Сюжеты

Стихи для общего вагона

К юбилею Константина СИМОНОВА. «Жди меня» как универсальное и вечное переживание отечественной истории

Фото: «Новая газета»

Этот материал вышел в № 132 от 30 ноября 2015
ЧитатьЧитать номер
Культура

Алексей ТарасовОбозреватель

К юбилею Константина СИМОНОВА. «Жди меня» как универсальное и вечное переживание отечественной истории


Фото: РИА Новости

Чем дольше крутится наш шарик в холодном космосе, накапливая гигабайты памяти, тем больше круглых дат набегает друг на друга, и они рифмуются, аукаются. 28 ноября исполнится 100 лет со дня появления на свет писателя и поэта Константина Симонова, 80 лет назад свет увидело ключевое для судеб и СССР, и многих советских людей постановление Совета народных комиссаров «О строительстве Норильского никелевого комбината», передавшее его ГУЛАГу НКВД; в тундру прибыла первая партия з/к — 1200 человек. Если уж Бродского в связи с 75‑летним юбилеем благодарные потомки умудрились записать в имперские поэты, Симонова, кажется, сам Бог велел. Но есть нюансы.

История создания летом 1941‑го известнейшего стихотворения «Жди меня» описана самим автором. Вернувшись с фронта, он неделю провел в Москве. «Разные дни войны», том первый, глава десятая: «За эти семь дней, кроме фронтовых баллад для газеты, я вдруг за один присест написал «Жди меня», «Майор привез мальчишку на лафете» и «Не сердитесь, к лучшему».

Я ночевал на даче у Льва Кассиля в Переделкине и утром остался там, никуда не поехал.

Сидел весь день на даче один и писал стихи. Кругом были высокие сосны, много земляники, зеленая трава. Был жаркий летний день. И тишина. Так тихо, что я вдруг почувствовал усталость. На несколько часов даже захотелось забыть, что на свете есть война…

[…]И вообще война, когда писались эти стихи, уже предчувствовалась долгой. «… Жди, когда снега метут…» — в тот жаркий июльский день было написано не для рифмы. Рифма, наверно бы, нашлась и другая…»

Стихотворение напечатает в начале 1942‑го на третьей полосе «Правда». Мне в голову не приходят другие стихи, что стали бы таким безусловным событием для всего, без исключений, народа. И не одного: Алексей Симонов снял в 2005‑м фильм «Ка Эм» об отце. Один из эпизодов: он разыскал в израильском городке Араде ветерана Второй мировой — тот в перерыве между боями положил переведенное на иврит «Жди меня» на музыку. И после пел на разных фронтах, песня стала гимном воюющих евреев.

Пели «Жди меня» литовцы — в переводе своей поэтессы Саломеи Нерис.

Это был стих для всех девушек мира и для всех ушедших воевать мужчин. От рядовых до генералов.

В 90‑х появились мемуары Валерия Аграновского «Последний долг». В них есть глава «Вариации» о симоновском «Жди меня». И начинается она не с любви, не с войны, а с ареста поздним вечером 31 декабря 1938 года в редакции «Комсомольской правды» Залмана Румера — сразу после подписания им, дежурным редактором, последней полосы новогоднего номера. Они успели с бригадой выпить за Новый год, подняли второй тост, как и положено, за товарища Сталина, — тут и вошли двое. Позволили допить за Иосифа Виссарионовича и увели — на 17 лет. Румер провел их на Колыме.

Далее Валерий Абрамович переносит читателей в 1977 год. Центральный Дом литераторов: писатели встречаются с работниками Норильского металлургического комбината. «Полилась через репродукторы слегка смикшированная «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес…» в исполнении Кобзона, а молодые рабочие при помощи мелодекламации, как пионеры на взрослых форумах, отрапортовали писателям об успехах родного комбината: зарифмованные в стихах тонны, проценты плана…» Вел вечер Константин Симонов, ему помогал Евгений Рябчиков.

Справка: РЯБЧИКОВ Евгений Иванович (1909—1996), коллега и старший товарищ Симонова, работал в «Комсомольской правде», арестован в 1937 г. Осужден 02.02.1938 г. Особым Совещанием НКВД СССР по ст. 58 на 5 лет ИТЛ. По окончании срока с 1943 года выпускал в Норильске спортивную газету «Заполярный динамовец», участвовал в выпуске газет «За металл» (для вольнонаемных) и «Металл — фронту» (для з/к). Фактически находился в ссылке — жил по справке, все перемещения вне Норильска с разрешения властей. Писал в Москву, прося пересмотреть его дело. Благодаря заступничеству замнаркома внутренних дел, куратора советской металлургии А. Завенягина и авиаконструктора А. Яковлева вернулся в Москву, и его еще тогда реабилитировали.

 

Вечер в ЦДЛ формально и скучно катился к завершению, как вдруг слово попросил Давид Кугультинов.

— Друзья мои, — сказал он, — я не хотел бы портить вашего праздничного настроения, но не могу не вспомнить людей, на костях которых стоит Норильск!

«Кугультинов ни слова не сказал о трудовых героических буднях нынешнего Норильска, а вспомнил о том, как молодым человеком написал письмо Сталину в защиту своего маленького народа, «друга степей», обвиненного в тотальной измене Родине и высланного с собственной земли, после чего и оказался в Норильске на долгий десяток лет «покорять вечную мерзлоту». […] Зал словно переменился, в нем оказались совсем не те люди, которые были до выступления поэта, […] горечь и ностальгия потянули на сцену стариков, чтобы вспомнить непарадный Норильск, живых и погибших товарищей. […] Я видел, как Евгений Иванович Рябчиков потянулся к Симонову, что-то шепнул ему с озабоченным выражением на лице (что еще мог шепнуть, кроме как: «Костя, дело пошло не туда, нас не погладят по головке»?), а Симонов в ответ только поднял плечи всего лишь: мол, а что тут можно поделать?! В этот момент кто-то из стариков вспомнил с трибуны кладбище на окраине Норильска. […] Дождавшись паузы, Константин Михайлович что-то шепнул Рябчикову, наверное: «Женя, объяви меня». Тот немедленно объявил. Не помню точно, с чего начал Симонов, но сказал он примерно следующее: до войны ему пришлось написать стихи, посвященные другу, сидящему в ту пору в Норильске, но по понятным причинам опубликовать их удалось несколько позже, в начале войны, и, если зал не возражает, Симонов готов их сейчас прочитать. Поднявшись из-за стола, Константин Михайлович не встал на трибуну, а сделал по сцене два-три шага к зрителям, остановился у самого края и в полной тишине, без микрофона, грассируя, начал:

— Жди меня, и я вернусь, только очень жди… — На третьей строке зал вдруг поднялся. Мы стоя выслушали известные каждому из нас стихи, вдруг приобретшие совершенно иное, я бы даже сказал — оглушительное звучание».

Аграновский рассказывает, что через некоторое время — Симонова уже не стало — он оказался в одном доме за общим столом с Евгенией Самойловной Ласкиной, бывшей женой Константина Михайловича, матерью его сына Алексея. «За столом я рассказал «в лицах» потрясшую меня историю, происшедшую в ЦДЛ, хотя, как я понял, отзвуки ее Евгения Самойловна уже слышала. Тем не менее она позволила мне высказаться, а потом сказала: увы, все было со стихами «Жди меня» не так. Уже шла война, год был сорок первый, мы с маленьким Алешей находились в эвакуации, и вот однажды в Москву с фронта приехал на несколько суток Константин Михайлович…» Далее следует хрестоматийная история рождения «Жди меня».

«Предполагать, — закончила Евгения Самойловна, — что, поддавшись общему настроению и не желая быть ему в диссонанс, Симонов на вечере в Доме литераторов слегка мистифицировал историю написания «Жди меня», я, как вы понимаете, не могу, даже если все и было так, как вы нам рассказали», — закончила Евгения Самойловна.

Прошло еще какое-то время, и Аграновский зашел по делам в «Литературку», где тогда работал Румер. Тот поинтересовался подробностями выступления Симонова в ЦДЛ, и вот что Аграновский услышал от Румера в ответ: «В декабре 1939 года, находясь в Колымских лагерях, он попал в переделку, едва не стоившую ему жизни. Кто-то из товарищей по бараку показал ему листочек со стихами, написанными от руки и под названием, как вы уже догадываетесь, «Жди меня», причем неизвестного автора. Румеру стихи понравились искренностью, он взял листочек себе, а через сутки или двое стукнули, как и положено в таких случаях, «куму» (спецоперу). Тот вызвал к себе Румера: чьи стихи, как появились в зоне, кто передал, кому сам показывал — полный допрос с составлением протокола. То, что стихи «лагерные», что посвящены именно политическим, а не каким-нибудь бытовикам или уголовникам, ни у «кума», ни у Залмана Афроимовича сомнений не было, да и быть не могло. Прикинув, что ему шьется новое дело и оно может стать групповым (если в нем замешаны хотя бы два человека), Румер, избегая большей беды, решил «признаться»; никто мне листочек не давал, я тоже никому не показывал, а стихи написал, извините, гражданин начальник, — я! «Кум» признанием удовлетворился […] и тут же закрыл его пятнадцатью сутками шизо».

А когда спустя два года вышла «Правда» с этими стихами, «кум» за присвоение Румером чужих стихов не пожалел ему еще пять суток.

«Вернувшись после реабилитации в Москву и встретив как-то Симонова в редакции, Залман Афроимович специально познакомился с ним, чтобы сказать, как он это всегда делал, совершенно серьезно и даже без намека на шутку: «Нехорошо, Константин Михайлович, присваивать чужие стихи». — «В каком смысле?» — «Так ведь ваши «Жди меня» я написал!» И выложил всю колымскую историю. Я, — продолжает Аграновский, — конечно, спросил, какова была реакция Симонова. «Нормальная была реакция, — ответил Румер, — пошли тут на угол в «Нарву», я поставил Косте сто пятьдесят, а он — мне. Соавторы! Ну, еще на «ты» выпили, на брудершафт. Так что, Валерий, он правду сказал в ЦДЛ: до войны писались стихи».

В заключение Аграновский делится несколькими сомнениями. Действительно ли так прямо и сказал Симонов со сцены ЦДЛ? «Показаться» могло и всему залу, такие случаи бывают. Второе. Уже после событий в ЦДЛ, летом 1979‑го, Симонов сказал Борису Савельевичу Ласкину, узнав, что он живет на той же даче, где жил Кассиль: «В таком случае, мой мальчик, могу тебе кое-что сообщить. Осенью тысяча девятьсот сорок первого года приехал я с фронта на короткое время, и так случилось, что целые сутки провел в Переделкине на даче у Кассиля. И вот как раз тогда, именно там, где ты сейчас живешь и работаешь, я написал стихотворение «Жди меня» (сборник «Константин Симонов в воспоминаниях современников»). Спрашивается: если Константин Михайлович сказал правду в ЦДЛ, зачем ему понадобилось мистифицировать Ласкина? «Если же правда была сказана Ласкину и она же изложена в дневниках, какой был смысл Симонову вводить в заблуждение множество людей, с болезненной чуткостью внимающих каждому слову, произнесенному Константином Михайловичем в тот вечер со сцены?»

Третье. Действительно ли произошла на Колыме история, рассказанная Румером? И она случилась зимой 39‑го, а не 41—42‑го? «Все же трудно понять, зачем надо было Константину Михайловичу объявлять всему залу, что посвящены эти стихи, оказывается, вовсе не Валентине Серовой, а другу, сидящему в Норильских лагерях. […] Вот уж воистину прав Алеша, сын Константина Михайловича Симонова, — продолжает Аграновский, — написавший однажды, что все мы выросли во времена, одним из принципов которых было: когда создаются легенды, факты молчат. Я бы только поправил Алексея: когда факты умалчиваются, тогда-то и создаются легенды…»

 

Кстати, историю, аналогичную румеровской, в фильме «Ка Эм» Алексея Симонова рассказывает социолог Всеволод Вильчек — он работал на норильском ТВ. И заранее называет то, что он слышал, «байкой» с неизвестной степенью достоверности: «З/к гнали с промплощадки в лагерь. Всегда по дороге смотрели вниз: вдруг что-то найдется под ногами. И вот один увидел спичечный коробок, незаметно для охраны поднял, в бараке открыл. Там бумажка. Читает: «Жди меня…» Кто-то настучал. Вызывает начальник режима: «Ты написал?» Нажали — согласился. Увезли в Красноярск, к большому начальнику. Полковник: «Так что, ты написал?» — «Я». — «Мудак ты, это Симонов написал, отправляйся назад в лагерь».

К слову. В начале 90‑х я слышал в Норильске апокриф о том, что знаменитая песня «Надежда» Пахмутовой и Добронравова — в реальности о норильском аэропорте «Надежда», работавшем с середины 40‑х до середины 60‑х, когда открыли порт «Алыкель». И вообще этот текст изначально появился чуть ли не в стенгазете аэродрома… Конечно, это не так, но что если? И какими новыми смыслами тогда наполняются всем известные строки? «Светит незнакомая звезда…»

 

«Новая» обратилась за комментарием к Алексею Симонову:

— Валя Аграновский был нашим с мамой близким приятелем ровно до этой публикации, — сказал Алексей Кириллович, — и то, что он в ней рассказывает о реакции моей матери на его, Валин, рассказ, — это его изобретение. Он дал главу про «Жди меня» в «Московском комсомольце» — там было еще несколько подарков, вроде того, что он от моей матери слышал, будто Константин Симонов, приехав с фронта, читал «Жди меня» — ей. Никакого разговора с ним у нас не было, а была моя заметка в том же «МК», где я его — с благословения мамы — поставил на место. Именно оттуда у Аграновского появилось упоминание дневников и рассказа Бориса Ласкина, моего дяди. Аграновский это все творчески, как видите, переработал и напечатал более сдержанный, но оттого не менее апокрифический вариант. Что почудилось Аграновскому: друг попал в лагерь, и оставшийся на воле мужчина уговаривает его ждать (??!) Ну если отбросить логику как таковую, так логика чувств должна же существовать: можно ли заклинать человека, попавшего в лагерь, не забывать своего друга, остающегося на воле, невзирая на жизненные сложности?

Евгений Симонов, внук Константина Симонова и сын Алексея Симонова:

— У меня нет оснований сомневаться, что «Жди меня» написаны во время войны, но цена моего собственного суждения невелика: не видел-не состоял-не участвовал-не привлекался… Но я люблю этот апокриф по причине, описанной Аграновским: «Главное, о чем необходимо сказать: как бы там ни было, до войны ли написал Симонов «Жди меня» или в жарком июле 1941 года, сама возможность естественного и правдивого «наложения» военных стихов на лагерные (или, как кому-то кажется, лагерных на военные) несет в себе так много красноречивого содержания, что, право, нет никакого резона и удовольствия докапываться до историко-библиографической истины». Действительно, сама поэзия важнее доподлинного выяснения обстоятельств ее написания. Поймите, что в конечном счете фактическая правда не имеет решающего значения — кроме одного: «Жди меня» — это и про норильские лагеря. Что и доказывает эта история. И какова бы ни была интенция Симонова на даче Кассиля, по сути, и в 1977-м в ЦДЛ, для вынесения этого суждения не важно. Можно просто прочесть «Жди меня», и теперь это самоочевидно.

Это не попытка расследования, нечего тут выискивать. Россия — это общий вагон. На какой войне «Жди меня» написано? На Гражданской, чьим продолжением стал ГУЛАГ, или Отечественной? Мне кажется, это просто история про великие стихи, что западают в каждую душу. Где бы и кем бы ты ни был.

Смотрите: стихи сейчас, конечно, не читают, слушают песни, — какой, судя по всему, новый хит страны нарождается? «Русская весна» от Юрия Шевчука.

Все вокруг обретает хрупкость и неустойчивость, мы снова голы, никчемны и зависимы от случайностей. Сам президент Путин, который вселял прежде в большинство уверенность, прямо констатирует: сдерживающие факторы девальвируются, а порог применения силы явно снизился. Кто не чувствует этого? Авторитарный режим — это всегда если не война, то подготовка к ней. Кто не видит, что русская весна — это война? И назад уже ничего в обозримом будущем не отыграть.

А значит — снова время вот такой симоновской лирики. Пронзительных чувств, они же мольбы и молитвы, как единственного способа сохранить себя в раскручивающемся экстриме, войне, походе, насилии, противопоставлении России остальному миру… Не верь, не бойся, не проси. И — жди меня. Только очень жди. Это наш Ветхий и Новый Завет, наши Четьи минеи. Наше искусство бежать по лезвию.

Даже не так. Начальная триада факультативна, это требование к себе. А от мира нужно одно: «Жди меня, и я вернусь, / Всем смертям назло». Мы еще сто, и двести, и триста лет будем спорить друг с другом и уничтожать несогласных с большинством, но в этом мы едины.

Времена — 39‑й ли, 41‑й и год нынешний — разумеется, не сравниваю. Таких репрессий и такой войны, конечно, уже не будет никогда. Но для конкретного человека масштабы потрясений вторичны, прежде — его личная судьба. Вот Аграновский пишет: «Это совершенно не военные стихи: ни фашистов в них нет, ни врагов, которые «сожгли родную хату», ни самолетов, ни противотанковых орудий, ни солдат…» То, конечно, не аргумент в пользу его версий, потому что жизнь — что на фронте, что в лагере, хоть где и хоть какая — это не внешние события, а неисчерпаемая тоска. Мир — не картинка в теленовостях, не геополитические и внутриполитические игры, а мчащийся среди трагически бескрайней заснеженной степи ночной поезд. Это и жизнь каждого, ведь мир имеет ценность только потому, что ты в нем рождаешься. Не это ли и есть судьба — наши персональные попытки протаять дыханием лед на стеклах в тамбуре посреди открытого космоса?

 

И чем плотнее поток событий, тем это яснее. Ни в одной войне, ни в одной насильственной смене режима — для конкретного человека с конкретным сердцем, глазами, дыханием, любовью и страхами — не бывает победителей и побежденных. Какие в войне, массовом помешательстве, могут быть победители, какое величие?

Симоновский текст — простой, очень мужской и вместе с тем суггестивный. Симонов нашел такие слова и такую музыку их построения, что они перестали быть просто стихами, обозначающими переживание; они стали им, приблизились к самой реальности — трагедии, перенапряжению, шоку. И — надежде. Почти магическое преодоление невыносимого стресса синтаксисом, лексикой, ритмом.

Это молитва, заклинание, заговор, отсылающий к самым глубинам и человека, и всего человеческого, наивысшим ценностям и силам. В эпоху такой определенности бытия, какая наступает, смысл может быть только в этом.

Это время — стихов для общего вагона — снова здесь, с нами.

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera