Сюжеты

Лимб, или Отказники

Зато при Брежневе в России евреем мог быть любой

Фото: «Новая газета»

Этот материал вышел в № 140 от 12 декабря 2014
ЧитатьЧитать номер
Культура

Александр Генисведущий рубрики

Зато при Брежневе в России евреем мог быть любой

Продолжение.
Начало в № № 253945586675849099108114117123, 134

 

1

Мы хотели сменить адрес, нам предложили сменить родину.

— Путь к свободе, даже если вам придется сорок лет шляться по пустыне, лежит через Обетованную, — сказал Миша Циновер и, недоверчиво взглянув на нас, добавил: — Я имею в виду Израиль.

Его недоверие было вполне оправданным. Все мы, включая выросшего на Евбазе отца, были липовыми евреями. Настоящие мне впервые встретились (и не понравились) в Бруклине. Дома такие не попадались, и не случайно. Советский еврей был им иногда, узнавая своих, как в масонской ложе, — по тайным, но всем известным приметам. Например — на танцах, как это случалось в знаменитом юрмальском ресторане «Лидо», где ближе к закрытию плясали «Хава нагилу» и «Семь-сорок».

Будучи декоративным, наше еврейство всего лишь оттеняло универсальные черты советского человека. Пожалуй, лишь еврей и мог им считаться. У латыша была своя национальная идентичность, в которую ему разрешали рядиться на праздник песни. Национальность русских включала в себя всех остальных.

«Русский уголовник, — пишет «Нью-Йорк Таймс», — Олжас Улугбеков».

Но у евреев национальности не было вовсе. Поэтому у великого Похлебкина в книге про кухни народов СССР еврейская кулинария выдавлена на последние страницы, которые она делит с блюдами народов Крайнего Севера, лучшим из которых, не могу умолчать, автор считал еще живого тюленя.

Вместо первичных национальных признаков власти предлагали евреям вторичные: журнал «Советиш Геймланд» со стихами Арона Вергелиса. Обходясь без языка, корней и религии, мы вместо Торы читали Шолом-Алейхема и заменяли притчи Талмуда анекдотами про Рабиновича. Что касается Бога, то брат в него не верил, я — сомневался, отец путал с фаршированной рыбой. В сущности, только ее и можно было безоговорочно причислить к иудейскому племени. Остальные были потерянным коленом. Теперь нам предстояло найтись под руководством Циновера.

Как все евреи, Миша был физиком до тех пор, пока не решил уехать на историческую родину. Получив отказ на выезд в Израиль, он вылетел с того самого атомного реактора, вокруг которого кучковалась наша техническая интеллигенция, и, став евреем по основной, а не побочной специальности, открыл семинар отказников. На этой работе он тратил энергии не меньше, чем на прежней вырабатывал реактор.

Циновер был неотразим. Он источал оптимизм и не верил в будущее. Не зная, когда это кончится, он знал — где, и готовился к встрече с новой отчизной, дерзко и шумно прощаясь со старой. Стремясь наполнить каждый день ожидания, Циновер занимался всем сразу: с физиками — физикой, с гуманитариями — Шестидневной войной и со всеми — английским, преподавая его новичкам по американскому бестселлеру «Исход», считавшемуся сионистской пропагандой.

В квартире Циноверов на Авоту, той самой улице, где жил дедушка Мандельштама, никогда не закрывались двери — буквально. Держа их нараспашку, евреи бросали вызов властям, хитроумно до наглядности убеждая их в своей лояльности.

«Мы не делаем ничего беззаконного, — означала политика открытых дверей, — нам нечего скрывать от этой страны, ибо мы не считаем ее ни своей, ни исправимой».

В этом было что-то торжественное, почти библейское, если бы не жаловавшийся на гвалт отставник, живший на той же лестничной клетке.

— Отпусти народ мой, — отвечал ему Циновер, — и можешь захлопнуть за нами двери.

 

2

Мы полюбили Циновера, хотя сначала пришли от него в ужас: ему было все равно, что есть.

— Миша разрезает батон вдоль, — чуть не плача, рассказывал впервые побывавший у них в гостях отец, — кладет внутрь сырой лук и называет это обедом.

Вскоре, однако, все изменилось: мы научили Циновера завтракать до ужина, он нас — быть евреями, насколько это возможно.

Вникая в родные, как объяснил нам Циновер, традиции, мы радовались новым праздникам. Правда, разогнавшись на пути к Западу, сперва мы прибавили к некороткому семейному прейскуранту католическое Рождество, но встречали его экуменическим компромиссом: и с жареным гусем, и с гусиными шкварками.

Узнав об отступничестве, Циновер нас пожурил и приобщил к настоящей Пасхе, а не той, на которую мы красили яйца. Отмечать Песах в Риге было не так просто, потому что мацу не продавали, а обменивали на муку в синагоге на старинной улочке Пейтавас. Опасаясь прозелитизма, приставленные к пекарне органы строго следили за паритетом сырья и продукта.

Первый (и последний, как я с огорчением должен признать) сейдер прошел с оглушительным успехом. Соседка вызвала милицию, бабушка спрятала в своей каморке запретный дрожжевой хлеб, гости не расходились до завтрака и после него.

Но если с телом иудаизма нам удалось разобраться, то дух его оставался непросветленным, пока Циновер не затеял самиздатский журнал «Еврейская мысль». На первых порах выяснилось, что редколлегия не знает, чем еврейская мысль отличается от любой другой, особенно — русской. Поэтому в дебютном номере мы поместили белогвардейские стихи Цветаевой, антисемитские статьи Розанова и — до кучи — еврейские анекдоты. К следующему выпуску Циновер навел порядок, раздав всем актуальные задания. Одному выпал реферат книги Зенона Косидовского «Библейские сказания», другому — рецензия на Талмуд. Примкнувший к нам из чувства протеста марксист Зяма взялся набросать страничку-другую про Филона Александрийского. Мне поручили написать статью про стихи Хаима Бялика, но она Циноверу не понравилась.

— Ты упустил главное, — вздохнул он, — Белик, или как там его, боролся против безродных космополитов.

— Как Сталин? — опешил я.

— Вроде того, — согласился он. — Настоящий еврей живет на родине.

— В Бруклине, — добавил грузный Яша, который уже три года мечтал перебраться поближе к американскому кузену, державшему бензоколонку на Атлантик-авеню.

Остальные недипломатично молчали. Несмотря на еврейские мысли и узкую карту Израиля, висевшую теперь у нас дома вместо мезузы, далеко не все в нашей веселой мишпухе готовились стать евреями навсегда или даже надолго.

Дело в том, что евреи, диссиденты по праву рождения, даже сами у себя не вызывали доверия и были избранным народом, обладающим возможностью сбежать — не куда, а отсюда.

— Несправедливо, — говорили мне в Америке, — что только евреев не выпускают из России.

— Несправедливо, — поправлял я, — что только евреев и выпускают.

Зато при Брежневе в России евреем мог быть любой. В эмиграции я встречал их всех: казаков, армян, цыган, молокан, даже одного вотяка. По правилам игры, которые соблюдались тем строже, чем меньше в них верили, у отъезда за границу было одно оправдание — стремление к воссоединению семьи. Никого не смущало, что любовь к указанному в вызове израильскому дяде перевешивала чувства к оставшимся дома родителям, братьям и детям от предыдущего брака. Потешаясь над проформой, мы придумывали несуществующим родственникам биографию и профессию. Мой дядя был учителем, у Вайля — садовником, у Циновера — сионистом. Неудивительно, что он один собирался в Израиль и доехал до него.

Остальных грызли сомнения. Меня у евреев смущали заглавные буквы на тех же местах, что и в школьном учебнике. Вновь слушая про Народ и Родину, я пугливо озирался, боясь, что меня заподозрят в пафосе. Я не хотел любить евреев за то, что они евреи. Я восхищался Израилем, как Римом, Карфагеном и Афинами, но не мог его считать национальным домом, потому что не знал, что такое национальность и никогда не был у нее дома. Но главное, интересуясь еврейской, как, впрочем, любой другой историей, страст-но и безоглядно, я любил лишь русскую литературу и готов был заниматься ею в любой точке планеты, где бы мне это позволили.

— В Бруклине, — повторил благодушный Яша, и, забегая вперед, скажу, что он оказался прав.

 

3

Израиль давал путевку в жизнь. Она называлась визой и выдавалась в ОВИРе толстыми тетками. Мы обзывали их парками. Они пряли наше будущее, решая, кого отпустить, кого придержать, кого оставить, как им казалось, навсегда.

— Пути еврейской судьбы, — говорил Циновер, — так же неисповедимы, как у гоев, но мы знаем, кто виноват и что делать.

— Что? — спрашивали семинаристы.

— Учиться, учиться и учиться, как говорил Моисей евреям в пустыне.

Семинар и в самом деле процветал. Заезжие физики, которые за границей тоже были евреями, читали лекции на дважды непонятном языке. Американские туристы (я и не знал, что в Риге такие бывают) рассказывали про Иерусалим, показывая отпускные снимки. Нам объяснял каббалу тайный хасид. Мы штудировали Уголовный кодекс. Разучивали государственный гимн «Ха-Тиква». Учинили капустник на Пурим. Зачитывали письма с исторической родины на географическую. Пили «Кристалл» и ругали власти, твердо веря в то, что они ловят каждое наше слово.

Отказ отправлял в лимб, и мы наслаждались всяким днем, проведенным в транзите, даже не догадываясь, что это называется буддизмом. Ввиду перемен все неудобства казались, как на даче, временными, не исключая и советскую власть. Незыблемая для других, нам она представлялась чужой и комичной, вроде полуживого Брежнева.

Научившись ни на что не обращать внимания, отказники ждали конца отказа или просто конца, как это делал Марьясин. Начальник легендарного ВЭФа, выпускавшего транзисторные приемники «Спидола», с помощью которых осуществлялась беспроводная и беспроблемная связь с Западом, был в отместку приговорен к бессрочному пребыванию на Востоке. Не чая дожить до перемены адреса, Марьясины транжирили нажитое, пока от прежнего преуспевания не остались посеревшие от хода времени вымпелы за громкие победы в социалистическом соревновании.

Нам особенно транжирить было нечего, поэтому в расход был пущен неприкосновенный запас. Расчетливо выбирая жертвы, мы обменяли 13 томов Рабиндраната Тагора на два воскресных завтрака. Федина хватило на один, зато золоченый шеститомник Шиллера — до сих пор жалею — помог отметить мой 24-й день рождения.

— В Бруклине Шиллера — завались, — утешали одни гости.

— Будешь его читать, — добавляли другие, — когда устанешь подметать тротуары.

Готовясь к этой перспективе, мы осваивали смежные профессии. Я оттачивал мастерство в обращении с брезентовым рукавом, который простаки зовут пожарным шлангом. Вайль на пару с моим братом освоил выгодное ремесло окномоев. Боясь высоты, Петя сидел на подоконнике спиной к улице и декламировал Киплинга, пока Игорь драил стекла.

Другие отказники устроились не хуже. Поскольку на интеллигентную работу их не брали, они зарабатывали на вольных хлебах больше, чем раньше. Плотный Яша рыл могилы. Пунктуальный Циновер по вечерам включал немногочисленные в Риге неоновые рекламы, а по утрам гасил их. Рассеянный Зяма сторожил аквариумных рыбок, пока, зачитавшись, не забыл воткнуть в розетку вилку обогревателя, из-за чего все экзотические разновидности замерзли, а отечественные лишь проголодались. Но лучше всего было разгружать вагоны со съестным. Я перетаскал 40 тонн апельсинов, после чего двадцать лет к ним не притрагивался.

Всякий труд был почетен и никакой не принимался всерьез. Понимая, однако, что каникулы не длятся вечно, все потихоньку готовились к западной жизни, которую теперь считали настоящей — то есть не временной, а вечной. Пытаясь ее себе представить, я опирался на смутные вести в виде заграничных открыток, которыми изредка со мной делилась моя прежняя любовь Сула. На одной была Вена, на другой — верблюд, на третьей — Красное море, где она купалась с женихом-саброй. Открытки казались видениями с того света — небо на них было безоблачным, как в райских кущах.

Зная из отечественной прессы, что там ничего не дают даром, мы загодя собирали документы для резюме, которым намеревались соблазнить работодателей. Поскольку всякая свобода чревата свободным рынком, в Риге возникла индустрия отъезда, кормящая переводчиков, машинисток и нотариусов. Никто из них не был на Западе, но все они знали, что там пропадешь без дипломов, аттестатов и прочих доказательств профпригодности. Вздыхая от непомерных трат, я отдал в перевод документы и получил обратно всю свою жизнь от метрики до брака на английском, в двух экземплярах, заверенную нотариусом и скрепленную казенной печатью. Папку с бумагами венчал диплом филолога, к которому прилагались безупречные результаты сданных в университете экзаменов. Их портила одинокая четверка по атеизму. Я получил ее из-за вечно мучивших меня сомнений, но надеялся, что она мне не навредит, став тонким доказательством мятежного духа. На досье ушел доход от удачно проданной Малой советской энциклопедии, которая стала еще меньше после того, как еще в Рязани люди из органов заклеили в первом томе страницы про изменника Берию.

Сложив в рюкзак интеллектуальный багаж всей семьи, мы с братом повезли его в Москву, где представлявший Израиль голландский консул переправлял документы по адресу — в свободный мир, что бы это ни значило.

Увидав вываленную на стол гору дипломов, даже привычный к евреям консул вежливо удивился:

— Как у вас говорьят, — пошутил он, — собака не перепрыгнет.

Я никогда не слышал, чтобы у нас так говорили. И никогда больше не видел этих документов, не удосужившись открыть толстый конверт, наконец нашедший нас в Бруклине.

Но сперва власти решили расстаться с родителями. Отец поклялся бросить курить, когда впервые в жизни увидит Запад. Как только поезд пересек ав-стрийскую границу, он выбросил окурок в окно. Мне кажется, он еще тлел, когда я отправился по тому же маршруту.

Нью-Йорк

Продолжение следует

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera