КолонкаПолитика

Вокзал, или Аутодафе

Как изменить родине

Этот материал вышел в номере № 123 от 31 октября 2014
Читать
Как изменить родине

Продолжение. Начало в № № 25, 39, 45, 58, 66, 75, 84, 90, 99 108, 114, 117, 123

     Отец не мог жить без людей, и они отвечали ему взаимностью, особенно – крашенные (верный, как тогда считалось, знак фривольности) блондинки, в юбках колоколом, с начесом, в румынских босоножках на загорелых ногах. Летом они густо заселяли прибрежную полосу, чтобы отдохнуть от семьи.
     - Членораздельно, – хихикали холостяки, которых я из зависти презирал за жовиальность, плотоядность и бесспорные успехи, причем, отнюдь не только на курортном поприще.
     Все они отличались и в зимней жизни. Один был хирургом, другой – инженером, третий, самый знаменитый, – журналистом и унипедом. Это значит, что он любил только одноногих женщин и находил их в санатории для старых большевичек.
     С первыми теплыми днями они, как наш кот Минька, выходили на охоту, прохаживаясь от  Дзинтари к Майори и обратно. Маршрут вел по центральному, но уютно провинциальному проспекту Йомас – от летнего театра до памятника латышскому герою Лачплесису, убивающему змея.
     Надо признать, что оба они казались мне пошлой частью разрешенного, вроде сарафана и хоровода, фольклора, к которому я по тогдашней дикости своих задиристых заблуждений относил не только национальные эпосы братских республик, но и Репина с Глинкой. Ослепленный молодыми антисоветскими страстями, я еще не умел оценить ни сокровенного, ни очевидного. Так, мне не приходило в голову разыскивать следы балтийского язычества, ибо они были всюду. Сувенирные сакты на манер римских фибул, служившие застежками за тысячу лет до изобретения пуговиц. Орнаментальная символика солнцеворота на коньках крыш и в ограде курортных беседок. Наконец, обратная свастика на форзацах многотомного собрания песен-дайн, которое на нашем факультете хранилось под замком, чтобы никто по невежеству не принял коловрат за нацистскую символику. Глупее всего, что я ни разу не добрался до знаменитых праздников песни, которые тайно питали – и воспитали – “поющую революцию”.
     Живя в Латвии, я  не удосужился понять ее внутреннего устройства, выдающего северные – эддические – корни. Между тем, лошадиный череп до сих пор охраняет огород от сглаза. Пчел, чтоб не разлетелись, первых утешают, сообщая о смерти хозяина. И за всем этим почти допотопным порядком присматривает суровый, а не наш, милосердный, бог с мозаики на бывшем Доме офицеров, который, конечно, не всегда им, офицерам, принадлежал.
     Только задним числом, извне и спустя много лет я узнал в приморских дачах затейливую архитектуру викторианской готики. Лишь попав в германскую Европу, я понял, что в ней вырос, и не зря, кроме бабушки, я больше всего тосковал по оставленным в Риге ганзейским амбарам. Под их высокой крышей хранилось славянское зерно, которым немецкие купцы спекулировали в неурожайные годы. Именно в таком амбаре, кстати сказать, я  работал собирателем ртути. Мне полагалось разбивать неисправные градусники и всасывать клизмой растекающуюся из них дорогую ртуть. Почвенные термометры были метрового роста, и я, как алхимик, часами возился с жидким металлом под кривыми средневековыми сводами. Теперь там обитают монахи: официанты в рясах приносят суп из оленины и пряное пиво.
     Не понимая толком, где живем, мы хорошо знали – зачем: Рига был курортом социализма.
     — Если выпало в империи родиться, – радостно подхватили мы только что появившиеся в самиздате стихи, — лучше жить в глухой провинции у моря.
     Мне, впрочем, и без подсказки Бродского казалось естественным держаться как можно дальше от Кремля и как можно ближе к пляжу. Но отец не уставал радоваться. Умея сравнивать и учитывать все преимущества своего географического положения, он умело пользовался им. Во всяком случае, летом, когда в пестрой, перешитой бабушкой из занавесок пляжной рубахе, с сигаретой в зубах и с безнравственными друзьями он сворачивал от цементного Лачплесиса на идущую вдоль моря улицу Турайдас. Тут, между основательной оградой и рослыми соснами пряталась мраморная дача буржуазного диктатора Ульманиса, занятая, естественно, Хрущевым. Идя по присыпанной мелким песком мостовой, гуляющие добирались до короткой Юрас, упирающейся уже прямо в море. Здесь, напротив удобной эспланады садилось солнце, расплавленное белесым Рижским заливом, и все те же приезжие блондинки, размягченные закатом, становились сговорчивыми.
     — Пир красок. — мурлыкали они.
     — То ли будет, — нежно поддакивали местные.
     В теплые дни отец примыкал к летним друзьям, но зимой дружил только с одним, тем самым инженером, проектировавшим вагоны всех советских электричек. Отличник и ударник, Нема прекрасно зарабатывал, жил в отдельной квартире на улице имени все того же Горького и владел бежевой “Ладой”. Достигнув всего завидного, Нема захотел странного. Судьба его выслушала и отправила в Англию в составе делегации вагоностроителей. Обычно родина не рисковала холостяками, но у Немы оставались в заложниках жилье с окнами на женское общежитие и автомобиль немаркой окраски, которому он из коварства накануне поездки купил зимние покрышки.
     Неудивительно, что просчитавшиеся власти рассвирепели, когда Нема, добравшись до Лондона, тут же попросил в нем политического убежища. В связи с этим тройка, состоящая из подполковников Ревалда и Невицкого и генерал-майора Авдюкевича, постановила заключить Нему под стражу при его появлении на территории СССР. Но он оказался на этой территории лишь тогда, когда она перестала быть СССР, и только для того, чтобы в открывшихся архивах КГБ полюбоваться на то постановление, которое я сейчас цитирую.
     Нам пришлось сложнее. Дело в том, что дерзко расставшись со всем ценным, включая любимую женщину, именуемую в деле “сожительницей”, Нема не мог отказаться от бесценного и, собрав его в потертый из конспирации портфель, отдал на хранение отцу, рассчитывая, что тот тоже выберет свободу и когда-нибудь вернет клад владельцу.        
     Услышав по Би-Би-Си, что рижский вагоностроитель предпочел остаться в Англии, мы впали в веселую панику. В ожидании обыска прежде всего следовало избавиться от самиздата. Жечь его было негде и жаль, поэтому мы отвезли мешок отборного чтива к Пете, на редакционную дачу, которую никто не навещал по случаю глубокой осени. С портфелем, враз ставшим радиоактивным, мы поступили по совету болгарских (других не было) детективных романов: сунули в ячейку автоматической камеры хранения. Спрятав концы, мы стали ждать развития событий  и – заодно – учинили могучий завтрак с селедкой под Тома Джонса и сестер Берри. В диссидентском ажиотаже мы и не заметили, как прошли сутки, срок хранения багажа закончился, и пришла пора переложить портфель в другой ящик.
     На семейном совете долго решали, кому идти на вокзал. Отец, служивший в институте ГВФ, ходил в лётной форме профессора хоть и гражданской, но авиации, привлекал слишком много внимания (для того он ее и носил). Со мной дело обстояло не лучше, потому что заросший спереди до груди и сзади до лопаток я напоминал волосатого человека Евтихеева, и меня пытались высадить из трамвая. Зато брат был в самый раз.
     Вернувшись из армии, где он чуть не попал в число душителей Пражской весны, Игорь устроился на завод, располагавшийся по соседству от того, который я охранял от пожара. Мой изготовлял автобусы, его –

Немины вагоны, и оба находились в самом гнусном районе Риги, незаслуженно названном Красной Двиной. Игорь работал в военном представительстве, и я до сих пор не знаю, что это значит. По-моему, он – тоже. Мы оба бездельничали на службе, но если мои коллеги до исступления играли в домино, то его – в шахматы. Кадровые офицеры, они годами оттачивали на шахматной доске тактическое мастерство, которое им, впрочем, не помогло, ибо в независимой Латвии их завод, как и все остальные, закрылся, сдавшись без боя.

     Надвинув кепку до бровей, Игорь шел на вокзал, виляя. Вокзал, однако, располагался в пяти минутах от дома, так что особенно вилять было негде. За ним – незаметно, насколько нам это удавалось – следовала вся семья, включая бабушку. Заветная ячейка камеры хранения не открывалась. Подергав ручку, Игорь отправился за помощью, и она пришла в виде человека в штатском, который ловко усадил его в автомобиль.
     — Игорька в ДОПРу замели, – мгновенно отреагировала бабушка, дольше других жившая при советской власти и лучше всех ее понимавшая.
     В КГБ зловещий портфель вскрыли при понятых. Там оказались записная книжка, вузовский диплом, справка о сдаче экзамена по английскому языку для кандидатского минимума, медаль ВДНХ, выцветший номер “Плейбоя” и грамоты за успехи в социалистическом соревновании.
      Не стоит удивляться эклектическому составу этих сокровищ. Чуть позже мы сами собрали все, что могло убедить свободный мир в нашей профпригодности. По молодости лет только у меня не было случая отличиться, но одну грамоту я все-таки увез, спрятав в старый учительский атлас, ценный тем, что мир в нем был раскрашен в империалистические цвета и позволял заучивать колонии, что страшно помогало всем, кто собирал марки. Среди пестрых карт моя алая грамота не выделялась и внимание таможни не привлекла.  Поэтому я и сейчас любуюсь нарядной картонкой, подтверждающей мое участие в чемпионате младших классов 15-й средней школы по футболу. Не победу, а участие, но я все равно горжусь тем матчем, в котором наш 4-й В одолел хулиганов из бандитского 5-го Б со счетом 5:4, после чего наши форварды сбежали от расправы. Хорошо еще, что на нас, защиту, проигравшие не обратили внимания.
     Изучив улики, следователь брезгливо смахнул “Плэйбой” в свой стол, а записную книжку сладострастно запер в сейф. О ее судьбе Нема узнал много лет спустя, когда новые власти злорадно устроили в рижском КГБ музей. Из своего многотомного дела Нёма узнал, что его записная книжка развлекала КГБ до последних дней советской власти. Она позволяла сотрудникам ездить вслед за ее хозяином по тем городам и весям СССР, где Нема бывал в командировках, гостях и на свиданиях. Каждый адрес, начиная с курортных,  тщательно отслеживался и негласно проверялся на предмет заговоров и диверсий, пока Нема проектировал в Лондоне те же вагоны, что и в Риге, даже лучше. Кроме того, он, наконец, женился – на симпатичной дочке богатого фабриканта, изготовлявшего велосипеды. Видимо, транспорт был в его гороскопе. 
     Быстро потеряв интерес к безответному брату, органы взялись за отца. На допросы он ездил чаще, чем на работу. В кабинет отец приходил в форме, и по нашивкам на рукавах получалось, что следователь, седой латыш, был ниже его по званию. На первой же встрече, увидав, что отец ведет протокол вместе с ним, он сразу поскучнел.
     — Альбрехт? — грустно спросил следователь.
     — Как без него. — развел руками отец.
     К тому времени, он, как все мы, выучил наизусть знаменитую брошюру главного юриста самиздата и мог расшифровать — и спросонья, и с похмелья — аббревиатуру ПЛОД, предлагающую властям играть по их же правилам.
     В сущности, органы интересовал один вопрос: знал ли отец о Нёминых планах и если да, то почему о них не донес. Отец все отрицал, и следователь, как и предупреждал Альбрехт, переходил на личности. Он напирал на летнюю безнравственность Нёмы, отец — на зимние покрышки, покупка которых никак не совмещалась с планами предательства. Спевшись, они со следователем часто засиживались до темноты, и отец подбрасывал его до дома на наших “Жигулях”.
     К зиме КГБ отступился и перенес расправу по месту службы. Отца опять выгнали с работы. Стенограмма аутодафе сохранилась загадочным, чтобы не сказать мистическим образом. Треть века спустя она нашла нас в Америке – в конверте без обратного адреса. Разглядывая толстую пачку папиросных листочков, неизвестно кем написанных и посланных, я обнаружил, что отец вел себя с кристальной порядочностью. Он не чернил Нёму, не отрицал их дружбы и даже не упоминал пресловутые покрышки. Отец ничего не просил, ни в чем не каялся и не терял хладнокровия. Зато с другой стороны кипели страсти. Как в наказании шпицрутенами, каждый чувствовал себя обязанным приложить руку.
     — Генис дружил с предателем родины, — говорил ректор, с которым отец выпивал в день авиации.
     — С предателем родины дружил он, — вторил декан, с которым отец выпивал на остальные праздники.
     — Родины предатель был ему другом, — заключал склонный к стихотворчеству заведующий кафедрой, которого я звал дядя Юра, потому что с детства привык встречать его за нашим столом.
     Согласившись с главным, друзья и коллеги не расходились и в деталях. Моему падшему отцу предложили стать к станку, чтобы честным трудом на каком-нибудь производстве искупить вину перед родиной.
     В тот же день, но с наступлением темноты к нашим дверям потянулись жены обвинителей, чтобы извиниться за горячность своих мужей. Но отец никому ничего не простил, просто потому, что никого ни в чем не винил. Он искренне считал поведение коллег и товарищей абсолютно естественным, то есть вынужденным.
     — Мораль, — объяснял он мне, — неприменима к ритуалу.
     Как только эмигрантам разрешили навещать оставленную родину, отец, так и не дождавшись, пока она его простила, приехал в институт с чемоданом заокеанских сувениров (вроде часов с Микки-Маусом, поющих брелоков для ключей, звездно-полосатых галстуков) и галлоном “Джонни Уокера”. С последним расправились в том же зале те же коллеги. Отец, рассказывавший о жизни другой сверхдержавы, опять был в центре внимания. В этом не было ничего нового – ему и раньше поручали политинформации, ибо он с раннего утра слушал Би-Би-Си и с радостью делился деталями.

(Продолжение следует)

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow