СюжетыОбщество

Свадьба под Чернобылем

26 апреля 1986-го произошла авария на атомной станции. Ровно через год в селе Болотня, в 35 км от взорвавшегося реактора, сыграли свадьбу внука великой художницы Марии Примаченко Вани

Этот материал вышел в номере № 43 от 24 апреля 2015
Читать
26 апреля 1986-го произошла Чернобыльская авария. Ровно через год в 35 км от взорвавшегося реактора сыграли свадьбу. Репортаж Юрия РОСТА
Изображение

Среди ночи я проснулся, надо полагать, от ужаса. Признаки острой формы лучевой болезни, о которой мне тлумачили весь вечер, явственно проступили (как сказал бы доктор Михайло Григорьевич) в абсолютной темноте незнакомой мне хаты: острая головная боль, спазмы верхних дыхательных путей, дикая жажда…

«Где это я?» — запульсировало в висках, и тут же работающие как бы с эхом мозги узнали в этом вопросе еще один симптом болезни — потерю памяти. Борясь с амнезией, я пытался заставить себя вспоминать для начала то, что было близко по времени: быть может, хоть малость из нехитрого скарба нажитых знаний и опыта удастся спасти. И тут неожиданно (чего уж можно было ожидать в моем положении) в тлеющем сознании появился прозрачный, как недопроявленный негатив, образ миловидной и в пропорциях молодицы Гали (на снимке — в центре в махровом берете), которая, с первых шагов по таящей незримую опасность земле украинского Полесья, забрала мою новую куртку, абы я ее, боронь Боже, не замарал, и, сообщив, что она давно уже вдова, стала — как бы это по-современному сказать — курировать меня в задушевных и, вот поверьте, научных беседах о не… Забыл! Хорошее слово употребил доктор, а я забыл. Чертова амнезия! Но потом вспомню. Значит, в беседах о не… методах защиты от радиации, которые я вел с иванковскими и болотнянскими интеллигентами, крестьянами и руководителями, вплоть до районного масштаба.

Сей вдовий образ в ночи, скромный характер оставшейся на мне одежды при отсутствующей памяти явили-таки хрупкую надежду: а вдруг не все еще кончено! Похлопав, однако, по простыням аж до самой стенки и не найдя там и малого насекомого, закованного в холодный хитин, не то что какого-нибудь крупного организма, я с обреченной горестью сообразил, что и Галя, видно, не хуже моего знает зловредное влияние атомов на… (от бiсова душа, теперь забыл, как это называется), и довольно-таки сник. Впрочем, тут же спохватился, поскольку мне стало объяснимо стыдно: невидимые лучи, созданные советскими учеными для достижения ими хорошей жизни при экономных затратах ума, разрушили хрупкий моральный облик автора, и без того изношенный низким качеством электромагнитных колебаний отечественного телевидения, высокой токсичностью вредных веществ, выбрасываемых в атмосферу родины легковыми автомобилями завода имени Лихачева, и скверным запахом типографской краски, казалось бы, неплохо оборудованных центральных и иных газет.

Период полураспада стронция, цезия, урана и другой пакости приводит к полному распаду нравственности, с горечью подумал я и поднялся, чтобы найти выход.

Выхода не было.

Ни окон, ни дверей.

Твердо веря в строительную сметку украинского крестьянина, издревле, по традиции, ставившего хаты с окнами и дверьми, и отнеся смутное состояние на счет еще одного болезненного симптома — потери ориентации, я продолжал поиски, которые через половину какого-нибудь часа увенчались успехом. В сенях на полу стоял бачок с водой. Он упирался краном в утоптанную глину так, что напиться из него никак было нельзя. Покорно восприняв эту странность как новый знак угасающего здоровья, я распахнул дверь настежь и вышел на двор.

Там была украинская ночь. Оранжевые звезды величиной с добрый гарбуз хороводили по черному, как вишня-шпанка, небу. Отрывисто и глухо — свадебным бухалом — брехали редкие собаки, строя ритмический фон рассыпанным по вербам с достойной щедростью майским соловьям, что дули в

Изображение

свои сопелки без устали и натуги. В легком дыхании черного воздуха поскрипывали полесские сосны, такие сухие и звонкие, что, глядя на них, первое, что приходило в голову, так это: порядком же можно было бы из них настрогать скрипок и наточить гармошечных голосов для свадебных музык. А и сами музыки, и голоса уже человеческие слышны были как бы и не издалека, и не рядом, словно накрыл тех поющих и играющих людей кто-то охапкой сена — чтобы они сильным звуком не погубили ночь. «Ти не iдь, не iдь, козаче, твоя дiвчина плаче…» Песня, словно в тумане, медленно плыла над Болотней и увязала окончательно в расплетенных на ночь косах плакучих ив.

А дальше за селом было тихо.

Праздник жизни продолжался уже без меня. Сориентировавшись на Большой Медведице, я повернулся в сторону Чернобыльской станции, до которой было хорошо если сорок верст, и, не приметив (как и те, кто догуливал первый день свадьбы внука великой Марии Примаченко в первую годовщину катастрофы) никакой такой видимой опасности, во утоление жажды слизнул росу с непорочных вишневых почек и отправился в хату с интересом гоголевского Каленика: дескать, где же я живу?

Украинская песня утвердила во мне желание погостить еще некоторое время на бывшей так недавно прекрасной земле. Похвальное намерение требовало немедленного одобрения со стороны, и я решительно направился в горницу в надежде отыскать какую ни попадя живую душу. А хоть бы и вдову! Однако то, что я нашел, вовсе не соответствовало тому, что я искал: в смежной с моей комнате в стоящем, сумрачном воздухе на кровати, до пояса прикрытый простыней, прибранный в парадный пиджак, белую, застегнутую на все пуговицы рубаху и со сложенными на груди руками лежал сухонький дедок, известный мне в прошлом как сельский учитель Яков Мусийович. Я перекрестился:

— Дiду, ви живий?

Так! Теперь, ребята, порассуждаем о нашей жизни. Вас не обидит, если я скажу, что все вы… а, будь что будет: на манер каких-нибудь козлов. И я, разумеется, среди вас. Нам посулят клок сена, который и съесть-то не дадут, а повесят перед носом, и (заставлять не надо) мы, поверив, что это единственная альтернатива гибели, опустим рога и будем бодать всех, кто на эту веру посягнет. Нам только пообещай (все равно что), и мы клюнем. Мы ждем, когда придет плохой вместо очень плохого, хороший — вместо «так себе» и разрешит. Что-нибудь разрешит или построит что-нибудь вместо нас самих: ну хоть это… обчество с человеческим лицом. Только с лицом, заметьте. Все остальное будет привычное. «Ну да? Правда? — раскатали мы уши. — С человеческим лицом — это другое дело, не то что раньше».

А вы ведь, ребята, видели его. Что же может быть страшнее, злее, вульгарнее человеческого лица при социализме, а хоть бы и после него? Какое животное на воле имеет искательно-просительный или ожесточенно-завистливый взгляд… О господи! Горелов!

Юра Горелов был прав, когда, сидя в Бадхызском заповеднике ночью у костра и плача (от дыма), говорил:

— Ты утверждаешь, что современный человек — царь природы, ее венец? Берусь доказать, что он — страшная ее ошибка. Человек — единственное животное, которое способно уничтожить не только себя, но и среду обитания других существ. Впрочем, — ах, гуманист, он все-таки давал нам, людям, шанс, — что-то останется: водоросли, насекомые, черви; где-нибудь из этого вырастет новая жизнь, но теперь природа учтет урок. Это будет жизнь без людей.

Юра — защитник естественного и ученый, романтик и жесткий поборник закона, чьими прошлыми усилиями был сохранен (до поры) животный мир в крайней южной точке страны, жизнеутверждающий провидец человеческого безрассудства.

— Нас очень много, и мы очень глупы. Земля этого не вынесет. Мы — как бы тебе доходчивей — вытаптываем кормовую базу, как копытные. Вытопчем, и наступит мор. Это будет вовсе не наказание природы нам, как мы самонадеянно полагаем, а просто ее самозащита.

— Тогда, может быть, СПИД — это чума двадцатого века…

— Во-первых, высокопарно! Во-вторых, на СПИД надежды нет.

— ?! — Это я в изумлении поднял брови.

— Очень медленно, — объяснил Горелов.

— А радиация?

— Ближе… и доступнее для нашей системы, к тому же экспортируется легче национальной идеи, патриотизма и марксизма-ленинизма… Что?

Ничего, Юра. Просто мы сидим с тобой, слушаем цикад и беседуем ночью на кордоне «Кепеля» Бадхызского заповедника в конце апреля 1986 года — в дни открытия нового предмета вывоза, выноса и выброса из нашей страны. Пенька, вар, лес, нефть, пенька, пенька, лес — это было. А теперь есть и будет — радиация.

Радиация с человеческим лицом, искаженным болью, горем и утратами, — это наше достижение! И мы сделали свой выбор: из всех видов массовых болезней и смертей — радиация социалистического толка. Скрытая от народа и до сих пор скрываемая разного рода начальниками. Какие же суки нами правят, и какие мы все-таки привязчивые козлы. Любим хороших хозяев… И все верим, что они есть.

Ровно через год после катастрофы получилась телеграмма: «Запрошуем на весiлля» («Приглашаем на свадьбу»). И я поехал. Дорога эта от самого Киева знакома мне хорошо. Она и не изменилась. Только дозиметрические пункты через двадцать—тридцать километров, только таблички «С обочины не съезжать!», «В лес не заходить», «Грибов, ягод не собирать». Только грузовики и автобусы, набитые людьми, едущими туда или оттуда — из места, которое на дорожном знаке обозначено словом «Чернобыль» и странной стрелкой, указывающей вверх. Совсем вверх. А так — на полях возились люди, старики сидели на лавках, дети катались на велосипедах, поднимая пыль, и другие дети бежали в этой пыли, пытаясь догнать велосипедистов.

В районе Феневичей полоснула по глазам полоса рыжего леса, словно опаленного, а на реке Тетерев, где трое пацанов смотрели, как четвертый ловит рыбу, глаз отдохнул. В Иванкове на улицах люди в военной и полувоенной форме, немытые машины из зоны, до которой километров 10—15, и переполненная телефонная станция. «Партизаны», как называли их местные жители, успокаивали в стеклянных кабинах семьи: мы ненадолго!

Это правда — они ненадолго. В отличие от жителей Иванкова и прилегающих сел, которые навсегда. Но их уже успокоили, объяснив, что радиация пошла как бы двумя штанинами, а они — в безопасной мотне. И даже придумали анекдот, как бы подтрунивающий над хозяйской жилкой украинского крестьянина: «Петро! У вас радiацiя е?» — «Та, там тоi радiацii — трохи-трохи… Лише для себе i держимо…»

Ага! И правда, там тоi радиации… По радио же говорят: «гарантируем». (Кстати, что они все гарантируют? Право на медицинское обслуживание, на труд, на образование; свободу слова, печати, совести; защиту прав личности, жилища, материнства, детства… ведь что они имели в виду?) «Гарантируем, что вы выживете в любых условиях. И будете жениться и рожать…»

Отвлекся я, а что же там с дедом и с весiллям? Зараз, зараз… а то щось забуду. Память, сами знаете, я ж писал. (До сих пор не вспомню то слово, что произнес доктор на свадьбе про не… методы в борьбе с радиацией.)

А-а, ладно, методы подождут.

— Дiду, ви живий?

Тишина… Где ж оно — зеркало, надо посмотреть, дышит ли…

— Ви живий, дiду?

— Та хiба це життя! — Яков Мусийович сел на кровати и прислушался. — Там iще спiвають, чи тiльки почали? Пiшли — лiкуватися.

Спаянные желанием победить недуг, облаянные собаками, освещенные гаснущими на светлеющем небе звездами, мы двинулись на подворье Примаченко.

В большой армейской палатке, вывезенной из зоны, стояли лавки и столы. А на столах, а на столах! Курчата, жаренные с чесноком, и домашняя буженина, сизоватая на срезе, тоже с чесноком, и запеченные в сметане карпы, и кровяная колбаса с гречневой кашей, и другая колбаса — тоже домашняя, прикопченная слегка и с жареным золотым луком, и соленые огурцы хрустящие, и упругие, и упругие же до первого укуса красные помидоры, засоленные со смородиновым листом и хреном, и картошка со шкварками, что таяли во рту, только коснись их языком, и еще много чего, и не упомню… И все это приготовлено с любовью Катей — Марииной невесткой — с соседками из продуктов, которые как раз и выросли, удобренные пеплом, в то лето, после Чернобыля, в сорока километрах от реактора.

И все было хорошо: и горилка, и угощение, и вишни цвели, и гости пели ладно.

Ой, у вишневому садочку Козак дiвчину вговоряв: – Тiх-тiх-тiх-тьох-тьох-тьох, Ай-ай-ай-ох-ох-ох. Козак дiвчину вговоряв: — Ой ты, дiвчина черноброва, Ой, чи ти пiдеш за мене?..

А молодые и прекрасные Петя и Надя, видимо, спали уже в хате. И некоторые гости спали. Прямо за столом. Утомились. А когда вдруг заиграл во дворе дивный художник, и гармонист, и умелец из Иванкова Василь Скопич, все встрепенулись и пошли к дому потанцевать. И ничего не мешало нашему веселью. Разве только Ил-14, который летал и летал над землей, видимо, меряя вредные лучи, чтобы они, часом, не оказались губительными для государственной собственности.

— Летает… Чего он все летает? — сказал дед Яков Мусийович. — Сказали ж раз, что мы — в мотне. И пускай живут себе люди спокойно. А он летает, сумнение дает. — И тут же, меняя тему на неприятную, спросил: — А что, покинула тебя Галя?

И я бы, конечно, развел руками: мол, что делать — не судьба, если б мог отпустить руки от деда без угрозы потери устойчивости его и своей.

Так мы вдвоем, живым воплощением скульптуры «Сильнее смерти», добрели до Василя Скопича, где из окна увидела нас Мария Авксентьевна:

— Гарно ви танцювали вечером, Юра Михайлович. А ну давайте!

И я, повинуясь воле этой гениальной женщины, чуть только и повернулся, чтобы обхватить Якова Мусийовича с фронта, а там нас уже было не удержать. Василь играл весело, а мы с дедом «давали жару», как сказал бы сын Марии — художник, и лесник, и кузнец, и пахарь Федя Примаченко. Сейчас и не помню, кто был за даму. Славное было весiлля, и живут, любя, Петя и Надя, и две у них народились дочери. И не летает давно уже Ил-14 над полесской землей. Чтоб не было «сумнения».

Теперь самое время вспомнить про то, как нам врали государственные прыщи всех размеров в течение пяти лет. (Та тихо вы, читатель! Шо вы всполошились, ей-богу: «Все-е-его пять?!» Я же сейчас только про чернобыльскую пятилетку говорю.) Вот мы дураки-то были. Господи прости! Всякой брехне верили. Но теперь-то нас так не проведешь… Теперь-то мы стреляные… Теперь-то…

Эх, мальчики и девочки, эх, Юра Горелов! Не на СПИД и не на радиацию — на нас, на нас самих одна надежда. Именно мы поможем природе начать все сначала, быстро уничтожив и себя, и реки, и моря, и поля, и пустыни, и леса, и людей целиком, и их души…

Мы те же, что были до Чернобыля, если спокойно принимаем версию о том, что нет виновных за убийства в Новочеркасске, Тбилиси, Баку, Вильнюсе, Чечне… Если миллионы голосовали за… (А ну, подставьте фамилии этих красавцев и умников, откуда их клятый бic натаскал!) Еще не все потеряно. На нас надежда. Чернобыль за нами, октябрята!

Что это был за город — Киев, что за река Припять, что за леса в Украинском и Белорусском Полесье. Ставки с тяжелыми, как пресс-папье, карасями, бронзовые от довольства лещи (не поверите) весом со здорового младенца, журавли на стрехах, полынный дух нагретого песка, туманы над копнами и солнце хоть и яркое, а не злое, так что на восходе или закате, когда оно близко от земли, можно было тронуть его рукой и не обжечься. А песни, а ленты в венках, а свадьбы в полсела со сватами в смушковых шапках и жупанах, подпоясанных красными кушаками…

Да, свадьбы… Нынче опять ехал туда же, под Чернобыль, в село Болотню, на свадьбу второго внука Марии Примаченко Вани.

И теперь как ни в чем не бывало люди пахали и сеяли, а дети катались на велосипедах и бегали в пыли. Другие уже дети. И ничегошеньки вроде не изменилось. Но не станем мы думать о наших правительствах вовсе дурно, что, дескать, ничего они «не предприняли». И не впадем в безрассудство «сумнения» относительно воли и возможностей самого человеколюбивого общества, ибо на той дороге на Чернобыль увидел я знак могущества коммунистической идеологии. Знак всепобеждающего учения. И в первый раз за долгую уже жизнь понял я значение этого слова. Знак этот материально был выражен как раз в отсутствии знаков, запрещающих ходить в лес, собирать грибы, ягоды. То, что было до сих пор не под силу не только мировой науке, но и самой природе, оказалось заурядным мероприятием для партии и правительства. «Докладаем, что по вашему поручению период полураспада стронция, урана, цезия и др. заместо 30—200 лет закончен за год-другой. Нехай люди процветают «на местах».

Так же, наверное, с той же степенью достоверности, объявят нам как-нибудь и о полном распаде партийно-государственной рабовладельческой структуры, убрав с дороги лозунги, заменив таблички с названиями и неформально объяснив, что социализм на Кубе и в Корее пошел вредными штанинами, а мы находимся в безвредной мотне и что какая-нибудь новая гуманистическая партия или прогрессивно и, понятно, ну совершенно прозрачно избранный правитель, вот, доведет все-таки нас до светлого будущего.

А мы, ей же богу, поверим. Тьфу на нас…

На этой свадьбе народу было поменьше. Мария сидела у окна, невестка с соседками накрывала столы. Федя, живой и улыбчивый, обняв меня, сразу отвел в сторону.

— Мамо вже старенькi. А лiкаря вызвать, як щось заболить, нема можливостi. Зроби що-небудь, щоб встановили телефон.

И я, откладывая рассказ о свадьбе, делаю что могу — пишу и печатаю сейчас:

«ПРОХАННЯ

Вельми Шановнi голово Верховноi Ради Украiни Леонiде Макаровичу Кравчук, та голово Ради Мiнiстрiв республiки Вiтольде Павловичу Фокiн, та мiнiстре звязку УРСР Володимiре Iвановичу Делiкатний!

Якщо вам не байдужа самобутня культура Украiни, якщо ви хочете зберiгти для нащадкiв усе краще, чим так багата ця велика земля, якщо вы разумiэте значення живого генiя не лише украiнського, але и свiтового народного мистецтва, допоможiть зберiгти якомога далi живою та здоровою 80-рiчну Марiю Примаченко, що мешкае в селi Болотня Iванкiвського району, в сорока кiлометрах вiд зруйнованного реактора. Дайте, будь ласка, разпорядження встановити в ii хатi телефон.

Зi щирою подякою

Юрiй Рост.

Изображение

P.S. Гадаю, що до мого прохання приеднаються й видатнi митцi Украiни, Росii та багатьох iнших краiн».

Забегая далеко вперед, скажу, что напрасно иной раз мы обзываем власть справедливыми словами. Там тоже попадаются люди, умеющие читать буквы и слова, как они написаны.

Через год, а может, и больше, после отчаянной смелости обращения к политической головке Украины, приехал я в Болотню, и уже после первой… (а не угадали!) ложки борща взгляд мой упал на эбонитовый, с рожками телефонный аппарат, застывший на почетном месте — у печи. Ай молодцы украинские управители!

— Ну-ка, — говорю, — Федя, давай позвоним хоть доктору Михайле Григорьевичу, да и справимся, здоров ли он.

— Так телефон не особенно работает. Ты в письме написал, чтоб установили. Они через неделю его и привезли. А про подключение в твоем письме и слова нет.

— А и правда.

…А свадьба уже в разгаре. Уже Василь Скопич, заменяя целый оркестр, играет, и поет, и зазывает на танцы. И в палатке, раскинутой в саду, где Федор напрививал на яблони разных слив, вишен и абрикосов, чтоб цвели подольше, продолжается гулянье, и песни, и крики «Го-о-рь-ко!», и тихо спускается вечер со своими звездами, и сваты не забывают наливать в граненые стаканчики добрую горiлку. А я держусь из последних сил, не желая опять осрамиться перед молодицей Галей, и Яков Мусийович в пиджаке и белой рубашке, застегнутой на все пуговицы, держится тоже и даже внимательно слушает соседа-тракториста, такого с виду кремезного, что если он и уступает своему трактору в силе, то ненамного.

— Чуете, дiду! В ботинках что главное — чтоб они сначала не жали, потом чтоб сначала не текли, а красота и иностранное происхождение — это другое.

Луна уже вперлась на небо таки высоко. Скопич прервал музыку, чтоб перекусить, а у забора, покуривая, сидят мужики и рассказывают страшные истории.

— Косил я на лугу у Тетерева, а в самую спеку лег под копну и заснул. Как вдруг слышу гул. Я очи расплющил и одразу сел. На меня по небу медленно летит огромная, як скирда, голова Ленина. И гудит. Я — бежать в сторону Иванкова, она за мной. И все ближе, ближе… А внизу у нее черная дыра, и той дырой она меня норовит накрыть.

— Брешешь!

— А нет.

— Не брешет, — вмешивается доктор Михайло Григорьевич. — Сама Татьяна Трохимовна из культотдела рассказывала, что на выставке в Киеве какой-то скульптор сделал ту головку из медного листа. А она не полезла в ворота, так ее выставили на улице. А после окончания выставки был банкет…

— Может, с того она и гудела, — встревает здоровый тракторист Сашко.

— Та подожди… И на том банкете Татьяна Трохимовна уговорила ту голову перевезти в Иванков. Ее зацепили вертолетом, и полетела она…

— Кому ж поставить свечку, что скульптор тот не был по имени Пигмалион, — подал из темноты голос киевский искусствовед Сергей Проскурня в вышитой рубашке, аж до той поры трезвый, — и делал ту фигуру головы человек без любви. А если б он свою работу полюбил и в ту любовь поверил, то, может, голова ожила бы да и объяснила, чего хотела от нас.

— А кабы все скульпторы любили и с верой робили, да все те памятники в кепках и без посходили с постаментов, да все бюсты завозились, да сошлись в одном месте… Чур, меня, чур.

— …Так про голову… Упал я лицом в траву, аж слышу — гуп! Поднял глаза. Лежит та голова на земле. Упала. То было знамение, что Иванков окажется в мотне…

— А я отношу это не насчет головы Ленина, а насчет направления ветра, — возразил кто-то образованный.

— Не скажи.

Тут доктор взял меня за локоток и, отведя в сторонку, сказал:

— У меня есть к вам медицинский вопрос. Сколько вы весите?

— Восемьдесят килограммов.

— А сколько стаканчиков горилки выпили?

— Да так, примерно четыре.

— Надо еще четыре, — уважительно сказал Михайло Григорьевич. — Для спокойствия. Стаканчик на десять килограммов веса обеспечит полное связывание свободных радикалов, и радиации некуда будет чипляться. Пойдем!

Мы пошли. В «шалаше» вовсю связывали радикалы и пели. Доктор налил, я бросил извинительный и прощальный взгляд на Галю, а Яков Мусийович поднял большой палец — правильно! Когда процентов восемьдесят радикалов было уже связано, в незащищенной еще части мозга вдруг засветился вопрос, который мучил меня все эти пять лет, что я не виделся с доктором.

— Михайло Григорьевич, как вы тогда говорили? Не тра-та-та метод защиты от радиации.

— А нетривиальный.

— Нетривиальный. Ну да.

Мы вышли с доктором из палатки, как выходили из хаты с дедом Яковом Мусийовичем, с той только разницей, что в свободных от объятий руках у нас были стаканчики, полные нетривиальной защиты.

— А не слыхали ли вы, — сказал доктор, — что в правительстве, или где, то ли приняли уже, то ли все еще принимают закон про реабилитацию невинных людей и аж целых народов? То есть они эти народы прощают. А не берут в голову, что о прощении надо им самим молить перед людьми и Богом и думать, как вернуть все, что те несчастные потеряли… Может, и нас всех, кто под Чернобылем, когда-нибудь реабилитируют… Дожить бы.

— Реабилитируют.

И повернувшись в сторону, где в сорока километрах от нас клокотал дьявольский смертоносный котел, мы выпили за то, чтобы все дожили.

— Будьмо!

— Будем!

А в шатре ладно и ласково затевалась песня про любовь, и вместе с взрослыми пели молодые, хотя им, по традиции, надо было давно уйти спать.

Ой, у вишневому садочку

Козак дiвчину вговоряв:

— Тiх-тiх-тiх-тьох-тьох-тьох…

Вговоряв козак дiвчину: «Живи! Там тоi радiацii…»

И живут. В мотне. В самом гуманном из оставшихся на земле социализмов. «Ай-ай-ай-ох-ох-ох». Бо гарантированно.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow