделать тебя счастливым, — говорил Будда.

Но до него было далеко, и мы нашли себе гуру рядом. Никто, кроме нас с Вайлем, о нем не слышал, и это нам нравилось еще больше, ибо позволяло считать Попова нашим открытием.

3

Я напился, когда познакомился с Валерием Поповым. У меня не было другого выхода. Мы начали вечер в бродвейском ресторане с того, что я обещал сопровождать каждый тост цитатой. К ночи их набралось столько, что Попов решил покончить счеты с жизнью.

— Лучше дня уже не будет! — воскликнул он. — Попасть первый раз в Америку и тут же найти человека, который шпарит тебя наизусть.

Мы оба уцелели, и я не перестаю его цитировать, потому что афоризмы Попова сыграли в моей жизни примерно ту же роль, что красная книжечка для хунвейбинов. Я черпал из его книг мудрость, которая такой даже не прикидывалась. Иногда его диалог излучал истому:

Как ты себя чувствуешь? — спросила она

— Плохо.

— А меня?

Иногда автор делился своим безграничным — надвидовым — гуманизмом:

Мимо прошел еж с лягушкой во рту.

— Не желаете? — спросил он. — Освежает.

Попова, как, собственно, все важное и уникальное, я цитирую по памяти. Она лучше знает, что хранить, не спрашивая — зачем. Раз помню — значит, было надо, дорого и кстати: резонанс.

Найдя нужный нам язык, мы извлекли из Попова мозг костей и рецепт спасения.

— Реальность, — утверждал наш с Вайлем догмат веры, — не бывает сплошной, а тайна счастья прячется в вычитании. Нужно всего лишь убрать (с глаз долой, из сердца вон) вату будней, чтобы не мешала сторожить, узнавать и встречать хохотом великие мгновения беспричинной радости.

— Хоть бы зубы у вас заболели, — сказал Довлатов, когда, уже в Нью-Йорке, мы поделились с ним благой вестью.

Ему этот молодежный, словно из «Мурзилки», гедонизм был категорически чужд, нам — в самый раз.

Хуже, что, открыв истину, ею трудно не делиться. Не выдержав молчания, мы с Вайлем написали в нашу молодежную, естественно, газету первый совместный опус — о Попове.

По дороге к печатному станку мы обнаружили, что вместе писать нельзя: стыдно. Письмо как акт слишком физиологично. Слова зачинаются, рождаются, иногда выплевываются. Делать это на глазах другого — не только неприлично, но и не гигиенично. (Тот же Довлатов считал, что писать вдвоем — все равно что делить невесту.) Усвоив первый урок, впредь мы не повторяли ошибок и следующие 15 лет сочиняли вместе и писали врозь, поклявшись никогда не раскрывать авторство статьи, эссе, главы, абзаца. Нам нравилось жить с тайной, и я унесу ее в могилу, как это поторопился сделать Вайль.

Властям, однако, наш коллективный дебют не принес той радости, которой мы стремились поделиться, и Петю выгнали из газеты. Трудно, вернее, скучно вспоминать — за что. Интересным в этом процессе был сам процесс. Опротестовав, как было тогда модно в свободолюбивых кругах, решение администрации, Петя настоял на публичном судебном разбирательстве.

В ту, охочую до правосудия эпоху суды были нашими гражданскими праздниками. Поскольку никто не питал надежды на успех, процесс носил характер не юридический, а эстетический, и Вайль две недели сочинял красноречивое последнее слово, требуя приобщить его к делу.

Судья приобщил, и скоро Вайль, как и я, устроился в профессиональную пожарную охрану, которая отличалась от любительской тем, что не гасила пожары на производстве, а заливала их в себе — привычным портвейном и экзотической «Березовой водой» на спирте, хоть и техническом. Петя ходил дежурить на один завод, я — на другой, но оба мы ничего не делали, даже не пили, боясь оказаться на дне, где ползали наши коллеги.

Пора признаться, что пожарная охрана дала мне несравненно больше университета. Книги я и без него читаю, но никогда мне уже не встретить таких людей, какими были мои сослуживцы. Один испражнялся, не снимая галифе. Другой спал с дочкой. Третий нюхал бензин, когда кончалась выпивка. Самым невзрачным казался начальник караула Вацлав Мейранс, получивший пост за канцелярский почерк. Умея подписываться с росчерками, он любил грамоту, хотя с трудом разбирал написанное. Однажды, страдая от насильной трезвости, Мейранс пристроился ко мне, когда я проверял диктанты, подрабатывая учителем в свободное от университета, дружбы и пожарки время. Изучив все 40 тетрадей, Мейранс одобрил одни и осудил другие диктанты, так и не поняв, что текст тот же. Наверное, его учили, что показания всегда разнятся.

Дело в том, что в прошлом Мейранс заведовал КГБ мятежной области Курземе. Там, на западе Латвии, в густых чащах, выходящих к высоким дюнам открытого моря, он искоренял «лесных братьев», их друзей, родичей, соседей и подвернувшихся под руку, пока не спился — не от ужаса перед содеянным, а от доступности самогона, который варили из браги на каждом вражеском хуторе. Прожив с Мейрансом бок о бок два года, я, что бы ни говорила Ханна Арендт, не обнаружил в нем ничего банального. Когда умерла его мать, труп удалось похоронить с третьего раза, потому что Мейранс пропил первые два гроба, купленные парткомом нашего несчастного завода.

Продолжение следует

Друзья!

Если вы тоже считаете, что журналистика должна быть независимой, честной и смелой, станьте соучастником «Новой газеты».

«Новая газета» — одно из немногих СМИ России, которое не боится публиковать расследования о коррупции чиновников и силовиков, репортажи из горячих точек и другие важные и, порой, опасные тексты. Четыре журналиста «Новой газеты» были убиты за свою профессиональную деятельность.

Благодаря вашей помощи, мы и дальше сможем рассказывать правду о важнейших событиях в стране. Мы хотим, чтобы нашу судьбу решали только вы, читатели «Новой газеты». Мы хотим работать только на вас и зависеть только от вас. Примите участие в судьбе «Новой газеты».

Становитесь соучастниками!
Вы можете просто закрыть это окно и вернуться к чтению статьи. А можете — поддержать газету небольшим пожертвованием, чтобы мы и дальше могли писать о том, о чем другие боятся и подумать. Выбор за вами!
Стать соучастником
Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera