Сюжеты

Александр ГЕНИС: Париж, или Пилигримы

В эмигрантской столице

Фото: «Новая газета»

Этот материал вышел в № 49 от 15 мая 2015
ЧитатьЧитать номер
Культура

Александр Генисведущий рубрики

В эмигрантской столице

Когда Седых узнал, что мы, отслужив в «Новом русском слове» полтора года, собираемся в первое европейское турне, он счел придуманный нами еще в Риге маршрут дилетантской глупостью:

— Что значит Бенилюкс?! — весело кричал на нас Яков Моисеевич. — Вселенная делится на два: Париж и окрестности. Первая часть, разумеется, больше, ведь Париж неисчерпаем.

Седых знал, что говорил, ибо прожил там свои лучшие — межвоенные — годы, говорил по-французски без акцента и всегда обедал с вином и дамой. Его жена, актриса Женни Грей (так она перевела на английский псевдоним мужа) умела готовить в будни ветчину, а в выходные — курицу. Но Седых никогда не роптал. Каждый обеденный перерыв он проводил в расположенном напротив редакции французском ресторанчике, состарившись вместе с его хозяином. Яков Моисеевич помнил все, что ел и пил с ранней молодости. После Бунина он больше всего любил сыр и французских королей, о которых написал несколько популярных книжек для эмигрантов. Сбежав от немцев, Седых оказался в той самой Касабланке, что стала названием знаменитого фильма. Якову Моисеевичу он не нравился, как, впрочем, и все кино, кроме Макса Линдера.

— В лагере для беженцев, — рассказывал Седых, — нас жутко кормили: два яйца в месяц. Поэтому, попав наконец в Нью-Йорк, я первым делом заказал яичницу. Повар сделал болтушку, но я-то мечтал о глазунье. Тогда он смёл готовое блюдо в мусорное ведро и приготовил другое. Убедившись в щедрости Америки, я решил в ней жить, а Париж навещать, и так, и во сне.

Париж, как и хранившийся в нем эталон метра, служил мерилом литературного успеха. Там цвела русская словесность, там шли газетные войны, там пели цыгане, там делили портфели, там называли Россию домом и рассчитывали вернуться к Рождеству.

Но для нас Париж, как это издавна водилось в Новом Свете, был просто американской мечтой. Богатые туда летали на уик-энд, бедные — в отпуск, молодые — в медовый месяц, старые — тоже. Мы ехали по любви и необходимости. Париж придавал смысл и вес эмиграции, он был ее столицей.

 

2

Вкатив в Париж на съемной машине, я не поверил глазам. Все оказалось на месте: и Сена, и Эйфелева башня, и Нотр-Дам. Если Нью-Йорк не оправдал моих ожиданий, то Париж исчерпал их, честно предложив сразу все, что было известно о нем каждому. Париж существовал, и это не могло не мешать, — как Ассоль, дождавшаяся алых парусов, я не знал, что делать дальше. От страха мне даже захотелось обратно — к трем мушкетерам, «Триумфальной арке», Хемингуэю, Эренбургу, Квазимодо.

Честно говоря, из всех парижских достопри мечательностей нас больше всего интересовал Абрам Терц, но, оставив его на десерт, мы начали с Лувра и «Русской мысли». Бахчанян предложил этой газете рекламу к подписной кампании: мужик на телеге с громадным мозгом. На самом деле «Русская мысль» мало отличалась от «Нового русского слова» — разве что бумага лучше, евреев меньше, выходила реже.

В редакции нас встретили, как индейцев из дружественного племени, и познакомили с сотрудниками. Интереснее других был критик Сергей Рафальский, напоминавший сердитого гнома. Редакция выделила ему парту в коридоре, где он сочинял ядовитые отзывы. «Если автор этих стихов молод, — заканчивал он обычно рецензии, — он должен читать Пушкина и Некрасова, а если стар, то пусть пишет, как хочет».

Отдав дань вежливости Первой волне, мы направились к Третьей, решив с ней знакомиться по правилу буравчика: справа налево.

Русская мысль, о чем можно судить и по чертежу Бахчаняна, всегда делится на два полушария. Правое любит родину с Востока, левое — с Запада. Оставшись без мозжечка, которым нам служила власть, вызывающая к себе объединяющую ненависть, эмиграция страдала шизофренией, пытаясь сама себе объяснить, что ее разделяет. Ведь все мы бежали от одного, а прибежали к разному, сохранив в пути неприкосновенный запас ненависти и спортивной злости.

Когда, стремясь устранить противоречия, старая эмиграция организовала публичный диспут с новой, то представители последней передрались между собой еще до начала спора. История распри вошла в анналы, и очевидцы еще много лет спустя с восторгом рассказывали, как Марамзин замахнулся на Синявского стулом.

Прежде чем врезаться в склоку, мы с Вайлем решили оглядеть линию фронта, начиная, естественно, с «Континента». Редакция почти официального органа нашей эмиграции располагалась возле Пляс Этуаль. Редактор жил там же, но этажом ниже и смотрел из окна на Триумфальную арку.

Солженицын Парижа, Владимир Емельянович Максимов вершил судьбами свободной словесности и платил гонорары. На родине за «Континент» сажали, в диаспоре к нему относились по-разному. Изначально этот журнал задумывался очередным ковчегом, целый флот которых обременял тогда эмигрантскую прессу. Максимов обещал объединить всех, включая одиозного Лимонова, после того, как Бродский настоял на публикации лимоновских стихов.

Сам Лимонов появился в Париже после того, как его выдавили из Нью-Йорка, несколько лет спустя. Навестив его в аскетической каморке, мы увидали немного: на стене — портрет Дзержинского, на гвозде — фрак.

— На случай Нобелевской премии, — не дожидаясь вопроса, сказал Лимонов.

В беседе он не церемонился: Бродского называл бухгалтером, Аксенова — засохшей манной кашей, русских — опухшими от водки блондинами. Остановившись, чтобы перевести дух, Эдик из вежливости завел разговор на Америку.

— Что ж мы все обо мне, да обо мне. Скажите, что у вас говорят о Лимонове?

Максимов славился не меньшим азартом. Обвиняя Запад в покладистости, он написал преисполненную негодованием «Сагу о носорогах». Памфлет пользовался успехом, но почему-то автора путали с антигероем, и когда Бахчанян изобразил соперничавший с «Континентом» журнал Синявских «Синтаксис», то у него получилась дуэль фехтовальщика с носорогом.

В большой политике Максимов ставил на христианское возрождение, в частной жизни исповедовал смирение, в творческой — сочинял роман «Чаша ярости». Лучше всего его риторический жар выражала фигура умолчания. «Лишь безмерное уважение к академику Сахарову, — писал он, — мешает мне назвать его наивным и бездумным простаком, играющим на руку кровавому КГБ».

Начавшись в редакции «Континента», наш визит продолжился в редакторских апартаментах. За столом, перестав кручиниться о русской судьбе, Максимов вел себя, как персонаж Шукшина, и говорил так же.

— «Как оолень жажду», — изображал он, задорно окая, знакомого алкаша.

На прощание Максимов потребовал от нас вычеркнуть его из реалистов, к которым мы опрометчиво зачислили этого писателя.

— Я честно отражаю в романах действительность, — объяснил он, — но всегда имею еще что-то в виду.

Мы пообещали, не решаясь спорить. Эстетика вовсе не была, как нас учили в школе, лакмусовой бумажкой, позволяющей определить, к какому лагерю принадлежит тот или иной эмигрантский автор. Так, стойким бойцом «Континента» был дерзкий авангардист Владимир Марамзин, отсидевший свое за самиздатский пятитомник Бродского. Он не только писал дивную и смешную прозу, но еще и издавал вместе с бардом Хвостенко журнал «Эхо». Его программу лаконично изображал коллаж того же Бахчаняна: Венера Милосская в мясорубке.

Подлизываясь к «Эху», мы пригласили его редактора в таверну с буайбесом. В ресторане Марамзин вел себя снисходительно:

— Как называется, — спросил он, усаживаясь за стол, — часть стены, отделяющая ее от пола?

— Плинтус? — испуганно ответили мы.

— Раз слова знаете, пишите, — обрадовал он нас и перешел на французский, который во всей компании понимала только официантка.

Судя по именам собственным, Марамзин рассказывал ей о зверствах Андропова и коварстве Брежнева. Других посетителей не было, и она покорно слушала все два часа, пока длился обед. Расстались мы друзьями и навсегда.

С Некрасовым нам повезло больше. Он сам окликнул нас на бульваре, узнав по фотографии в «Русской мысли», и отвел в кафе «Куполь». Не веря счастью, мы ерзали на бархатных стульях, вспоминая, кто сидел за этим столом до нас.

— Потрепанный голубь мира, — представился Некрасов. — Порхаю над схваткой по Европе.

Об этих странствиях он писал беспартийные и безалаберные «Записки зеваки». Читая их, я учился смотреть на мир, как он: не сравнивая, не завидуя, разинув рот.

Закончив с литературой, мы перешли к живописи, посетив двух парижских кумиров нонконформистского искусства — Шемякина и Целкова. Первый из них снимал апартаменты напротив Лувра.

— Живых, — с горечью сказал затянутый в черную кожу художник, — туда не вешают.

В просторной гостиной стоял одинокий стул с повязанной бантом гитарой.

— Его, — шепнул Шемякин, но мы уже и так догадались, что речь шла о Высоцком.

Шемякин жил в роскоши, Целков — в уюте, среди женщин. Пока они квасили капусту, мочили яблоки и варили варенье, Целков писал монстров — больших, маленьких и средних. Чтоб не путаться с расчетами, он вычислял цену по дециметрам живописи.

Несмотря на квадратно-гнездовой метод, его уродцы выходили живыми, и автор их побаивался.

— Недавно, — не без ужаса признался Целков, — они закрыли рты.

 

3

Больше всего Синявский любил сказки и жил в одной из них. Их старинный дом в большом запущенном саду располагался в пригороде Fontenay aux Roses, поставлявшем цветы ко двору Людовика XIV. Андрей Донатович, маленький, косоглазый, с седой бородой, в облаке дыма, встретил нас в темной и просторной библиотеке, до потолка заросшей рукописными книгами. Не хватало только реторты, но вскоре открыли бутылки с вином, и первая оторопь прошла.

Синявский категорически не соответствовал своей грозной славе. В нем не было ничего язвительного, даже острого. Лучась добродушием, он все делал с приставками — не смеялся, а посмеивался, не говорил, а приговаривал, не сидел, а присаживался, не пил, а выпивал, не ел, а закусывал, прикрывая («лагерная привычка») рот ладонью. Зато писателей он любил хулиганствующих — Бабеля, Маяковского, Веничку Ерофеева, а персонажей — фольклорных.

— В юности, — рассказывал Андрей Донатович за бокалом, — мы с Марьей странствовали на байдарке по Русскому Северу. Однажды, помнится, выдался жаркий день, воздух неподвижный, истома, грести лень. И вдруг — быстрая рябь на воде. Он мгновенно проскользнул по протоке за изгиб, не дав себя рассмотреть.

— Кто? — ахнули мы.

— Как — кто? Водяной.

Но сам Синявский больше напоминал лешего и от его имени надписывал книги (во всяком случае, подаренную мне). Марья Васильевна была ведьмой. Довлатов рассказывал про нее анекдот, уверяя, что она сама его придумала для устрашения.

Марья Васильевна покупает в магазине метлу.

— Вам завернуть, — спрашивает продавец, — или сразу полетите?

Друзья ее боялись не меньше врагов, ибо она никого не щадила, не желая жить без скандалов. Умная и, мягко говоря, резкая, она умела делать все. Готовить (я и сейчас по ее рецепту запекаю баранину с баклажанами), шить себе платья с супрематическими аппликациями, печатать «Синтаксис» в типографии, расположенной в подвале их дома. Пока Синявский сидел, Марья Васильевна выучилась на ювелира.

— Когда мужа арестовали, я осталась нищей с ребенком на руках, — хвасталась она. — Когда Синявский вышел, я была чуть ли не самой богатой дамой в Москве.

Главным ее шедевром был, конечно, Абрам Терц. Укутав его уютом, она держала мужа за письменным столом, пряча ботинки, чтобы тот не сбежал от дневного урока в алжирский кабачок за углом.

У них в гостях я умирал от стеснения и счастья. Синявский был моим богом с тех пор, как я услышал на рижском пляже отрывок из «Прогулок с Пушкиным» по радио «Свобода». Она, свобода, меня и сразила.

Оставив литературоведение евнухам словесности, Синявский, назвав себя Абрамом Терцем, шел от слова, веря, что мысль догонит.

Сквозь текст поэта он рвался к его астральному телу, продленному в пространстве и времени до мордовских лагерей. Это была высокая, глубокая, легкая, необязательная, но безошибочная проза о поэзии. О другой я никогда и не мечтал.

Я и сегодня не могу понять, как Синявские приняли нас, молодых и косматых, за своих. Но прибившись к ним, мы опять оказались в лагере оппозиции, никогда об этом не жалея. Париж поделился с нами лучшим из того, что мы оказались способны увидеть.

— Мы, что улитки, — понял я намного позже, — путешествуем, не высовывая головы, и, чтобы увидеть мир, нам недостаточно его посетить.

Нью-Йорк

Продолжение следует. Начало в №№ 253945586675849099108114117123134140 за 2014 год и №№39152028 и 34 за 2015 год

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera