СюжетыКультура

Успение

Утешений никаких нет, кроме разве мысли о том, что Успенский в раю

Этот материал вышел в номере № 141 от 15 декабря 2014
Читать
Утешений никаких нет, кроме разве мысли о том, что Успенский в раю
Изображение

Михаил Успенский умер во сне, как и полагается праведникам. Было ему 64 года. В последнее время он часто говорил, что долго жить не собирается и к этому не стремится.

Он был очень большим писателем и, вероятно, самым русским человеком, которого я знал: редкостно умным, гениально одаренным, сильным, при этом неуклюжим и по-детски беспомощным во всем, что было ему неинтересно, и стремительным, зорким, неоспоримо профессиональным во всем, что любил и умел. А умел он сочинять, играть со словом, выдумывать чудеса, сюжеты, фантастические обстоятельства, хотя называть его только фантастом я бы не стал. Узко это и даже, пожалуй, унизительно. Разве не Успенский написал лучшую прозу на русском языке за последние годы — самую изобретательную, цветастую, смешную, динамичную, богатую? Разве не ушли в фольклор шутки из трилогии о Жихаре — романов «Там, где нас нет», «Время оно» и «Кого за смертью посылать»? Разве не разлетелся на парольные цитаты их с Андреем Лазарчуком роман «Посмотри в глаза чудовищ» — наш ответ «Маятнику Фуко», решительно переросший свою пародийную задачу и вырвавшийся за рамки беллетристики? Все, за что брался Успенский, будь то детская популяризаторская книжка, новый текст для «Истории солдата» Стравинского или инсценировка «Кандида» для МХТ, — последнее, над чем он работал, — это поражало прежде всего избытком его сил, выходом за рамки любых прагматических задач. Успенский был из тех, кто вместо копейки ставит рубль, потому что копеек у него нет.

Он писал тяжело, хотя его книги производят впечатление фонтанной, ослепительной легкости, почти игры: тяжело не потому, что был тугодумом или перфекционистом (они обычно зануды, не чуждые самолюбованию), а потому, что ему не так-то легко было привести себя в состояние блаженной беззаботности, когда все делается само. Успенскому принадлежит блестящая догадка о том, что реализм — надолго задержавшаяся литературная мода, довольно уродливая, и что реванш сказки неизбежен. «В старину рыбаки, уходя в долгое плаванье, брали с собой бахаря, чтобы рассказывал сказки. Представляю, что бы они с ним сделали, если б он начал им рассказывать про их тяжкую лолю да про то, как деспот пирует в роскошном дворце!». Успенский полагал, что искусство лолжно быть праздником, и празднично все, что им написано: «Дорогой товарищ король», «Чугунный всадник», даже мрачнейший из его романов «Райская машина», эпиграфом к которой он взял гриновские слова «Черную игрушку сделал я, Ассоль». В этом романе сказаны страшные слова о том, что фашизм — нормальное состояние человечества. Не было в последнее время более точного изображения нынешней России, с упоением устремившейся назад и вниз. Но и в этой книге Успенский неутомимо насыщает текст фирменными своими шуточками, играя с речью, как с ручным зверем: после Шергина и Коваля никто не чувствовал стихию русской прозы так точно и любовно, никто так не купался в русском языке, не жонглировал цитатами и не каламбурил. Последние две его книжки — «Богатыристика Кости Жихарева» и его же «Алхимистика» — смешны, как «Янки при дворе короля Артура», хотя Успенский и жаловался постоянно на усталость и апатию: страшно подумать, чего ему стоило учить детей уму-разуму и добру, когда все вокруг свидетельствовало о бессмысленности и обреченности этого занятия. А писал он все равно празднично и триумфально, потому что иначе не умел.

В последний год он особенно болезненно переживал раскол в дружной, всегда монолитной среде фантастов. Об этом — последняя его статья «Гибель эскадры», которую он в августе напечатал в «Новой» и которая всех впечатлила, но никого, конечно, не убедила. Расколоть с помощью Крыма, как оказалось, можно любое сообщество, хоть бы и самое сплоченное. Сероводород эпохи был для Успенского особенно удушлив, потому что мало кто так любил своих друзей, как он, мало кто так был настроен на артельную работу, застолье и всякого рода общение. Никто так не бросался помогать, как Успенский, никто не умел так утешать, отвлекать, заговаривать боль, — и разрыв с друзьями, расхождение с ними по искусственным, идиотским, в сущности, причинам были для него невыносимы вдвойне. Обычно мы с ним каждое лето ездили в Крым, где он молодел и где все его любили, — в этом году поехали в Черногорию, где все было не то и где он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Но и ворчливый, и сердитый Успенский был прекрасен — он по-прежнему импровизировал и сочинял на ходу, и начал писать повесть «Позывной «Десперадо», про тяжело заболевшего писателя своего поколения, который поехал воевать за Новороссию, чтобы вместо мучительной смерти найти там быструю; повесть была ему ясна до мельчайших деталей, но осенью он вдруг решительно ее бросил.

— Количество зла в мире сейчас умножать не следует, — сказал он. Потому что вещь была бы злая, и последние свои месяцы Успенский прожил — чего уж там — в отчаянии. Мне очень горько, что он не дожил до конца этого стыдного периода отечественной истории, когда разные сомнительные типы учили его Родину любить, а он и сам это умел как никто, и никого не обучал, кстати. И мне даже кажется — может, это просто первый порыв горя, — что его забрали заблаговременно, дабы он не увидел самого страшного и не усомнился во всем, что любил.

Я пишу не для того, чтобы дать выход горю или примазаться к его славе: Успенский в моих похвалах не нуждается, его Стругацкие и Аксенов называли наследником, лучшим представителем поколения, что к этому добавить? Когда он пошел на знаменитую писательскую прогулку — я видел, как на подпись к нему несли зачитанные-перечитанные, рассыпающиеся в руках экземпляры «Там, где нас нет» или «Гиперборейской чумы»: нет для писателя большего счастья, чем видеть свою книгу потрепанной, передаваемой из рук в руки. Я просто хочу, чтобы хоть смерть Успенского — раз у него живого не получилось — сплотила цех и заставила оглянуться, одуматься, что ли. Вспомнить, какими мы были и каким он был. И, естественно, если кто не читал до сих пор его книг с кислородом живой русской речи и милосердной, роскошной выдумки, — пусть хоть теперь прочтут: сочинения Успенского действуют и на самое черствое сердце, и нам, сегодняшним, они напомнят о возможности другого мира. Этот мир нам доступен, но мы его упорно топчем, смешиваем с грязью, стараемся не замечать, как хрустят в грязи его сверкающие осколки.

Успенскому повезло — у него был прекрасный друг-соавтор Андрей Лазарчук, вместе с которым — и с его женой Ирой Андронати — они сочиняли особенно успешно и радостно. У него была красавица-жена, красноярская журналистка Нелли Радкевич, благодаря которой он, пожалуй, и вышел из кризиса середины жизни. У него были друзья, дочь, внуки, которые его обожали, и дело, в котором ему не было равных. Этим людям сейчас тяжелей всего, а делу его жизни нанесен такой удар, какого не было со времен смерти Бориса Натановича. Утешений никаких нет, кроме разве мысли о том, что Успенский в раю. Смерть ведь и есть райская машина, возвращающая райскую птицу туда, откуда она к нам залетела.

А вообще отличная была жизнь, вопреки безденежью, сибирскому холоду и отодвинутости от литературного мейнстрима. Как сказал он мне после одной крутой литературной вечеринки: «Отличный вечер был! Стихи почитали, выпили, подрались — все как положено».

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow