Сюжеты

Ким Смирнов: ТЕНЬ ОТЦА ГАМЛЕТА В ДЕНЬ ПОБЕДЫ. Из личного дневника

Вот уйдем мы, последнее поколение, которое помнит Войну и Победу живой памятью, а что дальше?

Фото: «Новая газета»

Культура

Ким Смирновнаучный обозреватель

Вот уйдем мы, последнее поколение, которое помнит Войну и Победу живой памятью, а что дальше?

Отец ...

13 ноября 1944 г. Понедельник. Мары.

Черное солнце горит над песками,
Как черный алмаз — расколотый камень.
И если об этом — да вслух, да всем,
Мне ж не поверят: врешь-то зачем?
А я и не вру. Я об этом молчу,
Про черное солнце нигде не кричу.
Ведь черным оно лишь однажды бывает —
Когда у тебя отца убивают.

P.S. 2015 г. Черное солнце я увидел за несколько лет до того, как прочел об этом в «Тихом Доне» и за много лет до того, как встретился с ним еще и у Мандельштама.

«Извещение. Ваш муж, Смирнов Николай Петрович, в боях за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, погиб 7 октября 1944 года. Похоронен в городе Вышков Варшавской губернии (Польша) в центре города».

Мне было десять лет, когда мы получили это. В военкомате мама не плакала. С сухими глазами, с окаменевшим лицом дошла до дома. И только тогда свалилась на кровать, задыхаясь от слез. А я — никогда себе этого не прощу — я выбежал на улицу. Зачем, не знаю. Возможно, чтобы позвать кого-то.

… и воинское кладбище в польском Пултуске, где он перезахоронен в братской могиле №1.

Во дворе никого не было. Лишь у подъезда стоял Ленька Иванов, с которым мы еще вчера за одним столом хлебали затируху в благотворительной столовой при Доме Красной Армии. Он подошел и торжествующе, злорадно сказал: «Ну что, погиб отец-то? Вот теперь узнаете, как без отца!» (У него в начале войны отец пропал без вести; потом, уже в сорок пятом, оказалось: жив, был в плену). И теперь не понимаю, как его десятилетний мозг мог додуматься до такого. Наверное он просто повторил, что говорили взрослые.

Минуту я стоял, врезавшись ногтями в ладони. Потом бросился бежать.

Черный свет солнца бил наотмашь по глазам. Я бежал, не соображая куда, мимо черных домов, потом по черным окаменевшим солончакам. Потом потянулись пески — Каракумы подступали к самому городу. И я сначала бежал, потом, увязая в их сыпучей трясине, шел и шел по этим черным пескам, пока не свалился без сил уже где-то совсем в пустыне.

Лежал долго. Сглатывал слезы вместе с песком, стеклянно хрустевшим на зубах. Надо мной было черное, яркое, голубое-голубое небо. Потом небо стало темнеть. Где-то рядом зашуршала невидимая змея, потому что был уже вечер и змеи выползали из нор. И звезды начинались на небе.

Я поднялся и пошел назад. И долго шел в темноте. Дома меня встретили глаза мамы в запавших почерневших глазницах. Была в них тревога за меня. Она прижала меня к себе, к своему лицу. А я только сказал: «Мама, прости, я больше никогда не буду!»

В ту ночь мне приснилось наглухо черное, беззвездное небо. И светящийся полуобруч радуги на нем. От горизонта до горизонта.

 Р.P.S. 2015 г. Последнее письмо отца, написанное за день до гибели, пришло уже после похоронки. Там были строки: «Последние три дня участвую в очень жарких боях». В сопровождавшем похоронку письме говорилось, что отец похоронен с воинскими почестями в Вышкове Варшавской губернии, в центре города. Я много лет искал могилу отца, не обнаружив ее в предместье Варшавы Вышкуве. Потом оказалось: было перезахоронение, и теперь отец покоится на кладбище в Пултуске, в братской могиле №1. В 1987 году в Варшаве вышел двухтомник «Память». И там, в общем списке 78 556 солдат, офицеров, генералов Красной Армии, погибших в боях за Польшу, есть и имя отца. Имена остальных 500 000 не установлены.

 9 мая 1945 г. Среда. Мары. Наконец, Победа. Со мной происходит что-то непонятное. Радость и горе вместе. Радость — войны больше нет. Горе — отец не вернется никогда. А я помню, его голос с подножки уходящего поезда: «Оля, я вернусь!»…

 На улице было еще темно, когда меня разбудили крики за окном: «Чего спите? Победа!» Окна у нас, даже на нашем первом этаже, из-за не спадающей духоты на ночь не закрывают. По городу, правда, ходят страшные слухи о «черной кошке». Но в наших домах, где у всех мужья и отцы на фронте и семья часто поминаемого в сводках артиллерийского генерала Бескина живет в одном подъезде с красноармейскими семьями, никто ничего не ворует. Может, оттого, что и воровать-то уже нечего. Все поменяли на еду.

 Между блатными в городе бывают поножовщины. В наших местах иногда появляется легендарный Касым в окружении своей шайки. Его все боятся, милиционеры — первые. Но нас ни он, ни его компания не трогают. Дома наши как бы под знаком звезды из «Тимура и его команды». Хотя, конечно, ни о каком Тимуре Касым никогда не слышал.

 Я выскочил в темноту и вместе с другими пацанами носился по городу, стучась в закрытые окна, крича в открытые: «Чего спите? Победа!»

 Днем на пыльной площади был парад с оркестром. Возвращаясь с него, нашел три червонца, измятую бумажку, валявшуюся в пересохшем арыке. За нее выторговал на базаре у старика-туркмена географический атлас. Правда, на туркменском языке.

 А вечером в летнем кинотеатре в парке у Дома Красной Армии показывали картину «Победители» — о Ленинграде. Обычно мы смотрим кино, взобравшись на соседние деревья. И контролеры нас оттуда пытаются сгонять, но мы только залезаем еще выше. И они, опасаясь, как бы мы не свалились, отстают от нас. Сегодня они сами звали: «Идите без билетов!» Но мы гордо залезли на свои деревья.

 В картине была такая сцена. Два человека выпивают по рюмке за Победу. Потом закрывают бутылку и прячут в шкаф со словами: допьем, когда победим. И мы с высоты своих деревьев орали: «Допивайте! Уже победили!»

Мы долго ждали этот день,
И вот он наступил.
Печальна майская сирень
У молодых могил.

И в невозвратной стороне
Обугленных сердец
«Прощай и помни обо мне!» –
Мне говорит отец.

 Р.S. 2015 г. Когда мы осенью того же сорок пятого года переехали из Туркмении на Буковину, в Черновцы, эти стихи стали для меня пропуском в школьный драмкружок. Организовавший его актер местного драмтеатра, совсем еще молодой человек, увлеченно пытался высечь из нас искры любого творчества — от разыгрывания сцен из русской и украинской драматургической классики до зажигательного гуцульского танца «Аркан». Любил повторять: «Артистом можешь ты не быть, но человеком быть обязан». Однако брал в кружок не любого, а только прошедших своеобразный «кастинг» — чтение стихов на память. На личный вкус и выбор.

Я прочел свои, вот эти самые. Стихи ему понравились. И он почему-то решил, что их непременно надо напечатать в областной газете. Велел переписать начисто и взялся сам отнести в редакцию. Этим все и кончилось. Он мне ничего не говорил, а я и не спрашивал. И только позже узнал, что в редакции он все же был.

Надо сказать, что в Черновцах тогда газеты выходили только на украинском и румынском языках. Русских изданий не было. И театр был украинский, что нас нисколько не смущало — мы были его фанатичными энтузиастами и завсегдатаями. И в ходу у нас даже была фраза одного из ведущих артистов (с его же сценической интонацией): «Бозе ж мій, бозе!» Был еще и еврейский театр, но его потом закрыли. Кажется, под сурдинку борьбы с безродными космополитами.

Так вот, руководитель нашего драмкружка показал мои стихи в редакции. И получил отлуп: «Русских стихов мы не печатаем. Но даже если бы они были на украинском, мы бы все равно их не взяли. День Победы — праздник, а стихи пессимистические, упаднические. И потом, навряд ли этот ваш «поэт» — сколько ему говорите? одиннадцать?— уже читал «Гамлета». Скорее всего, списал у кого — нибудь».

Савва Бродский. «Гамлет»

Все это годы спустя я услышал от того самого, постаревшего, поседевшего, но по-прежнему продолжавшего служить в драмтеатре имени Ольги Кобылянской актера. А «Гамлета» между тем я тогда «уже читал».

Мое открытие Шекспира начиналось именно с «Гамлета». В третьем классе, между 7 октября 1944 года, когда погиб отец, и 9 мая 1945 года. Под черно-солнечным знамением этих двух дат прожил потом все послевоенное время, да и, пожалуй, всю жизнь.

Следующая шекспировская пьеса — «Ромео и Джульетта». Но это уже после Победы. В пионерлагере на берегу Мургаба. Спали мы на свежем воздухе, прямо под усыпавшими небо созвездиями. По ту сторону реки всю ночь противно выли шакалы. Иногда на гребне обрывистого противоположного берега, на фоне звездного неба возникали их черные силуэты. Шуровали шакалы и на нашем берегу. Однажды мы проснулись от страшного крика. Оказывается, шакал залез под кровать девчонки. Она, услышав, что кто-то там возится, просунула руку, и он оттуда выскочил с перепугу. Хорошо еще, что не змея. Змей в округе тоже водилось немало. Моя кровать была под столбом, на котором всю ночь горела лампочка. Под ней я и прочел в одну из ночей «Ромео и Джульетту» из лагерной библиотеки, в прекрасном издании 1944 года, в переводе Пастернака, с гравюрами Константинова, с оформлением обложки и титульного листа Ильиным.

Много лет спустя встретил у букинистов именно это издание, и теперь оно у нас в домашней библиотеке.

Но вернусь к «Гамлету». Это потом будет он в моей жизни во множестве ипостасей. И в кинематографическом прочтении Козинцевым и Смоктуновским, перенесшими главный акцент с привычного: «Быть или не быть» на сцену с флейтой, на которой невозможно играть, не умея, не зная всех ее особенностей и секретов. Флейтой, созвучной нашему времени с его сопротивлением личности попыткам других людей, общества, власти играть на ее неповторимых, сокрытых от мира струнах. И будет Гамлет Высоцкого, коего слышал я прямо со сцены Таганки, безо всяких адаптированных звуко— и видеозаписей. И еще случился у меня однажды трехчасовой разговор с ним самим.

Беседовали втроем (третьим был Миша Севери, журналист из болгарской «Студенческой трибуны») в пустом в утреннее время буфете Театра на Таганке. О «Гамлете», к которому он еще только готовился. О фильме «Вертикаль» — Миша был заядлым альпинистом. Высоцкий рассказывал о своем друге, коллекционирующем разные весны: встречает весну на крайнем юге и потом, пройдя вместе с меняющимися ее обличьями через все широты, провожает на крайнем севере.

 А в августе 1990-го довелось побывать в «замке Гамлета» — Кронборге, в легендарном Эльсиноре, который ныне зовется Хельсингер. Крепостные стены поднимались над шевелящимися под ветром травами. Ветер доносил дыхание полевых цветов, запахи окалины старинных пушечных ядер и якорей, близкого моря. Белоснежные лебеди плавно скользили по зеленой воде, заполнявшей ров вокруг замка.

Шекспировская мемориальная доска напоминала о событиях, якобы бывших здесь столетия назад, но которые, как утверждают историки, на самом деле случились совсем в другом месте. Что не преуменьшает исторической значимости этого места. Вот что писали по сему поводу «Известия» (5 сентября 2001 года): «ЮНЕСКО включила Кронборг, один из самых известных замков Дании, в список всемирного культурного наследия. Кронборг послужил прототипом знаменитого шекспировского Эльсинора — замка, в котором родился и погиб Гамлет. В действительности замок этот никогда не был королевской резиденцией. В течении более четырех веков он представлял собой пункт по сбору пошлины с многочисленных судов, проходивших через пролив, разделяющий Данию и Швецию»...

И потом — 23 октября 2002 года. Странное сближение Шекспира с трагедией «Норд-Оста». В тот день Андрей Чернов пригласил меня на предпремьерный прогон «Гамлета» в постановке Дмитрия Крымова. Вернувшись домой после спектакля и включив телевизор, узнал о захвате театрального центра на Дубровке. Террористы ворвались на его сцену, когда на другой сцене Гамлет произносил свое «to be, or not to be» в новом, шокирующем многих переводе Андрея, уже двадцать первом, если считать с XVIII века, и посвященном памяти его тезки, «русского Гамлета XX столетья» — Андрея Донатовича Синявского.

Все это будет потом. При первом же прочтении на всю жизнь пронзили шекспиро-пастернаковские строки: “Прощай, прощай и помни обо мне”. Я жил под их наваждением. И совсем не случайно попали они в мое восьмистишье, написанное вечером самого первого Дня Победы.

3 сентября 1946 г. Вторник. Черновцы. Летом в городе открыли памятник Победы. Обелиск из красного гранита, у подножия которого бронзовый солдат в каске и плащ-палатке. Одна рука на бронзовом автомате, другая сжимает древко бронзового знамени. В моем гербарии хранится лист с дерева в сквере у памятника. Лист похож на маленький веер. А в коллекции минералов у меня есть осколок гранита, из которого делали памятник. Полевой шпат и кварц в нем кроваво-красные, а слюда траурно-черная. Два цвета Победы.

Ночь. Кроваво-траурный гранит
(В алом кварце — слюдяные зерна).
Памятник Победы рукотворный
Улицы уснувшие хранит.
Снами полунóчными навеяны,
Светлые рождаются слова.
Листьями, похожими на вееры,
Шепчут предрассветно деревá:
«Мир». Но излучает в тишину
Бронзовая статуя солдата
Память о расстрелянных закатах.
Кто про что, а он все — про войну.

P.S. 2015 г. В памятнике Победы на Советской (ныне — Соборной) площади тогда меня поразило двуцветие черного и красного, Смерти и Жизни. А вот теперь все чаще вспоминается другое. То дерево, что росло в сквере, к которому причалил памятник. Летом оно было все усыпано тысячами маленьких вееров — такие у него листья. Я открыл его осенью сорок пятого, когда мы переехали в окольцованный садами, утопающий в парках город у подножия Карпат.

В ту осень был удивительный листопад. Мягкая красота его впервые за военное детство коснулось наших нелюдимых, ощетинившихся душ. Разгребая прохладные спелые листья, мы искали рядом с заплесневевшими гильзами коричневые, словно полированные, голыши каштанов.

На краю сквера пленные немцы в зеленых куртках и ватниках обтесывали розовый песчаник и кровавый гранит. Немцы строили памятник Победы.

Этот памятник нашей Победы строили пленные немцы.

Однажды я подошел совсем близко — мне нужен был осколок красного гранита для коллекции. Долговязый немец позвякивал ложкой в котелке и щурил бесцветные глаза на осеннее солнце. Увидев меня, он поставил котелок на землю, поманил пальцем, показал на дерево с листьями, похожими на маленькие вееры. И улыбнулся, словно доверяя секрет, который теперь знаем двое — он и я. А мне почему-то вспомнились разговоры, что пленных немцев кормят лучше нас, и во рту появилось ощущение, какое бывает, когда подходит твоя очередь за хлебом по карточкам.

Только что я прочел «Треблинский ад» Гроссмана. Если бы даже этот немец явился в обличии ангела, я бы все равно его ненавидел. А это был просто человек. Немолодой уже, с редкими зубами, очень усталый. Я сказал ему: «Треблинка». Он, продолжая улыбаться, развел руками. Он не знал этого слова. Но видно было что-то в моем лице такое, что он перестал улыбаться, погас и покорно как-то стал обтесывать свой камень…

Через два года я нашел в «Ботанике» растение с листьями, похожими на маленькие вееры. Это было гинкго — одно из самых древних деревьев на земле.

 

2 июня 1967 г. Пятница. В наш студотдел влетели Нина Пижурина и Лена Воронцова: «Горим!» Восприняли как шутку: «И хорошо горим?» Оказалось, действительно пожар. Загорелся склад финской бумаги во дворе. В комнате Института общественного мнения взобрался на стол у окна, заглянул вниз. Там дым клубами. За ними — огонь. Взлетают черные лоскуты обгоревшей бумаги и столбы пепла. Гудение, как в гиганте. Стеклянный треск: стекла лопаются. Касаюсь стекла — раскаленное, обжигает. Говорят, в «Сельской жизни» много комнат выгорело. И на четвертом этаже кабинет главного редактора «Правды» горит. Крыша одного из цехов занялась. К нам в «Комсомолку» пламя пока не прорвалось. Кто-то меланхолично:

— Крикни сейчас: «Этаж горит!», сразу паника начнется.

Ему (так же меланхолично):

— Не начнется.

И действительно, все на удивление спокойны. Хотя огонь может прорваться каждую секунду, и тогда этаж вспыхнет — у нас же одна огнеопасная пластмасса!

Огонь лижет окно стенографического бюро. Коля Пашуро (его фотоотдел — напротив) голосом Смоктуновского из кинофильма «Гамлет»:

— Если пробьет, пленку выносить будем, не пробьет — не будем.

А у них там пленки — на десять таких пожаров.

Лена Лосото пошла на пятый этаж в буфет и потребовала, чтобы отдали ее клубнику из холодильника.

— Что вы, девочка! Пожар ведь!

— Пожар-пожаром, а я домой опаздываю.

Когда в углу стенбюро уже пробивался дым и вот-вот должно было лопнуть стекло, за которым бесновался огонь, мы со стенографисткой Тамарой решили выносить аппаратуру. Не получилось: провода от нее намертво вмонтированы в стену. Говорю:

— Рвать?

— Погоди. Может, пронесет.

А огонь уже совсем рядом. Людей в комнате много. Никто не суетится. Напряженное, абсолютное спокойствие. Реплика:

— Ну что, Тарас Яковлевич, спишем на пожар тысченку-другую неотвеченных писем?

Притащили огнетушитель. Не сработал. Всеобщий запорожский хохот. Из соседнего окна сбивают пламя брандспойтом.

Голос:

— Чердак горит! Сейчас библиотека рухнет.

И все кидаются спасать библиотеку. Тревога оказывается ложной. А чердак на самом деле горит.

В коридоре натыкаемся на мрачно сосредоточенного Панкина. И Нина Пижурина пытается с ним кокетничать:

— Борис Дмитриевич, ну что это за пожар? Даже и неинтересно. Огня как следует не увидели!

Он посмотрел на нее с недоумением и устало проворчал:

— Мне бы твои заботы!

Время пройдет. Треволнения дня сегодняшнего забудутся. Но навсегда теперь уже в легендах Шестого Этажа останутся слова, сказанные Тарасом Яковлевичем Карельштейном, когда он услышал о пожаре:

— Сначала спасайте фронтовые письма!

И действительно — все многочисленные папки с фронтовыми письмами спустили вниз, вынесли на улицу, приставили для охраны девочку-секретаршу. Потом, когда пожар потушили и, к счастью, шестой этаж уцелел, их снова подняли наверх, на свое место.

Огнеопасно жить в России:

Пожаров много, мы одни.

Спасайте письма фронтовые –

Залогом совести они!

19 января 1991 г. Суббота.

«Что там было? Ширь закатов блеклых,
Золоченых шпилей легкий взлет,
Ледяные розаны на стеклах,
Лед на улицах и в душах лед.
Разговоры будто бы в могилах,
Тишина, которой не смутить…
Десять лет прошло, и мы не в силах
Этого ни вспомнить, ни забыть.
Тысяча пройдет, не повторится,
Не вернется это никогда.
На земле была одна столица,
Все другое — просто города».
(Георгий Адамович. Конец 1920-х гг.).

Дубровка. Ладога. Блокада.
России быть или не быть…
Святое право Ленинграда
Таким судом меня судить.
И пусть грядут иные веры,
Иной приходит счет годам,
Но никому той высшей меры
Я не отдам и не продам.
Пусть околдовано полмира
Сиянием чужих богов –
Моя судьба, моя Пальмира
У грозных невских берегов,
Мне грады не нужны и веси,
Но пусть в затонах облаков
Светает ныне и вовеки,
И до скончания веков
Никольский шпиль. Войду под крону
Июньской ночи. И огонь
Зари почую. И грифону
В клюв положу свою ладонь.

9 мая 1991 г. Четверг.

«И в этом нет беды.

Но взрослым людям,

Уже прожившим многие года,

Вдруг страшно оттого,

Что мы не будем

Ни старше, ни взрослее,

Чем тогда».

(Юрий Воронов. «В блокадных днях мы та и не узнали…»).

 

Придет Победа белым цветом вишен

И цветом одуванчиков придет.

Век на исходе. И почти не слышен

Смертельный гром Зееловских высот

В воскресшем громе подмосковных весен,

В зеленом шуме молодых берез.

Нам в сорок третьем было только восемь

И десять в сорок пятом. Вешних гроз

Уже потом пришло очарованье.

Но в детстве, на излете той Войны,

Мы огненное чуяли дыханье

И сызмальства не знали тишины.

А нынче грохот бомб все глуше, глуше,

Все дальше дней трассирующих нить.

Полвека май нам оттепляет души

И все никак не может оттеплить.

4 июля 1992 г. Суббота.

«Если, путь прорубая отцовским мечом,

Ты соленые слезы на ус намотал,

Если в жарком бою испытал, что почем, —

Значит, нужные книги ты в детстве читал».

(Владимир Высоцкий. «Баллада о борьбе», 1975 г.).

 

То было полстолетия назад.

Пал Севастополь. В пыльном городке

Наш детский сад охвачен был тревогой:

«Теперь уж немцы и до нас дойдут».

И мы решили в тайне ото всех

Готовиться к отпору. И на крыше

Лепили самодельные гранаты –

Шары из глины, густо начинив

Их битым остробритвенным стеклом.

Еще решили мы — опять же в тайне

От взрослых — собирать металлолом.

Под горку деревянную сносили

Из дома кружки, банки и кастрюли.

Потом однажды сторож вдруг проведал

Про наш тайник. Явились пионеры

И все на тачках увезли. А мы

Гордились, что в газете написали

Про это… Год сорок второй. Война.

Мы в этот год не солнце рисовали,

Деревья или мирный дым над крышей,

А дым немецких сбитых самолетов

И свастики на крыльях, и огонь

На этих черных крыльях. А на наших,

Конечно, звезды. И они несли,

Конечно же, немецким крыльям смерть.

А эти крылья над страной нависли.

Они несли надсадные моторы

На Сталинград, на родину, на нас.

Над нами смерть незримая витала,

Но наши воспитатели-девчонки

Читали нам про Карика и Валю,

Про Робинзона Крузо, словно мы

Под мирным солнцем жили. Волшебство

Тех вечных книг, оно поныне длится.

Оно вернуло к миру нас потом,

К цветам и доброте. Ну а тогда

В год огненный готовили жестокость

Мы тайную жестокому врагу,

Жалея тайно девочек, что мило

Читали нам про чьи-то приключенья

И песню об отважном капитане

Разучивали с нами. Где они

Сейчас, те благодетельницы наши,

Что сохранили нам на память детство

В кровавой беспредельности войны?

Видать, им всем за семьдесят, коль живы

Еще они. Да будет к ним судьба

Так милостлива и добра, как были

Они добры и бережны ко мне!

Когда я вижу нынче пацанов,

Что жалостливо милостыню просят

В подземных переходах и метро

Или торгуют бойко и нахально

Крутой порнографической чернухой,

Мне всех их до тоски предсмертной жалко,

Чего они теперь уж не поймут.

И я до потрясенья понимаю,

Какое в жизни выпало мне счастье,

Что миновала их судьба меня,

Что в год, когда народы озверело

Друг другу в горло намертво вцепились,

Меня хранили сестры милосердья

На той, на огнедышащей земле

И книжки мне хорошие читали,

И звали к вечной доброте меня,

Своею добротой оберегая

И песней об отважном капитане,

О вере, о надежде, о любви.

 

9 мая 1993 г. Воскресенье.

 

Над половодьем вешней синевы

Всплывают храмы зелени и света.

Восходит май на царствие. И это

Час медуниц. И на брегах Невы

Уже звучат сиреневые ночи –

Предвестницы тех призрачных ночей

В июне, что до смерти нам пророчат

Сон о бессмертье. И стоит ничей,

Никем еще не проданный рассвет

Над светлыми березами России.

И тишина. И смерти больше нет,

А есть весна. И снова все — впервые.

Молчания минута на Земле.

Весенний лес в подпалинах осенних.

И к нам приходят дорогие тени

И угольками светятся в золе.

Пусть говорят: их путь уходит в небо,

В мир журавлей и ангелов. Но вот

На Пискаревке черствый ломоть хлеба

К земной юдоли снова их зовет.

Зачем им возвращаться в наши беды?

Но грустно небожителям всегда,

Когда кукушка на краю Победы

Считает недожитые года.

 

5 декабря 1993 г. Воскресенье. Позавчера на новом месте смонтирован памятник ученикам и учителям 110-й школы, погибшим на фронте. Сегодня рано утром я туда ездил. Была густая метель, и уходили в нее пять мальчиков в бронзовых шинелях.

Сигурду Оттовичу Шмидту.

Вы слышите: грохочут сапоги…

И все видней сквозь сумерки рассвета,

Сквозь траурное пение пурги

Храм, помнящий венчание Поэта.

Как закрутила омуты снегов

Арбатская неверная погода,

И звуки человеческих шагов

Как заглушила на исходе года!

Бессмертия и смерти карусель –

Декабрьская вечная дорога.

И бронзовые мальчики в метель

Уходят от лицейского порога.

P.S. 2015 г. Если взять столичную 110-ю школу вместе с первоистоками в виде дореволюционных гимназий Флерова и Брюхоненко, в разные годы в ней учились Марина и Анастасия Цветаевы, Николай Тимофеев-Ресовский, Андрей Сахаров, Натан Эйдельман, Алексей Мандрыка, Сигурд Шмидт, Вера Холодная, Игорь Ильинский, Мария Миронова, Борис Покровский, Андрей Попов, Андрей Синявский, Алексей Баталов, Леонид Дербенев, Ясен Засурский и многие другие выдающиеся люди нашей культуры и науки.


Предвоенный снимок учеников и учителей 110-й школы. В центре — И. К. Новиков, в центре верхнего ряда — Б. М. Вайнштейн. Имена многих из этих ребят и девушек сегодня — на мемориальной доске в память погибших на фронте.

Московская 110-я школа считается элитной. Но какая ещё элитная школа в мире положила на алтарь Отечества жизни ста своих учеников и учителе?

История школы таит в себе богатую сокровищницу имен и событий. Даже имя свое школа меняла четырежды. Но вот что интересно: менялись имена школы, менялись поколения, однако была некая константа, объединяющая их. В воспоминаниях выпускников разных лет чаще всего упоминаются имена директора школы в предвоенные, военные и послевоенные годы И.К. Новикова, учителей И.И. Зеленцова, В.А. Гусевой, Б.М. Вайнштейна и — памятник ученикам и педагогам школы, погибшим на фронте.

История его рождения многократно писана-переписана в отечественной и зарубежной прессе. На всесоюзной художественной выставке, посвященной 50-летию комсомола, Вера Акимовна Гусева увидела работу своего ученика, фронтовика Даниэля Митлянского «Реквием 1941 года. Моим одноклассникам, погибшим на войне». И предложила «перевести» эту работу в памятник. 22 июня 1971 года, в день 30-летия начала Великой Отечественной войны, памятник был открыт во дворе 110-й школы.

У бронзовых юношей — собственные имена, портретное сходство. Их пятеро. Одноклассники Даниэля Митлянского Юра Дивильковский, Игорь Купцов, Габор Рааб, Гриша Родин, а также погибший на фронте брат жены скульптора Игорь Богушевский. Но у подножия памятника — мемориальная доска, и на ней 100 имен учеников и учителей школы, павших на Великой войне. Говорят: 110-я была элитной школой. Это так. Однако где еще в мире вы найдете другую элитную школу, положившую на алтарь Отечества сто жизней своих питомцев?

У меня с этим, может быть, самым пронзительным из московских памятников Великой Отечественной свои, личные отношения.

Вот уже много-много лет в День Победы мы проходим один и тот же «семейный» маршрут. Он начинается на Ваганьковском кладбище, у захоронений наших родных и — совсем рядом — Веры Акимовны Гусевой, у могил погибших в битве за Москву, у креста над главным (и лучшим) редактором «Комсомолки» Юрием Вороновым, у Вениамина Каверина. А завершается этот путь у памятника в 110-й школе. Там, в течение многих лет встречаем небольшие группы — увы, стареющих с каждым годом — людей из военного поколения. И рядом — молодых с песнями под гитару. Сначала — сыновей. Теперь, наверное, правнуков.

Но однажды в вечерних летних сумерках обычного — не 9 мая и не 22 июня — дня, гуляя по Москве, мы забрели в знакомый школьный дворик. В сгущающейся мгле еле проступали силуэты застывших в своем бронзовом бессмертии мальчиков в солдатских шинелях, взлетали над ними темные иглы штыков. А еще выше, в глухой, как видится днем, кирпичной стене светилось окно, и за ним продолжалась жизнь.

В апреле 2009 года я побывал в 110-й школе на презентации книги воспоминаний ее учеников и учителей. Открыл ее, и… в заключительном «Именном списке» не нашел многих из тех, кто перечислен на мемориальной доске у памятника, даже тех из них, именами которых названы улицы в далеких от московского Арбата городах. Да если даже и не названы! Разве не стоило тем, кто готовил книгу, перечислить их всех поименно? Ведь нашлось же в том «Именном списке» место даже для фамилии, за которой после запятой ничего нет, кроме одного слова: «доносчик».

Мне могут возразить: в списке лишь те фамилии, что упомянуты в воспоминаниях. Но — мое глубокое убеждение — эти сто имен можно и нужно было перечислить отдельно, взяв их с мемориальной доски. При всей значимости вклада знаменитых, со свершившимися судьбами, выпускников 110-й в отечественную культуру и науку, эти сто имен — самое святое в истории школы. Тем более, они уже никогда не напишут личных воспоминаний.

Впрочем, один из ста и один из пяти застывших в бронзе «Реквиема» успел оставить Завещание, кончающееся словами:

«Вспоминайте изредка обо мне, который был человеком грядущего. А человек грядущего, прежде всего, гуманист, он выше всего ставит Человека. В Человеке заключена высшая красота и радость жизни. Уважайте в каждом человеческое, ищите его и создавайте. Настоящий гражданин грядущего — кто свободен от предрассудков и условностей, кто не боится себя и не боится, что кто-нибудь поймет его, кто выше всего в жизни ставит чудесное чувство любви и радость свободного творчества. Я умер за то, чтобы таким было человечество».

Дата: 2 марта 1942 г. Личная подпись — Ю. Дивильковский.

Мне запомнился последний разговор с Даниэлем Митлянским. На одном из юбилеев Сигурда Оттовича Шмидта (а они всегда превращались в подобие интереснейших научных конференций или заседаний знаменитого шмидтовского студенческого кружка, по долгожительству сравнимого разве что с фиановским семинаром Виталия Лазаревича Гинзбурга) наши места в зале Историко-архивного института оказались рядом. Накануне в каком-то телевизионном фрагменте я увидел новые работы Митлянского на библейские сюжеты, производившие очень сильное впечатление. Сказал ему об этом. И спросил, почему он так далеко ушел от своего «Реквима 1941 года», от памятника одноклассникам. Он ответил: «Но разве наша война — не библейская тема?».

Сама судьба памятника действительно заставляет задуматься о чуть ли не библейском противостоянии Добра и Зла в нашей повседневности. С одной стороны — самоотверженность и бескорыстие очень многих людей, когда создавался памятник. С другой — надругательство надо всем этим. В ночь на 9 мая 1992 года какие-то подонки сбили надпись: «Памяти павших будьте достойны», разворотили пьедестал памятника.

Времена теперь были иные. Жестокие, меркантильные. И трудно было ожидать повторения того давнего, святого бессребреничества. Но оно повторилось. Памятник был возрожден бескорыстными усилиями многих людей. Среди них скульпторы Даниэль Митлянский и Иван Казанский, архитектор Борис Маркус, прораб Анатолий Создателев, мастера Сергей Иванов и Сергей Шибанов, юрист Абрам Гальпер, Алла Ивановна Кузнецова — тогдашний директор 110-й школы, Булат Окуджава, Александр Городницкий (не за это ли Александра Моисеевича возвели в ранг почетного выпускника 110-й, хотя он кончал другую, ленинградскую школу?!). И еще многие другие.

Особо — о роли в возрождении памятника Сигурда Шмидта, тоже выпускника 110-й. Среди его высоких научных титулов есть и такой — в те времена он был зам. председателя оргкомитета по празднованию 500-летия Арбата и стал одним из тех, кто «пробил» специальное решение правительства Москвы о воссоздании памятника в 110-й школе. Я и раньше, и потом часто встречал его 9 мая у памятника. Но столько боли, сколько в тот день в 92-м году, ни до, ни после в его глазах не видел. И потому именно ему посвятил стихи, написанные после первой встречи с возрожденным, а по существу — новым памятником.

Теперь памятник не в школьном дворе. Он закреплен прямо на стене школьного здания, на высоте, недоступной для грязных, корыстных рук.

Не думал, что смирюсь с этой новой жизнью памятника. Но со временем привык все же к тому, что в единый композиционный узел завязалось теперь ранее лишь мысленно подразумевавшееся соседство с храмом, где венчался Пушкин, — он всегда был ориентиром на пути к памятнику.

В книге «Сто десятая» приводится разговор академика А. Сахарова с одним из его друзей: «…Он сказал, что проучился в 110 школе… совсем недолго, никого там толком не знал, но вот сейчас, как ему передавали, бывшие ученики этой школы во всю рассказывают истории о маленьком Сахарове, его успехах. <…> Вот так и рождаются мифы. <…> Я спросил, видели ли Андрей и Люся любимый мной памятник мальчикам из 110-й школы, погибшим на войне”.

Оказывается, Сахарова заинтересовала символичная связь памятника (тогда он еще стоял во дворе) с соседним храмом Большого Вознесения: «В этой церкви не только Пушкин венчался с Натальей Николаевной. Там венчались и мои папа и мама. А маленьким мальчиком меня приводили сюда причащаться».

16 декабря 1993 г. Четверг. Сегодня похоронили маму. На кладбище в Ракитках, по горизонту сплошь окольцованном лесами. В треугольнике, по вершинам которого три березы. На поминках у нас дома я включил диктофонную запись маминого рассказа о том, как в войну она готовила медсестер для фронта:

«Председателем комитета Красного креста и Красного полумесяца у нас был командир, которого после тяжелого ранения отправили в тыл. Фамилия у него была украинская. Точно не помню, поэтому не буду говорить, чтобы не напутать. Работу он поставил очень хорошо. Выпускали не только медсестер, но и радистов, и телеграфистов. Но он рвался назад на фронт. Его не отпускали, а он говорил: «Тогда я уеду самовольно!» И в конце концов добился своего, ушел-таки на фронт.

Вызвали меня к городскому начальству: «Мы решили предложить вам возглавить городской комитет Красного креста. Дело там налажено, и мы боимся, чтобы его не завалили. Всех перебрали. Больше некому». Я говорю: «Куда сейчас надо, туда и посылайте».

Вроде, получилось. Только очень тяжело было отправлять девочек на фронт. Курсы медсестер были пятимесячные и трехмесячные, радисты — четырехмесячные, телеграфисты — трехмесячные. И все девочки. Молоденькие! По семнадцать, восемнадцать лет.

Выпустили мы тех, кого он набирал, а дальше уже я сама всем заворачивала. Мы их с музыкой провожали на фронт. Матери ревели. И я тоже ревела. Молоденькие ж. Они уже в гимнастерках защитного цвета, в юбочках. И поют во всю. И сели в поезд, и машут. А матери плачут.

Многие погибли. Сколько, я не знаю. Где-то у меня письма есть, которые об этом сообщали… Ну вот, выпустили мы медсестер и четыре группы радистов, которые он набирал. Набрала я новые четыре группы. И радистов, и медсестер. Там была одна девочка. Отец у нее погиб. Ей еще и семнадцати не было. Она обивала пороги в военкомате: «Отправьте меня на фронт, мстить за отца».

Ее звали, как и меня. Ольга. А мать у нее была очень больная. Мы с военкомом советовались: ну как же, а вдруг она погибнет, и мать останется совсем одна. Я с ней разговаривала: «За папу отомстят все. А ты пожалей маму!» Она в ответ: «Маму я жалею. Но немцам все равно отомщу». Решили определить ее не в трехмесячную, а в пятимесячную группу — я наивно думала: может, и война закончится, пока она будет учиться. И что ты думаешь? Прихожу на занятия. Смотрю, она в трехмесячной группе.

В перерыве подхожу к ней: «Ты, наверное, ошиблась классом?» — «Нет, я не ошиблась. А чего вы записали меня не в ту группу?» Старалась она. Перевязки, таскала тяжелые носилки — там же ложится один, кто потяжелее, а двое тащат. Ну, дело уже идет к концу, и мы решили направить ее в тыловой госпиталь, чтобы не на передовую. Что она делает? К нам в город привезли раненых с фронта. Она договорилась с теми, кто их сопровождал, и когда они возвращались на передовую, уехала с ними.

Ко мне приходила ее мать. Я ее успокаивала: «Вы не волнуйтесь. У нас есть сведения, что у нее все нормально». Она говорит: «Но почему она мне так редко пишет?» — «Так ведь, — отвечаю, — в госпитале много раненых, очень много работы. Ей просто некогда».

Потом я узнала: она на фронте действительно героически работала. Даже орден и медали получила. Она ведь маленькая такая была, не особенно полная. Мне рассказывали, как однажды она одного дядьку с поля боя тащила. А он был такого весу, что просто ей не под силу. Он видел, как она мучится, и просил: «Дочка, умоляю, брось меня!» Но она его дотащила до санитарной машины. Она была ранена в руку, а во второй раз контужена. Но с фронта вернулась живой. Сначала после контузии плохо разговаривала. Потом в госпитале ее хорошо вылечили. Она кончила мединститут и стала врачом. Хорошая девушка была.

А остальные девушки, которые уходили на фронт, из них многие погибли. Те, кто еще были в живых, писали мне с фронта: «Ольга Борисовна! Погибла та, погибла эта...». Сколько я переживала! Они же мне как будто бы родные. И радистов много погибло.

До конца войны выпустила я пять групп медсестер, четыре группы радистов, пять групп телеграфистов».

Конечно, маме пришлось этим заниматься не просто потому, что «больше некому». С двенадцати лет она работала токарем по дереву, к семнадцати годам стала одной из первых ударниц Минска. В порядке поощрения была послана на медицинский рабфак. Окончила его по нынешним меркам с отличием. Когда переехали в Ленинград, стала учиться в мединституте. Но отец потребовал, чтобы бросила — из-за меня, грудного. Сказал: «Доучишься потом, когда сын подрастет».

Потом не получилось. А училась она хорошо, судя по тому, что ее институтские преподаватели уговаривали отца «не быть таким деспотом». Но она сама сказала: «Пусть будет, как решил Николай».

6 февраля 1995 г. Понедедьник.

“Was wird mir jede Stunde so bang? –

Das Leben ist kurz, das Tag ist lang”.

(Yohan Wolfgang Goehte. “West őstischer Diwan”/. 1814 –1819.

“Hikmet Namen. Buch der Sprüche”). –

«Почему я так страшусь каждого часа?

Жизнь коротка, но долог день».

(Иоганн-Вольфганг Гете).

 

Имя концлагеря Бухенвальд рядом с Веймаром, городом

Гете и Шиллера, в переводе на русский означает: Буковый лес.

 

Жизнь коротка. Но бесконечен день.

 

И буковых лесов прекрасны сени

В Германии на грани двух столетий,

И намертво соединяет их

Медальный профиль богочеловека,

Что спор затеял с чертом и судьбой.

 

Жизнь коротка. Но бесконечен век.

                                                                                                                                               

Иные времена — иные боги

И идолы, чем в годы те, когда

Коптили небо печи Бухенвальда

И на растопку шли живые души,

И буковые рощи — на дрова.

 

Век на исходе. Бесконечна жизнь.

 30 июня 1995 г. Пятница. Раннее утро. Поезд: станция Белинская — Москва. Общеизвестно изречение Бисмарка: войны выигрывают учителя и священники. Впервые с этим афоризмом я встретился, когда и имени-то такого — Бисмарк еще не ведал. Осенью 45-го, в четвертом классе. В интерпретации вернувшегося с фронта нашего родственника. До войны он был учителем. После нее уехал директором школы в далекое сибирское село. А на фронте стал военным топографом и всего несколько месяцев назад вел с самолета аэрофотосъемку объятого боями Берлина. Даже обещал подарить мне один из тех снимков.

 В ту осень и по радио, и в газетах часто ставились рядом два слова: Сталин и Победа. Я спросил его: «Дядя Миша, мы победили потому, что у нас есть Сталин?» . И он, ни разу не помянув имя Верховного главнокомандующего (а с 26 июня того, победного года еще и Генералиссимуса — я запомнил дату, потому что это был мой день рождения), сказал: «Большой крови стоила эта Победа. Шею Гитлеру сломали в первую очередь наши мужики-солдаты, во вторую — созидатели (он так и сказал: «созидатели», а не «создатели») танков, самолетов, орудий, в третью — полководцы. Но в самую-самую первую очередь — наши бабы, взвалившие себе на спины и плечи весь тыл, и учителя».

 Сейчас, когда после той Войны и Победы минуло полвека, ассоциативная память обращает меня к личности другого человека, с которым я познакомился на псковской земле в середине 70-х. Он был председателем колхоза и хозяйство свое вел очень толково. С людьми, которыми руководил, ладил, о них заботился, они его даже любили. А вот для начальников над собой был очень неудобной личностью. Вечно пребывал с ними не в ладах и недипломатично, при всем честном народе, отпускал им в глаза реплики типа: «России сейчас катастрофически не хватает не вас, а Петра Первого». Терпели его, видно, лишь за высокие производственные результаты.

 Так вот, о Победе, от которой время увело нас тогда не так уж и далеко, всего на каких-нибудь 30 лет, он говорил: «А все-таки мы — мужики. Такую машину сломали!» Он был из местных, гренадерского роста, крупный, сильный, но когда встречал своего старенького учителя, всегда, даже в сильные морозы, снимал перед ним шапку.

 А тогда, сразу после войны, ответ дяди Миши показался мне странным. У меня были замечательные, любимые учителя. Вера Николаевна в первых классах. И вот теперь, в четвертом, Анна Михайловна. Но я никак не мог представить, как они своими в общем-то несильными руками ломают шею Адольфу Гитлеру. И спросил: «А почему учителя?» Он улыбнулся: «Вырастешь — поймешь». Потом добавил: «Но лично для меня потому, что наш учитель литературы помог разобраться в мучившем меня в школе вопросе: не перечеркивают ли друг друга разные стихи Лермонтова? С одной стороны, «Бородино» и:

 «Москва, Москва!... люблю тебя как сын,

 Как русский, — сильно, пламенно и нежно!

 Люблю священный блеск твоих седин

 И этот Кремль зубчатый, безмятежный».

 А с другой: «Прощай, немытая Россия…». И в «Родине»:

 «Люблю отчизну я, но странною любовью!

 Не победит ее рассудок мой.

 Ни слава, купленная кровью,

 Ни полный гордого доверия покой,

 Ни темной старины заветные преданья

 Не шевелят во мне заветного мечтанья».

 Тот давний урок учителя — и о Лермонтове, и о том, что такое любовь к своей земле — потом очень помог мне на фронте. Там «Родину» Лермонтова совсем по-другому чувствуешь. И «дрожащие огни печальных деревень», глядя на реальные деревни, горящие в ночи у горизонта. И «чету белеющих берез» (а потом у Константина Симонова в его «Родине», явно находящейся под лермонтовским гипнозом, «кусок земли, припавший к трем березам»). И даже:

 «И в праздник, вечером росистым,

 Смотреть до полночи готов

 На пляску с гиканьем и свистом

 Под говор пьяных мужичков».

 На фронте в разных местах по-разному бывало. Где-то, в атаку поднимались с «за Родину, за Сталина». А где-то с мать-перемать, приняв по сто наркомовских. Но все равно в штыковые шли за Родину».

5 декабря 1995 г. Вторник. Ржев.

«Черный вечер. Белый снег…»

 (Александр Блок. «Двенадцать». 1918 г.).

 

Заржавев и порыжев,

Как усталое железо,

На крови воскресший Ржев

Волгой надвое разрезан,

Волгой надвое скреплен,

С Волгой надвое повенчан.

Листья растерявший клен

Опустился в синий вечер,

Погрузился в белый снег,

В домотанные морозы.

Черной азбукою Морзе

Мой простукивает век

Город-боль. И оттого

Дорог — никуда не деться!

Как осколок рядом с сердцем,

В сантиметре от него.

16 октября 1996 г. Среда.

Пожарища в полнебосвода

И явь беззащитных дорог.

Октябрь сорок первого года,

Уходит земля из-под ног.

И страшен сполошный исход

Москвы по Владимирке… Где-то

Опять в штыковую идет

Редеющий взвод. До рассвета

Победы бойцам не дожить,

Имен не оставить в анналах.

Завещано нам дорожить

Их вечною славой. Начало

Великого русского чуда

В их смерти, до боли простой.

Уже на столетья повсюду

Могилы встают на постой,

Где, кровью поля оросив,

Мальчишки спасали Россию.

Я всех их возвел бы в святые.

Но... сколько святых на Руси!

 

P.S. 2015 г. Строка: «И явь беззащитных дорог» имеет в первооснове один давний полночный разговор в вагоне поезда: Минск — Москва. В перестроечные времена мы втроем — Николай Ефимов, Мэлор Стуруа и я, возвращаясь из «подписной» поездки «известинской» бригады по Белоруссии, оказались в одном вагоне с Василем Быковым. Он зашел в наше купе, где четвертое место оказалось незанятым. И далеко за полночь длился интересный, откровенный разговор. Не в личностях Ефимова или Стуруа, или моей было дело. А определенно в личности Николая Егоровича Матуковского, нашего белорусского собкора, который в самые тяжелые для Быкова времена, когда его травили на родине, бесстрашно встал на его защиту. Отсюда — уважение писателя к «Известиям» тех лет.

Быков тогда, между прочим, рассказал одну историю (а ему ее рассказал Симонов, а ему маршал Жуков во время знаменитой беседы, частично вошедшей в фильм «Если дорог тебе твой дом» — о битве за Москву, в более полном виде обнародованной потом самим Симоновым в печатных изданиях, но полностью не опубликованной и по сей день.

Так вот, по свидетельству Жукова, во время Московского сражения был момент, когда немецкая разведка располагала данными, что три дороги на Москву совершенно свободны. Так оно и было на самом деле — у нас просто не было частей, чтобы защитить эти направления. По одному из них двинулись немецкие танки. Но их задержала только что прибывшая панфиловская дивизия. Был нанесен удар вдоль второй дороги. Но и эту брешь закрыли собой поднятые по тревоге подольские курсанты. И тогда по третьей дороге немцы наступать сходу не решились, посчитав, что сведения их фронтовой разведки недостоверны. Жуков говорил, что это, наряду со сражавшимися в окружении под Вязьмой нашими войсками, позволило выиграть время и подтянуть резервы.

Я потом нигде, ни в одном печатном издании, ни у Жукова, ни у Симонова, ни у самого Быкова, ни в исторических исследованиях и мемуарах о Московской битве подтверждения этого факта не встретил.

И вот объявляют: 9 мая 2010 года по телеканалу «Культура» будет показана полная запись того самого интервью Симонова с Жуковым. Мы даже сократили свой обычный праздничный маршрут, чтобы к 18-ти быть у домашнего телевизора. Посмотрел и — не нашел этого эпизода. В общей форме мысль о нескольких днях в октябре, когда дороги на Москву нечем было закрыть, прозвучала. Но… именно в общей форме.

Однако на этом история не закончилась. Дело в том, что Владимир Познер прокрутил интервью с Жуковым раньше, на 1-м канале, в своей персональной передаче. В СМИ началась полемика: нравственно или безнравственно он поступил. По ходу выяснилось: обнародованная двумя телеканалами запись — тоже не полная. «Литературная газета» [12-18 мая 2010 г. №19 (6274)], ссылаясь на критика Владимира Огнева, написала:

«…Интервью с маршалом длилось 2 часа, и действительно в нем были очень острые по тем временам высказывания <…>. Скорее всего именно поэтому начальник ГлавПУРа Епишев, который курировал все документальные проекты о войне, требовал все не вошедшее в фильм уничтожить <…>. Руководители ЭТК (Экспериментальной творческой киностудии при Совете Министров СССР — К.С.) <…> подписали соответствующий акт «об уничтожении», но ничего не смыли, а просто с двух коробок с пленкой была стерта надпись «Беседа с маршалом СССР Жуковым» и написано: «Солдатские мемуары». <…> Сохраненную пленку отправили в архив, а через некоторое время Константин Симонов <…> смонтировал именно тот, длившийся менее часа, весьма приглаженный» фильм, который мы увидели на Первом канале и на «Культуре». Более того, первый (закрытый) показ этого фильма-интервью, на котором Огнев присутствовал, состоялся в 1969 году в Малом зале ЦДЛ».

Так что, кто его знает, может и хранится где-то в архивах та самая, бóльшая, неведомая нам часть того, поистине исторического интервью, и там на самом деле есть сюжет о трех беззащитных дорогах? Или — нет?

9 мая 1997 г. Пятница.

«Дальше — тишина…».

(Уильям Шекспир. «Гамлет»).

 

Весна священная. Священная война

Завершена падением Рейхстага,

Последнею медалью «За отвагу»,

Последним боем. Дальше — тишина

Над Шпрее и над подвенечным сном

Цветущих яблонь посреди развалин.

И где-то там, в кремлевских далях, Сталин,

А здесь — конец. И мысли об одном:

Как бы теперь покрепче отоспаться

За тысячи ночей, за тыщи верст.

И лепестки опавшие ложатся

Мальчишкам на погоны вместо звезд.

Тут — опосредствованно, конечно, — отразились и выразились две занозы в памяти из виденного и прочитанного о Берлине в первые майские дни 1945 года.

Первая — строки из воспоминаний Елены Ржевской, которая 26-летней военной переводчицей участвовала в поисках останков Гитлера и в юридическом подтверждении его и Евы Браун смерти: «Поздно ночью 3 мая в поисках ночлега мы оказались на окраине Берлина, в Бисдорфе. Когда мы шли по по темной, глухой улице, я вдруг услышала соловья.

Сейчас, когда пишу об этом, мне трудно объяснить, чем он тогда так поразил меня. Казалось, здесь, в Берлине, не только все живое, но даже камни вовлечены в войну, подчиняются ее законам. А тут вдруг — соловей, несмотря ни на что, нерушимо выполняет свое соловьиное дело.

После всего, что тут было, на затихшей берлинской улице свист соловья был удивительной вестью о живой жизни».

И вторая — снимок Сергея Косырева берлинской панорамы тех дней с высоты птичьего полета. Снимок этот, увиденный мною в известинской витрине, где периодически сменяли друг друга разные фотокомпозиции, был поразительным — один к одному — эвивалентом такой же панорамы разбомбленного немцами Сталинграда. До этого руины поверженного Берлина как-то всегда уходили в тень, в фон, а на первом плане оставались ликование победителей, концерт Руслановой с кузова фронтовой полуторки, девушки-регулировщицы в умело прилаженной к стройным фигуркам военной форме, автографы наших солдат и офицеров на колоннах Рейхстага, флаг над его вдребезги разбитым, с острыми стеклянными осколками, куполом.

Сергей много лет проработал в «Комсомолке». С перерывом на войну. С первых до последних ее дней — фронтовой фотокор. Боевые награды. 15 благодарностей Верховного главнокомандующего. В 1966 году перешел в «Известия».

С Сережей были мы, не скажу, что в дружеских (все-таки, разность возрастов), но в очень доверительных отношениях. С тех пор, как однажды в Харькове, в командировке, несколько вечеров провели в гостиничном ресторане за сменявшими друг друга бутылками полюбившегося нам «Оксамiта України».

Когда я увидел тот страшный берлинский снимок, то спросил Сергея, не возникло ли у него, когда снимал это с самолета: «Вот вам за Сталинград, за Ленинград, за все, что вы сожгли и разрушили в России!» Он ответил: «Ты знаешь, нет. Казалось бы, после всего, что видел за войну, непременно должно было возникнуть. Но нет. Тогда мозг пронзила боль за этот город. Ведь это все — порушенные человеческие гнезда, очаги. Сотни тысяч разрушенных очагов жизни».

Вот откуда у меня «подвенечный сон цветущих яблонь посреди развалин» в час, когда на руинах только что убитой войны «соловей, не смотря ни на что, нерушимо выполняет свое соловьиное дело» — петь, а яблони свое — цвести в месяце мае.

7 октября 1997 г. Вторник.

И никуда уже не деться

От этой памяти. И вот

Недосмеявшееся детство

Из той войны меня зовет.

Зовет, но нет ему ответа.

Зовет, но нет к нему пути.

Цветам оборванного лета

Уж никогда не доцвести.

И никому не достучаться

Сквозь обелиски и кресты

Морзянкой всех на свете раций

До запредельной высоты –

До пули, позволявшей сразу

Уже навеки не стареть,

До тех заветов и приказов,

Что смертию попрали смерть.

 

9 мая 1998 г. Суббота.

Я видел на Ваганьковском сегодня,

Как девочка с косичками льняными,

С распахнутыми синими глазами,

С нездешней, неземной тоской и верой,

Крестясь, молилась не святой иконе

Не куполу над новодельным храмом,

А обелиску черному, что поднят

Над теми, кто убиты на войне,

Где на вершине белоснежный голубь

Живой сидел, как будто так и надо,

Как будто скульптор в спешке позабыл

Им увенчать посмертный обелиск.

Да будет так и ныне, и вовеки.

Да сохранятся в чистых детских душах

Огни свечей у черных обелисков,

Святое братство воинских могил.

Мы все уйдем в небытие. Но снова –

Через века — сюда придет с молитвой

Та девочка. И только так бессмертье

В нас, смертных, продолженье обретет.

 

22 июня 1998 г. Понедельник.

Мне дорог путь к отеческому дому

Среди берез, в туманах синих льна,

Где ищет ключ к прозрению святому

Суровая, упрямая страна,

Где, вглядываясь в росные закаты,

Уже который год и век подряд

Бессменные, бессмертные солдаты

Над братскими могилами стоят.

 

1 августа 2003 г. Пятница.

Юре Росту, под наваждением «Дворовой фотографии», открывающей книгу «Люди, какими их увидел и описал Юрий Рост».

Юрий Рост. «Дворовая фотография»

«Роняет лес багряный свой убор…»

(Александр Пушкин. «19 октября». 1825 г.).

 

Лес до последней ветки обнажен

И до последнего дыханья ясен.

Глубинным сном забылся старый ясень

И молодой, в тоске застывший клен.

В тоске по золотой своей листве,

Что он впервые осенью теряет,

Как первую любовь. Еще играет

Футбольный мир по схеме «дубль вэ».

И только что окончена война.

И похоронок боль еще сквозная.

И Сталин — бог. И мы живем, не зная,

Какая нам судьба предрешена

В безумье азиатских Хиросим,

В чернобыльском смятении Европы.

И облетевшая листва осин

Коврами устилает наши тропы

В нескучных неразгаданных садах,

В михайловских аллеях заповедных.

И свет салютов не погас победных

В мальчишеских глазах. И в городах

Глазницы черных окон из руин…

Еще и не маячат космодромы.

В оцепенении осенней дремы

И в оперенье инея

 рябин

Оранжевые гроздья на весу

Нам молча путь к самим себе укажут,

Введут во храм, простят грехи и даже

В исповедальном приютят лесу.

И примем мы в себя печаль его,

Прижавшись к ласковой коре березы,

Предчувствуя приход холодной прозы,

Но в ней не принимая ничего.

 

16 апреля 2005 г. Суббота. 60 лет назад, 16 апреля 1945 года, когда Красная Армия пошла на штурм Берлина, начала работу Комиссия по расследованию фашистских зверств в Освенциме. В крематориях одного только этого концлагеря было сожжено более 4 миллионов человек из 27 стран.

Сам-то Освенцим был освобожден раньше. Но освобождение других концлагерей и Красной Армией, и войсками союзников продолжалось до самой весны сорок пятого, чуть ли не до Дня Победы. Кстати, первые итоги своей работы Комиссия опубликовала 8 мая 1945 года, то-есть в день, когда в Европе праздновали Победу.

Еще на смерть идущие несли

Надежду на всевышнее спасенье –

Им канонада чудилась вдали,

У горизонта, в мареве весеннем.

К средневековью шел ХХ век

И задыхался пеплом человечьим.

И таял на губах последний снег

Молитвою на тысяче наречий.

 P.S. 2015 г. «На что потратили двадцатый век? На иллюзию. Миллионы жертв социального иллюзиона. Эти страшные кадры хроники, когда бульдозер сбрасывает трупы в ров. Их множество. Они валятся друг на друга, эти несчастные «я» Второй Мировой». [Борис Ванталов. «Отрывки из Ничего». Журнал «Крещатик», 2012, №3(57)].

Конечно, не все так однозначно в ХХ веке. Были в нем и великие прозрения, открытия, свершения, подвиги. Но…

 Вот историки последних лет снижают цифру жертв Освенцима. Уточняют: их было не 4, а 1,3-1,5 миллиона человек. Но разве легче от этого спора из-за цифры? Да какое дело мне до того, сколько человечьих душ было в этом страшном, смертном множестве! Даже если бы их было всего две, принесенные в жертву человеконенавистническим расистским «теориям», то и тогда уже любой человек имел право на эти слова: «На что потратили двадцатый век? На иллюзию». Но их было не две — миллионы загубленных человечьих душ. И какая бы она ни была, это страшная цифра, она немыслима, невыносима для нормального человеческого сознания уже тем, что это случилось, это было в истории людей на планете Земля.

30 августа 2007 г. Четверг. В ритуальном зале Троекуровского кладбища, том самом, где — и года не прошло — мы прощались с Аней Политковской, сегодня расставание со Станиславом Кондрашовым. Каким небом провожала его земля! Предосенней кристальной ясности и синевы, с кучевыми облаками, идущими откуда-то с юго-востока, с его родины у слияния Оки и Волги.

В близкий к нему человеческий круг я не входил. В нем пребывали такие люди, как Евгений Примаков, как наш Леня Шинкарев, написавший исполненный личной боли некролог для «Известий». Но тешу себя надеждой, что между нами было доброе взаимопонимание. Он подарил мне свое «Путешествие американиста», надписав: «Киму Николаевичу Смирнову, с которым на одном этаже, но в разных подразделениях «Известий» думаем иногда на одни и те же темы, — дружески …» Подпись. Дата: 22.10.86.

Под «думаем иногда…» имелся, наверное, в виду следующий эпизод. Газета завершала кампанию к 40-летию Победы финальным аккордом номера к 9 мая. Тогдашний главный «Известий» Иван Лаптев спросил на планерке: «А что будет на следующий день после праздничных репортажей? Конец? Обрыв?» Я предложил: «Давайте подготовим репортаж «У вечного огня». Цветы на следующий день еще не завянут». Лаптев сказал: «Вот вы его и напишете».

Я и написал. Вычитал в полосе. Ушел домой. А открыв утром газету, удивился. У меня материал кончался так: «Нет в мире цены Вечному огню. В минуту молчания маленькие его ладошки в немыслимой спешке, словно задыхаясь, разбрасывают пригоршнями свет и тепло в этот тревожный, еще не отогретый лучами сорока послевоенных весен мир. Словно боятся, что все может оборваться, и до этого мгновения надо успеть отдать живым людям через этот огонь недопетое, недосказанное, несвершенное, что унесли с собой те, кто не вернулся с войны».

Но… моя последняя точка была снята. Кто-то дописал: «…и о ком с такой проникновенностью написал Александр Твардовский. Прочтем эти строки еще раз. Перед минутой молчания. У Вечного огня». А дальше шли великие, на все времена при нас и после нас стихи:

 

«В тот день, когда окончилась война

И все стволы палили в честь салюта,

В тот час на торжестве была одна

Особая для наших душ минута.

В конце пути, в далекой стороне,

Под гром пальбы прощались мы впервые

Со всеми, что погибли на войне,

Как с мертвыми прощаются живые».

Спрашиваю Лаптева: «Кто так здорово придумал — насчет Твардовского?» — «Кондрашов. Прочел ваш текст, предложил соединить со стихами Твардовского. И мы переверстали полосу».

Позже услышал от машинистки: Кондрашов продиктовал ей это довольно длинное стихотворение по памяти. Когда корректоры сверяли текст по библиотечному томику, все оказалось верно, вплоть до знаков препинания.

Рассказал эту историю дочери Твардовского Ольге, приехавшей на похороны Станислава Николаевича вместе с Ирой Дементьевой (их отцы были «в одной связке» в том, легендарном «Новом мире»). Увидел в ее глазах слезы.

Ушел последний, может быть, в нашей многострадальной журналистике провидец, оставив нам для мучительных раздумий свою Россию, которую он глубоко, по-сыновьи любил. И свою Америку, которую он тоже любил. Близкие помнят всего два случая, когда этот твердый, крепко сбитый человек плакал. Когда убили Мартина Лютера Кинга. И когда, уже в год своей смерти, в День Победы, в узком кругу сотоварищей по «Известиям» кончил читать — наизусть — «Я убит подо Ржевом» Твардовского.

 

9 мая 2012 г. Среда. Наш традиционный маршрут в День Победы становится все короче. Сегодня — уже одно Ваганьковское. Положили цветы на могилы родных и близких нам людей и у черного обелиска павшим за Москву. Пирамидальные надгробия из капустянского гранита (как у мамы в Ракитках) выравнены под одно, под солдатский строй. И над этим строем в свежей майской зелени дерев заходятся хрустальными россыпями и трелями соловьи.

«Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,

Пусть солдаты немного поспят,

Немного пусть поспят».

(Песня «Соловьи». Слова Алексея Фатьянова, музыка Василия Соловьева-Седого. 1942 г.).

«В холодке черемуховой ночи

соловьи просвистывали тамбур,

тихий поезд местного значения

поездам из Праги и Берлина

уступал дорогу — се ля ви.

Было слышно, как река бурлила,

В тупике — свистели соловьи…».

[Игорь Шкляревский. «Соловьиный тупик». (Стихи 1990-2000 гг.)].

 

Как захлебываются соловьи

На Ваганьковском в День Победы!

О людских печалях не ведает

Соловьиная се ля ви.

Жизни вечная круговерть

Гнезда вьет и птенцов выводит,

И такие трели выводит,

Что в бессмертье впадает смерть,

Что мы вдруг обретаем свыше

Дар грядущее знать свое,

В а капелла ангелов слыша

Тех, фатьяновских «Соловьев».

9 мая 2015 г. Суббота. Купил книжку «Жди меня». изданную «Комсомольской правдой» и ООО «Директ-Медиа». Сама «КП» рекламирует ее как «Лучшие стихи о войне». Открыл начало. Заглянул в конец. Первым и послелним были стихотворения, обреченные на бессмертие. Симоновское «Жди меня» и пастернаковский «Победитель» — о полном освобождении Ленинграда от Блокады. Первое — у всех на слуху, второе — менее известно. Но я не знаю в искусстве Слова ничего более близкого к Седьмой, Ленинградской симфонии.

«Вы помните еще ту сухость в горле,

Когда, бряцая голой силой зла,

Навстречу нам горланили и перли,

И осень шагом испытаний шла?»

Узнаете это место — только языком музыки — у Шостаковиа?

Но когда, уже дома, стал листать дальше — глубокое разочарование. Не самим сборником, а его поразительной неполнотой. Тут есть и «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины», и «До свидания, мальчики!», и «Братские могилы», и «Я убит подо Ржевом», и «Москвичи», и «Сороковые», и «Зинка», и другие, действительно лучшие стихи о Войне и Победе. ,

Огорчило другое. По воле составителей, в книге не нашлось места для таких строк (а заодно и для их авторов), без которых мне трудно представить даже самую ограниченную в объеме антологию военной поэзии. Ну хотя бы вот без этих.

Маргарита Алигер:

«И уже почти что над снегами,

Легким телом устремясь вперед,

Девочка последними шагами

Босиком в бессмертие идет».

Михаил Анчаров:

«И сказал Господь:

— Эй, ключари,

Отворите ворота в Сад!

Даю команду:

От зари до зари

В рай пропускать десант».

Юрий Визбор:

Окопчик наш — последняя квартира,

Другой не будет, видно, нам дано.

И черные проклятые мундиры

Подходят, как в замедленном кино.

И солнце жарит, чтоб оно пропало,

Но нет уже судьбы у нас другой,

И я кричу: «Давай, Виталий Палыч!

Давай на всю катушку, дорогой!»

 

Евгений Долматовский:

«На поединке яростном и длинном,

Безжалостно друг друга пепеля,

Мы каждый день встречаемся с Берлином,

Ворвавшимся на русские поля».

Павел Коган:

«Развыв-травой, травою-повиликой

Мы прорастем по горькой, по великой,

По нашей кровью политой земле».

Михаил Кульчицкий:

«На бойцах и пуговицы вроде

Чешуи тяжелых орденов.

Не до ордена.

Была бы Родина

С ежедневными Бородино».

 

 Алексей Лебедев:

«И в предзимье иль в синем апреле

(Будем значиться в списках — «живой»)

Золотое барокко Растрелли

Мы увидим опять над Невой».

 

 Семен Липкин:

«Я был остывшею золой

Без мысли, облика и речи.

Но вышел я на путь земной

Из чрева матери — из печи. <…>

Неспешно в сумерках текли

«Фольксвагены» и «мерседесы»

А я шептал: «Меня сожгли.

Как мне добраться до Одессы?»

 

Михаил Луконин:

«В этом зареве ветровом

Выбор был небольшой.

Но лучше прийти с пустым рукавом,

Чем с пустой душой».

 

Николай Майоров:

«Мы были высоки, русоволосы,
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли, не долюбив,

 Не докурив последней папиросы. <…>
И как бы ни давили память годы,
Нас не забудут потому вовек,
Что, всей планете делая погоду,
Мы в плоть одели слово «человек»!»

 Сергей Орлов:

 «Давным-давно окончен бой...
Руками всех друзей
Положен парень в шар земной,
Как будто в мавзолей».

Борис Слуцкий:

 «За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
За здравие живых!»

 Особенно садануло меня по сердцу то, что составители книги, в издателях которой числится и моя алма матер в журналистике «Комсомолка», проигнорировали стихи одного из лучших ее главных редакторов — Юрия Воронова, мальчишкой еще, работая в бытовом отряде, самоотверженно спасавшего людей, награжденного медалью «За оборону Ленинграда», а потом всю жизнь писавшего поэтическую исповедь «Блокада».

 Если уравновесить крайности в называемом числе жертв Блокады и бойцов и командиров, погибших в боях на Ленинградском фронте, что покоятся в братских могилах Пискаревского кладбища, получится полмиллиона человек. Цифра, символически совпадающая с числом живых наших современников, прошедших сегодня с Бессмертным полком по Красной площади Москвы.

 В гранит Пискаревки врезаны всемирно известные слова Ольги Берггольц:

«Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своей
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
Никто не забыт и ничто не забыто».

 А в гранит другого блокадного мемориала, у питерской Московской заставы, врезана строка из стихов Юрия Воронова: «О, камни, будьте стойкими, как люди». Но ни этих стихов, ни их автора нет в сборнике «Жди меня».

Вот уйдем мы, последнее поколение, которое еще помнит Войну и Победу живой памятью. А что дальше? Думаю, не одного меня тревожит этот вопрос в самый святой для нас всех день, который сегодня мы празднуем в 70-й раз (на самом деле — в 71-й: в 1946-м была его 1-я годовщина, ныче вот 70-я; а тот самый первый день, 9 мая 1945 года, он навсегда останется вне всяких летоисчислений, единственным и неповторимым).

И тут, среди множества официальных и неофициальных примет именно сегодняшнего дня (от демонстрации новейшей военной техники на Параде Победы и иностранных участников парада, шагающих по Красной площади под русскую «Катюшу», до георгиевских ленточек — а у некоторых и портретов Верховного глвнокомандующего — на стеклах персональных автомобилей и реанимации требования вернуть городу на Волге имя Сталинград), мне лично особенно дороги две приметы-надежды, которым, возможно, на роду написано продолжиться в завтрашних поколениях.

Первая — рожденная уже в новое, наше время и разрастающаяся до всероссийских и даже планетарных масштабов акция «Бессмертный полк».

Вторая — то второе (впрочем, не второе, а третье, десятое, семидесятое, наконец) дыхание, которое обрели именно сегодня стихи и песни о Войне и Победе, большинство из которых в ту пору и родилось.

 Феномен наших дней: несмотря на то, что с той Войны и той Победы минуло уже семь десятилетий, песни и стихи о них поются и читаются безо всякого официального нажима сверху. Почему так происходит, как эта наша общая духовная драгоценность прошла через испытания последующими десятилетиями, в каких единствах и противоположностях пребывает она с эстетикой и этикой поэтов-шестидесятников, на чьей бы стороне оказались позты Войны и Победы в наших нынешних идейных соударениях?

 В один из минувших вторников очень серьезный, емкий, весомый разговор на эту тему произошел у Игоря Волгина в его «Игре в бисер» на ТВ «Культура». Правда, к его участникам (Ефим Бершин, Александр Городницкий, Илья Фаликов, Олег Хлебников) я бы лично присоединил еще двоих. Льва Аннинского, которым об этом многое сказано, но есть, наверное, еще немало того, что он мог бы добавить. И Дмитрия Шеварова — только что в серии ЖЗЛ вышла его замечательная книга о поэтах 1812 года, а сейчас он собирает материалы о поэтах 1941-1945 годов, и тут обнаруживаются перекинутые через столетия соединительные духовные мосты.

Все передачи «Игры в бисер» завершаются всегда одной и той же традиционной фразой: «Читайте классику! Ваш Игорь Волгин». Признаюсь, по отношению к одним из обсуждаемых произведений лично для меня это звучит убедительно, по отношению к другим — нет. Однако в данном случае (речь шла о поэтическом триумвирате: Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Николай Майоров, но при обсуждении звучали стихи многих других поэтов-фронтовиков; кстати, ни один из этих троих не удостоился чести попасть в сборник «Жди меня») на этот раз заключительное «Читайте классику!» прозвучало как абсолютная истина. Хотя все трое погибли на фронте совсем еще молодыми людьми, только-только вступающими на трудную стезю творчества. Первые выступления в «большой» печати были разве что у Кульчицкого (самое первое — в журнале «Пионер»). Майоров обнародовал свои стихи в школьной стенгазете и в многотиражке МГУ. У Когана прижизненны публикаций не было. .

Сегодня, как всегда побывав в этот день на Ваганьковском, посетил могилу Юрия Воронова. В минувшее двадцатилетие я нередко уходил от нее с тяжелым осадком в душе — такой заброшенной, полузабытой она была. Сегодня же на ней лежали живые цветы, горела лампадка. Прикосновение к красному, защищающему огонь от ветра стеклу передавало пальцам живое тепло. На холмике могилы лежали три тонко нарезанных ломтика черного хлеба. Как на Пискаревке. Я точно знаю, . сколько весит каждый. 125 грамм.

 Но самое трогательное: в элегантных деревянных рамочках под стеком были листы белой бумаги, а на них его стихи. В том числе и отрывок из «Ленинградских деревьев». Я их знаю наизусть полностью:

:

«Им долго жить — зеленым великанам,

Когда пройдет блокадная пора.

На их стволах — осколочные раны,

Но не найти рубцов от топора.

И тут не скажешь: сохранились чудом.

Здесь чудо или случай ни при чем...

...Деревья! Поклонитесь низко людям

И сохраните память о былом.

Они зимой сжигали все, что было:

Шкафы и двери, стулья и столы.

Но их рука деревьев не рубила.

Сады не знали голоса пилы.

Они зимой, чтоб как-нибудь согреться —

Хоть на мгновенье, книги, письма жгли.

Но нет садов и парков по соседству,

Которых бы они не сберегли.

Не счесть погибших в зимнее сраженье.

Никто не знает будущих утрат.

Деревья остаются подтвержденьем,

Что, как Россия, вечен Ленинград!

Им над Невой шуметь и красоваться,

Шагая к людям будущих годов.

...Деревья! Поклонитесь ленинградцам,

Закопанных в гровах и без гробов».

 

Да, в блокадные дни и ночи ленинградцы, умирая от голода, замерзая от лютых морозов, не вырубили ни одного дерева ни в Летнем, ни в Михайловском, ни в других своих садах и парках. Осколочные раны на стволах замазывали юннаты. Многие из них умерли в Блокаду. Но и по сей день окаменевшая замазка хранит отпечатки тех детских пальцев и ладоней.

И еще один ленинградский штрих в День Победы. В пронзительной повести Даниила Гранина «Мой лейтенант» есть такой эпизод. Через десятилетия после Войны под Петербургом открывают немецкое военное кладбище. Герой повести, воевавший на Ленинградском фронте, возит по городу, принимает у себя дома одного из ветеранов той же Войны, но воевавшего с другой стороны блокадного кольца, ведет с ним непростые разговоры о тогдашней нашей ненависти к немцам и о нынешнем сближении с ними. И в самом конце:

« — Сказочный город… — Густав помолчал и добавил — хорошо, что он уцелел. Что мы не вошли сюда.

 — Хорошо, что мы не сдались, — сказал я».

… Читайте классику!

17 мая 2015 г. Воскресенье. До сих пор не стихает в мире, но прежде всего у нас в России, эхо от прохождения по Красной площади Москвы полумиллионного (а в масштабах страны так и 12-миллионного) «Бессмертного полка», где вдруг неожиданно (и ожидаемо) так неоспоримо соединились историческая память, часто обезличиваемая самими историками, и личная, семейная память.

У меня это почему-то вызывает ассоциацию с одной из знаковых сцен в хуциевской «Заставе Ильича». Герой вдруг просыпается на рассвете и, движимый какой-то неясной тревогой, выходит на улицу. И видит, что из разных подъездов тоже выходят люди, много людей. Каждый, вроде бы, сам по себе и лично от себя, но вместе они вдруг соединяются в некое никем не запрограммированное единство. А это просто — на часах ровно четыре утра. Только на 20 лет позже 22 июня 1941 года.

Конечно, это очень разные даты — 22 июня 1961 года (год полета Гагарина, между прочим) и 9 мая 2015 года. Последняя дата — день, который мы только что прожили. А первая дата была полвека и еще четыре года назад, и отразивший то время фильм давно пребывает в анналах мировой киноклассики. Отчего же возникают связующие их аналогии?

Оттого, наверное, что, снимая «Заставу Ильича» как фильм о сегодняшнем для него окрестном мире, с его поэтическими вечерами в Политехническом и домашне-кухонными спорами о том, куда идти стране после ХХ съезда., он при этом провидчески предугадал многое из того, что потом прорастет и разовьется из этих «зерен» в конце ХХ века и уже за его пределами.

И ведь не случайно, хотя доподлинно известно, что идея «Бессмертного полка» в сегодняшнем ее варианте родилась несколько лет назад в Томске, уже затеваются попытки оспорить томский приоритет и передвинуть рождение идеи в другие исторические и географические координаты. Но, знаете, …«так оставьте ненужные споры». Ибо уже давным-давно до нас с вами были рождены стихи, которые, как раз в связи с «Бессмертным полком» вспомнил известинский колумнист Максим Соколов (да один ли он только!):

 

«А вы, мои друзья последнего призыва!

Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена.

Над вашей памятью не стыть плакучей ивой,

А крикнуть на весь мир все ваши имена!

Да что там имена!— захлопываю святцы;

И на колени все! — багровый хлынул свет.

Рядами стройными проходят ленинградцы.

Живые с мертвыми. У Бога мертвых нет».

 

Это написано пророчицей Анной Ахматовой в августе 1942 года..

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera